Женя — из Душанбе, приехал надолго, видимо до конца строительства; ему здесь.строят сейчас юрту, по специальному проекту, а вернее, настоящее бунгало, с мастерской, кабинетом и жилыми комнатами для всей его семьи.
Мы, естественно, захотели познакомиться с ними.
Главным у них, так сказать, идейным вдохновителем был, конечно, Женя. Альберт и сам не стеснялся признавать это. В первую же встречу, с горячностью южанина, он так охарактеризовал нам друга:
— О-о! Женя — это человек! Это культурный художник! У него каждый мазок не тяп-ляп; у него каждый мазок—это биография мазка, все со смыслом! О-о! Он знает, когда и зачем поднять кисть и куда ее опустить!.. За деньги работать просто. Если бы мы работали за деньги, мы бы давно миллионерами стали! Но нужно искать, стремиться создать лучшее, такое, чего еще никогда не было. Мы любим Мусоргского, Глинку, Бетховена,— разгорячась, Альберт говорил с заметным акцентом,— любим слушать их музыку. Но если ты сейчас пишешь такую же музыку, как они, плевал я на тебя и на твою маму! Никакой ты не композитор. Так же и у художников: надо создавать небывалое, такое же, как наше время!.. И вот Женя— такой человек! Он ищет! Культурный художник! Даже я и то многому у него учусь,— вот какой человек Женя!..
У Альберта вся стройка— знакомые, с каждым он здоровается за руку, а то и с поцелуями. Если нет пива в Нуреке, то для Альберта шоферы всегда привезут его из Туткаула, за десяток километров. Пастухи-таджики носят ему с гор барашков на шашлык, который жарит он воистину мастерски. Над юртой Альберта, как елочные гирлянды, всегда сохнут на солнце вязки вобл, добытые неизвестно где.
— О-о! Я умею пожить! — говорит Альберт с таким аппетитным простосердечием, что поневоле прощаешь ему и бахвальство, и некоторую бесцеремонность в способах добывания жизненных благ.
Женя другой человек. «Телесное» для него как будто где-то на самом заднем плане, главное — душа. Юрта его завалена какими-то бумагами, склянками, журналами, матрасами случайных постояльцев.
Альберт ходит в черном бумазейном комбинезоне с лямками и в белой войлочной шляпе, какие любят надевать на черноморских пляжах отдыхающие-провинциалы. Он низенького роста, чрезвычайно подвижен; кажется, шляпа его мелькает всегда сразу в нескольких местах, и у всех она вызывает неизменно добродушную улыбку.
Женя — высок, рассеян, худ, на нем заляпанные красками, но вполне интеллигентные штаны. Он старается держаться незаметным, говорит мало, но если уж заговорит, то непременно длинными монологами. Вот, к примеру, один из них.
— Поругался сегодня с Пекарским. Пекарский— главный инженер стройуправления.
— Почему?
— Ну как почему? Вот, Юры, вы рассудите... Приходим мы с Альбертом получать деньги за свои панно, которые у створа стоят, и узнаем: выписал Пекарский по сто девяносто рублей нам. Это что, справедливо? Я человек такой: я — открытый, я — весь наружу. Совсем нет у меня, у еврея, ни сдержанности, ни хитрости, хоть я и натерпелся в жизни из-за этого ой сколько! Вот Альберт знает, не даст соврать: что у меня в душе, то и на языке; что в столе, то и на столе. А я Пекарскому сказал прямо: «Если так, говорю, то я свое панно дарю вам бесплатно!» Почему я это сказал? Из-за денег, да? Из-за того, что я такой грязный человек, да? В детстве меня мама воспитывала: отец отдал жизнь армии и ездил по городам туда-сюда, а мы с братом росли у мамы, и ее слово было для нас закон. Так вот она говорила: «Женя, ты должен жить для светлого, чистого. В жизни есть
много грязи, но это не для тебя. Проходи мимо нее, не касайся, только тогда ты будешь счастлив...» И мы с малых лет усвоили для себя такое. Что деньги! Я только приехал в Душанбе после института, и мне дали заказ на пятьдесят тысяч,— сделал его и ходил кум королю! А потом? А потом я пять лет голодал. Почему? Не умею работать, да? Я же лучший оформитель в Душанбе, вот Альберт знает, не даст соврать,— там, в правлении Союза художников, так говорят: «Как вы работаете! Как Женя надо работать! Как Женя Брукман! Учитесь у него». Я бы мог иметь уйму денег! А вот, вы видите, живу здесь, в Иуреке, на хлебе и луке. Я хочу сказать свое, хочу делать такое, к чему душа у меня лежит... Но, с другой стороны, вы рассудите. У меня жена, да? Вот она должна родить мне на днях второго ребенка. Я уверен, что на этот раз она родит сына. Сына!.. Жена у меня красавица, жена для меня — лучший друг. Вот приезжайте ко мне и посмотрите, какая хорошая у меня семья!.. Но я взял жену из десятого класса, совсем девочкой! Она же ничего не умеет делать. И мне стыдно перед ней: мне тридцать шесть, и я же должен принести в дом хоть кусок хлеба, да?.. А что она вытерпела, бедная, когда мне целый год заказов не давали! О-о! У нас такие порядки были в союзе, что неделю назад мы просто выгнали председателя, а тогда? Это же анекдот! Я, Женя Брукман, дошел до того, что, извините, в штанах рваных ходил. Красок не на что купить. Приду домой, а жена сидит и давит пустые тюбики, чтоб хоть чем-то было писать. Вы думаете, мне не больно было на это смотреть? Так вы ошибаетесь... Но все равно я стоял на своем, вот та-
кой я человек... Поэтому я и сказал Пекарскому: «Свое панно я дарю вам бесплатно!» Я — прямой человек, и я цену своему труду знаю. Сколько времени мы просидели с этими панно! Все сами — подрамник заказать, принести, холст найти, натянуть, за красками сбегать, написать. В три слоя краски клали, чтоб не выгорали на солнце! Ведь эти панно десять лет у них простоят! А работали как? В сарае, сарай низкий, панно набоку лежит, ты перед ним на корточках гнешься. Я бы за это время сколько сделал, о-о-о!.. Мы же для стройки делали газеты, молнии, стенды, не сосчитать! А разве заикались о плате? Нет! Когда столовая открылась, мы им подарили туда бесплатно два натюрморта, вы же видели — хорошие натюрморты! Думаете, зря нас повара уважают? Они понимают, что люди мы бескорыстные! Но тут я не выдержал! Говорю: «Свое панно я дарю вам бесплатно!..»
Мы слушали Женю, Альберта и думали: «Что-то вы, братцы, уж очень упорно убеждаете нас в своем бескорыстии...» Кто же они? Халтурщики? Или люди добросовестные, честные, а все эти разговоры о деньгах—'Просто поверхностный отпечаток, который наложила на них их художническая среда? Бывает и так. Работают они много, это мы видели, их почти никогда не застанешь дома, да и действительно, далеко не каждый профессионал решится уехать из большого города на месяцы, а тем более на годы в этот Нурек. И опять-таки добротное панно у створа...
Просим:
— Покажите работы, ребята.
Как это обычно бывает, картины, эскизы, наброски, композиции, портреты, появившиеся откуда-то из рулонов, запрятанных до тех пор по углам, из ворохов бумаги на столе, из-под кровати, из чемоданов мгновенно заполняют комнату: стоят на табуретках, тумбочке, висят на стенах, разложены прямо на полу,— художники, что поделать! С первого взгляда ясно: нет, это не халтура. Вот в центре Жениной экспозиции портрет. Знатный проходчик, к нему десяток эскизов, композиций, поиски. В окончательном варианте— проходчик в каскетке, с какими-То шлангами на плече, во весь рост стоит над Вахшем, и как же хороша река на полотне! Физически ощущаешь упругую силу ее стремнины, прохладу вод, и горы стоят кругом сказочно-величавые, дремотно-мечтательные, застывшие в полуденном зное. В первое мгновение даже не замечаешь кажущуюся нереальность красок: вода какого-то изумрудно-салатного цвета, горы — чернильного, синего... Но что-то неприятное есть в этой картине. Картина? Ведь это же портрет! Да, но портрета как раз и не получилось: стоит знатный проходчик в откровенно бравой позе, хотя и несет на плече тяжеленные шланги, и лицо у него откровенно бравое, без всякой тени мысли на нем, этакий штампованный бодрячок! Хотя и лицо, и фигура выписаны тоже в необычных красках... Может быть, Женя не портретист? Работать бы ему в пейзаже! Нет, портреты он пишет давно и постоянно и признан в республике за них. Вспоминается фраза, как-то брошенная им: «Я как увидел Мишу, ну нашего «князя Мышки-на», так и зачесались руки портрет его написать: уж очень благородное лицо у парня! А потом присмот-
релся: отеки, морщинки — чистоту потеряло лицо, девственность. Ну и пропала охота...» Так почему же пропала? Наоборот, казалось бы, ухватись обеими руками, реши такую вот психологически сложную задачу! Уж где-где, а в психологии человеческой од-нолинейности не должно быть!.. Но не только в этом дело, Женя спорит:
— Да что вы мне говорите: душа, душа, сложность, движения! Колорит, цвет —вот что главное, вот что утеряно русской живописью! Я считаю: после Андрея Рублева у нас в России не было ни одного действительно национального живописца! Утратили мы его краски; Петр Первый, его эпоха задавила все истинно национальное в живописи!..
— Как, а Саврасов, Репин, Суриков, Поленов, Левитан, Кустодиев, наконец?
— Ерунда все это!..
Кто-то из нас ехидно предлагает написать моно--графию: «Андрей Рублев — Евгений Брукман». ...Рассматриваем полотна дальше. И во всех поражает контраст: свежесть красок, хорошо найденный колорит и убогость, примитивность изображенных людей.
Позднее, перед самым отъездом, нам случайно удалось заглянуть в творческую лабораторию этих двух художников. Как-то ждали мы Женю в его комнате и от нечего делать перебирали фотографии стройки, разбросанные на столе. Вид Лангара... Пули-Сан-гинское ущелье... наша ДЭС... Нурек... Опять Вахш... Ба! Знакомые все лица! Женя, Альберт. Но это не просто Женя и Альберт: стоят они в горняцких каскетках и гордо держат шланги на плече, а вот взби-
раются по лесенке и перфораторным молотком бурят скалу — и везде ну в точности в таких же позах, что и герои их картин! Мы пригляделись: да ведь и лицом-то «знатный проходчик» чем-то смахивает на Альберта, а один из горняков на другой их картине — на Женю...
Поиски колорита — это, конечно, хорошо. Но стойло ли ехать из своих городских мастерских, чтобы здесь, на стройке, перерисовывать друг друга? Ну, нашли бы в Душанбе каскетку, перфоратор, уперлись бы им в какую-нибудь каменную стенку, и валяй, пиши своих «знатных проходчиков»!
...Мы бы, наверно, не стали рассказывать об этих двух художниках, если бы не два соображения. Во-первых, беды их, на наш взгляд, характерны для многих нынешних молодых живописцев. А главное — еще и в другом.
Наше время знаменательно тем, что — во всех областях жизни—'Неизмеримо выросло внимание к человеку, человеку не выдуманному чьим-то досужим умом, а вполне реальному, со всеми его бедами и радостями, недугами и достоинствами. И поэтому сейчас особенно обидно встречаться с пережитками недавнего прошлого, когда к людям подходят все еще с чисто формальной стороны, удовлетворяясь лишь поверхностным представлением о них, по принципу: «что не моего цвета (неважно, голубого или черного, но «не моего»), то плохо». Отношение такое, сколько ни затемняй его всяческими рассуждениями о формальных поисках, необходимостях «момента» и т. п., по сути своей всегда останется античеловеческим. Мысли эти о художниках как-то поневоле связы-
вались с нашими наблюдениями над работой общественных организаций стройки. Может быть, это происходило потому, что и те и другие имеют дело непосредственно и прежде всего с человеком, и беды у них часто общие. Поэтому мы и решили вставить главку о художниках в рассказ об этих организациях.
Ирреальность человеческих отношений, выдуманное, а не действительное — вот, на наш взгляд, самая страшная беда формализма, в какой бы области жизни он ни проявлялся.
Но чтобы яснее стала наша мысль, сперва еще о нескольких встречах...
ПРЕДЛАГАЮ: ВЫПОЛНИТЬ ПОВЕСТКУ ДНЯ
— Сегодня будет собрание,— среди потока распоряжений и «проработок» обронил наш прораб.— В пять в столовую приходите.
Это собрание было вторым по счету за все наше пребывание на стройке. Первое —торжественное, первомайское. Но торжественное оно и есть торжественное. Парторг стройки Акрамов читал на нем длинный доклад, а в это время по рядам шелестел шепоток, а кое-где вспыхивали споры.
— Кто это речь-то говорит?
— Из ЦК представитель.
— Будет тебе, «из ЦК»! Это наш парторг. — Парторг— Романов. Вон с краю в президиуме сидит, видишь? Седой, шофером у нас работает.
— Его уже сняли...
— Как же, сняли! Чего же он тогда в президиуме?
Помнится, шепотки эти удивили нас. Как же так,— парторг, и вдруг не знают его на стройке? Спросили дядю Ваню, который приехал в Нурек одним из первых и должен был бы знать здесь всех. Он ответил добродушно:
— А кто его знает! Вроде бы и видел его где-то, а где — не припомню.
И вот сегодня, должно быть, мы увидим парторга второй раз, ведь собрание предстоит немаловажное: будут выбирать профком участка, а вторым вопросом—соревнование бригад на стройке за звание коммунистического труда.
Но в тот день собрание не состоялось: мастера и прорабы не оповестили всех рабочих. Зато назавтра в десять утра по всему участку прекратили работы, и на машинах привезли нас прямо к столовой, полный кворум.
Быстренько освободили часть зала от столов, как для танцев, поставили рядами стулья, и женщина в беленьком легком платьице, броско выделявшемся среди черных и серых спецовок, спросила неестественно громким голосом:
— Какие будут суждения по открытию собрания?
Рабочие ответили многоголосно:
— Открыть!.. Открыть!
Затем женщина предложила утвердить повестку дня. Сделали это с не меньшим энтузиазмом. Казалось бы, все идет благополучно. Но когда по предложению все той же женщины стали выбирать рабочий президиум, вдруг выяснилось: из пяти вы--
двинутых в него мастеров и прорабов на собрании нет ни одного.-Не оказалось также и представителей от парткома, комитета комсомола и стройуправления.
Поднялся невероятный шум. Кричали, что начальству «начхать на рабочих с высокой колокольни», что оно (начальство) нарочно разбежалось, что надо пожаловаться Чайковскому (он в это время был в командировке) и многое другое, что только приходило каждому из возмущенных на ум.
— Какие будут соображения? — после некоторого замешательства спросила женщина.
Снова поднялся гвалт. Кто-то орал во всю глотку: «Что нам, братцы, короли! Мы и сами — боги!.. Начинай выборы!..» Слово попросил пожилой рабочий, худой, тусклоглазый, сердитый.
— Я так считаю. Дело это, так сказать, государственного значения не имеет,— начал он убежденно,— но все-таки проливает неприличный свет на руководящих товарищей. Принимая во внимание...
Сначала его слушали с интересом, даже с каким-то благоговейным уважением к его гладкой, но запутанной словесной ткани, но к концу выступления, выражаясь мягко, освистали. Выступление его свелось к тому, что он предложил послать представителей к начальству и «пригласить их, так сказать, официально».
Садясь на стул, он недовольно ворчал:
— Орут, орут, а чего орут! Я восемь лет на профсоюзной работе должности исполнял. Знаю законы-то! Это не собрание, а кон-крет-ная стихийность! Кое-где узнают, по головке не погладят.
— Товарищи! Товарищи! — женщина устало взмахивала руками. Так обыкновенно машут напуганные матери на чрезмерно расшалившихся детей.—Есть предложение — выполнить повестку дня. А вот следующую повестку дня посвятить наболевшим вопросам с присутствием руководителей и представителей общественности. Голосуйте «за» подниманием руки.
Рабочие проголосовали за «выполнение повестки дня».
— Куда выбирать-то будут? — суетливо спросил у нас Борис.
— В цехком участка.
— Ага! А вы не знаете, как того рыжего звать, который хотел за начальством сходить?
— Нет, а что?
— Выдвинуть хочу.
— Почему?
— Уж больно складно он говорит!
Но «того» кто-то уже выдвинул. Указал пальцем и проговорил: «Я вот его предлагаю». И женщина согласно закивала головой, назвав фамилию записывающему кандидатуры.
Потом обсуждали кандидатуры «выдвинутых в списки». Каждый из них, смущаясь, поднимался со стула (будто говорил всем своим видом: «А почему именно меня? Можно бы и не меня») и делал нечто напоминающее реверанс, на что собрание отвечало дружным: «Ос-та-вить!»—что означало — оставить в списках для тайного голосования.
Кто-то среди общего шума попробовал сказать, что не так надо выбирать цехком, лучше сначала обсудить кандидатуры по бригадам, но ему ответила женщина, на сей раз строго и назидательно, что он сам голосовал4 за повестку дня и менять ее теперь никто не имеет права. А потом было объявлено о «приступлении ко второму пункту». И тут произошло неожиданное.
Все собрание, за малым исключением, перекочевало в другую половину зала, к раздаточным оконцам столовой,—подошло время обеда. Члены президиума оказались сидящими «спиной к массе». В этой сутолоке, мелькании вилок, ложек, смятых рублевок и новеньких звонких монет женщина говорила что-то о возросшем благосостоянии, высоких моральных качествах, о видимых приметах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Мы, естественно, захотели познакомиться с ними.
Главным у них, так сказать, идейным вдохновителем был, конечно, Женя. Альберт и сам не стеснялся признавать это. В первую же встречу, с горячностью южанина, он так охарактеризовал нам друга:
— О-о! Женя — это человек! Это культурный художник! У него каждый мазок не тяп-ляп; у него каждый мазок—это биография мазка, все со смыслом! О-о! Он знает, когда и зачем поднять кисть и куда ее опустить!.. За деньги работать просто. Если бы мы работали за деньги, мы бы давно миллионерами стали! Но нужно искать, стремиться создать лучшее, такое, чего еще никогда не было. Мы любим Мусоргского, Глинку, Бетховена,— разгорячась, Альберт говорил с заметным акцентом,— любим слушать их музыку. Но если ты сейчас пишешь такую же музыку, как они, плевал я на тебя и на твою маму! Никакой ты не композитор. Так же и у художников: надо создавать небывалое, такое же, как наше время!.. И вот Женя— такой человек! Он ищет! Культурный художник! Даже я и то многому у него учусь,— вот какой человек Женя!..
У Альберта вся стройка— знакомые, с каждым он здоровается за руку, а то и с поцелуями. Если нет пива в Нуреке, то для Альберта шоферы всегда привезут его из Туткаула, за десяток километров. Пастухи-таджики носят ему с гор барашков на шашлык, который жарит он воистину мастерски. Над юртой Альберта, как елочные гирлянды, всегда сохнут на солнце вязки вобл, добытые неизвестно где.
— О-о! Я умею пожить! — говорит Альберт с таким аппетитным простосердечием, что поневоле прощаешь ему и бахвальство, и некоторую бесцеремонность в способах добывания жизненных благ.
Женя другой человек. «Телесное» для него как будто где-то на самом заднем плане, главное — душа. Юрта его завалена какими-то бумагами, склянками, журналами, матрасами случайных постояльцев.
Альберт ходит в черном бумазейном комбинезоне с лямками и в белой войлочной шляпе, какие любят надевать на черноморских пляжах отдыхающие-провинциалы. Он низенького роста, чрезвычайно подвижен; кажется, шляпа его мелькает всегда сразу в нескольких местах, и у всех она вызывает неизменно добродушную улыбку.
Женя — высок, рассеян, худ, на нем заляпанные красками, но вполне интеллигентные штаны. Он старается держаться незаметным, говорит мало, но если уж заговорит, то непременно длинными монологами. Вот, к примеру, один из них.
— Поругался сегодня с Пекарским. Пекарский— главный инженер стройуправления.
— Почему?
— Ну как почему? Вот, Юры, вы рассудите... Приходим мы с Альбертом получать деньги за свои панно, которые у створа стоят, и узнаем: выписал Пекарский по сто девяносто рублей нам. Это что, справедливо? Я человек такой: я — открытый, я — весь наружу. Совсем нет у меня, у еврея, ни сдержанности, ни хитрости, хоть я и натерпелся в жизни из-за этого ой сколько! Вот Альберт знает, не даст соврать: что у меня в душе, то и на языке; что в столе, то и на столе. А я Пекарскому сказал прямо: «Если так, говорю, то я свое панно дарю вам бесплатно!» Почему я это сказал? Из-за денег, да? Из-за того, что я такой грязный человек, да? В детстве меня мама воспитывала: отец отдал жизнь армии и ездил по городам туда-сюда, а мы с братом росли у мамы, и ее слово было для нас закон. Так вот она говорила: «Женя, ты должен жить для светлого, чистого. В жизни есть
много грязи, но это не для тебя. Проходи мимо нее, не касайся, только тогда ты будешь счастлив...» И мы с малых лет усвоили для себя такое. Что деньги! Я только приехал в Душанбе после института, и мне дали заказ на пятьдесят тысяч,— сделал его и ходил кум королю! А потом? А потом я пять лет голодал. Почему? Не умею работать, да? Я же лучший оформитель в Душанбе, вот Альберт знает, не даст соврать,— там, в правлении Союза художников, так говорят: «Как вы работаете! Как Женя надо работать! Как Женя Брукман! Учитесь у него». Я бы мог иметь уйму денег! А вот, вы видите, живу здесь, в Иуреке, на хлебе и луке. Я хочу сказать свое, хочу делать такое, к чему душа у меня лежит... Но, с другой стороны, вы рассудите. У меня жена, да? Вот она должна родить мне на днях второго ребенка. Я уверен, что на этот раз она родит сына. Сына!.. Жена у меня красавица, жена для меня — лучший друг. Вот приезжайте ко мне и посмотрите, какая хорошая у меня семья!.. Но я взял жену из десятого класса, совсем девочкой! Она же ничего не умеет делать. И мне стыдно перед ней: мне тридцать шесть, и я же должен принести в дом хоть кусок хлеба, да?.. А что она вытерпела, бедная, когда мне целый год заказов не давали! О-о! У нас такие порядки были в союзе, что неделю назад мы просто выгнали председателя, а тогда? Это же анекдот! Я, Женя Брукман, дошел до того, что, извините, в штанах рваных ходил. Красок не на что купить. Приду домой, а жена сидит и давит пустые тюбики, чтоб хоть чем-то было писать. Вы думаете, мне не больно было на это смотреть? Так вы ошибаетесь... Но все равно я стоял на своем, вот та-
кой я человек... Поэтому я и сказал Пекарскому: «Свое панно я дарю вам бесплатно!» Я — прямой человек, и я цену своему труду знаю. Сколько времени мы просидели с этими панно! Все сами — подрамник заказать, принести, холст найти, натянуть, за красками сбегать, написать. В три слоя краски клали, чтоб не выгорали на солнце! Ведь эти панно десять лет у них простоят! А работали как? В сарае, сарай низкий, панно набоку лежит, ты перед ним на корточках гнешься. Я бы за это время сколько сделал, о-о-о!.. Мы же для стройки делали газеты, молнии, стенды, не сосчитать! А разве заикались о плате? Нет! Когда столовая открылась, мы им подарили туда бесплатно два натюрморта, вы же видели — хорошие натюрморты! Думаете, зря нас повара уважают? Они понимают, что люди мы бескорыстные! Но тут я не выдержал! Говорю: «Свое панно я дарю вам бесплатно!..»
Мы слушали Женю, Альберта и думали: «Что-то вы, братцы, уж очень упорно убеждаете нас в своем бескорыстии...» Кто же они? Халтурщики? Или люди добросовестные, честные, а все эти разговоры о деньгах—'Просто поверхностный отпечаток, который наложила на них их художническая среда? Бывает и так. Работают они много, это мы видели, их почти никогда не застанешь дома, да и действительно, далеко не каждый профессионал решится уехать из большого города на месяцы, а тем более на годы в этот Нурек. И опять-таки добротное панно у створа...
Просим:
— Покажите работы, ребята.
Как это обычно бывает, картины, эскизы, наброски, композиции, портреты, появившиеся откуда-то из рулонов, запрятанных до тех пор по углам, из ворохов бумаги на столе, из-под кровати, из чемоданов мгновенно заполняют комнату: стоят на табуретках, тумбочке, висят на стенах, разложены прямо на полу,— художники, что поделать! С первого взгляда ясно: нет, это не халтура. Вот в центре Жениной экспозиции портрет. Знатный проходчик, к нему десяток эскизов, композиций, поиски. В окончательном варианте— проходчик в каскетке, с какими-То шлангами на плече, во весь рост стоит над Вахшем, и как же хороша река на полотне! Физически ощущаешь упругую силу ее стремнины, прохладу вод, и горы стоят кругом сказочно-величавые, дремотно-мечтательные, застывшие в полуденном зное. В первое мгновение даже не замечаешь кажущуюся нереальность красок: вода какого-то изумрудно-салатного цвета, горы — чернильного, синего... Но что-то неприятное есть в этой картине. Картина? Ведь это же портрет! Да, но портрета как раз и не получилось: стоит знатный проходчик в откровенно бравой позе, хотя и несет на плече тяжеленные шланги, и лицо у него откровенно бравое, без всякой тени мысли на нем, этакий штампованный бодрячок! Хотя и лицо, и фигура выписаны тоже в необычных красках... Может быть, Женя не портретист? Работать бы ему в пейзаже! Нет, портреты он пишет давно и постоянно и признан в республике за них. Вспоминается фраза, как-то брошенная им: «Я как увидел Мишу, ну нашего «князя Мышки-на», так и зачесались руки портрет его написать: уж очень благородное лицо у парня! А потом присмот-
релся: отеки, морщинки — чистоту потеряло лицо, девственность. Ну и пропала охота...» Так почему же пропала? Наоборот, казалось бы, ухватись обеими руками, реши такую вот психологически сложную задачу! Уж где-где, а в психологии человеческой од-нолинейности не должно быть!.. Но не только в этом дело, Женя спорит:
— Да что вы мне говорите: душа, душа, сложность, движения! Колорит, цвет —вот что главное, вот что утеряно русской живописью! Я считаю: после Андрея Рублева у нас в России не было ни одного действительно национального живописца! Утратили мы его краски; Петр Первый, его эпоха задавила все истинно национальное в живописи!..
— Как, а Саврасов, Репин, Суриков, Поленов, Левитан, Кустодиев, наконец?
— Ерунда все это!..
Кто-то из нас ехидно предлагает написать моно--графию: «Андрей Рублев — Евгений Брукман». ...Рассматриваем полотна дальше. И во всех поражает контраст: свежесть красок, хорошо найденный колорит и убогость, примитивность изображенных людей.
Позднее, перед самым отъездом, нам случайно удалось заглянуть в творческую лабораторию этих двух художников. Как-то ждали мы Женю в его комнате и от нечего делать перебирали фотографии стройки, разбросанные на столе. Вид Лангара... Пули-Сан-гинское ущелье... наша ДЭС... Нурек... Опять Вахш... Ба! Знакомые все лица! Женя, Альберт. Но это не просто Женя и Альберт: стоят они в горняцких каскетках и гордо держат шланги на плече, а вот взби-
раются по лесенке и перфораторным молотком бурят скалу — и везде ну в точности в таких же позах, что и герои их картин! Мы пригляделись: да ведь и лицом-то «знатный проходчик» чем-то смахивает на Альберта, а один из горняков на другой их картине — на Женю...
Поиски колорита — это, конечно, хорошо. Но стойло ли ехать из своих городских мастерских, чтобы здесь, на стройке, перерисовывать друг друга? Ну, нашли бы в Душанбе каскетку, перфоратор, уперлись бы им в какую-нибудь каменную стенку, и валяй, пиши своих «знатных проходчиков»!
...Мы бы, наверно, не стали рассказывать об этих двух художниках, если бы не два соображения. Во-первых, беды их, на наш взгляд, характерны для многих нынешних молодых живописцев. А главное — еще и в другом.
Наше время знаменательно тем, что — во всех областях жизни—'Неизмеримо выросло внимание к человеку, человеку не выдуманному чьим-то досужим умом, а вполне реальному, со всеми его бедами и радостями, недугами и достоинствами. И поэтому сейчас особенно обидно встречаться с пережитками недавнего прошлого, когда к людям подходят все еще с чисто формальной стороны, удовлетворяясь лишь поверхностным представлением о них, по принципу: «что не моего цвета (неважно, голубого или черного, но «не моего»), то плохо». Отношение такое, сколько ни затемняй его всяческими рассуждениями о формальных поисках, необходимостях «момента» и т. п., по сути своей всегда останется античеловеческим. Мысли эти о художниках как-то поневоле связы-
вались с нашими наблюдениями над работой общественных организаций стройки. Может быть, это происходило потому, что и те и другие имеют дело непосредственно и прежде всего с человеком, и беды у них часто общие. Поэтому мы и решили вставить главку о художниках в рассказ об этих организациях.
Ирреальность человеческих отношений, выдуманное, а не действительное — вот, на наш взгляд, самая страшная беда формализма, в какой бы области жизни он ни проявлялся.
Но чтобы яснее стала наша мысль, сперва еще о нескольких встречах...
ПРЕДЛАГАЮ: ВЫПОЛНИТЬ ПОВЕСТКУ ДНЯ
— Сегодня будет собрание,— среди потока распоряжений и «проработок» обронил наш прораб.— В пять в столовую приходите.
Это собрание было вторым по счету за все наше пребывание на стройке. Первое —торжественное, первомайское. Но торжественное оно и есть торжественное. Парторг стройки Акрамов читал на нем длинный доклад, а в это время по рядам шелестел шепоток, а кое-где вспыхивали споры.
— Кто это речь-то говорит?
— Из ЦК представитель.
— Будет тебе, «из ЦК»! Это наш парторг. — Парторг— Романов. Вон с краю в президиуме сидит, видишь? Седой, шофером у нас работает.
— Его уже сняли...
— Как же, сняли! Чего же он тогда в президиуме?
Помнится, шепотки эти удивили нас. Как же так,— парторг, и вдруг не знают его на стройке? Спросили дядю Ваню, который приехал в Нурек одним из первых и должен был бы знать здесь всех. Он ответил добродушно:
— А кто его знает! Вроде бы и видел его где-то, а где — не припомню.
И вот сегодня, должно быть, мы увидим парторга второй раз, ведь собрание предстоит немаловажное: будут выбирать профком участка, а вторым вопросом—соревнование бригад на стройке за звание коммунистического труда.
Но в тот день собрание не состоялось: мастера и прорабы не оповестили всех рабочих. Зато назавтра в десять утра по всему участку прекратили работы, и на машинах привезли нас прямо к столовой, полный кворум.
Быстренько освободили часть зала от столов, как для танцев, поставили рядами стулья, и женщина в беленьком легком платьице, броско выделявшемся среди черных и серых спецовок, спросила неестественно громким голосом:
— Какие будут суждения по открытию собрания?
Рабочие ответили многоголосно:
— Открыть!.. Открыть!
Затем женщина предложила утвердить повестку дня. Сделали это с не меньшим энтузиазмом. Казалось бы, все идет благополучно. Но когда по предложению все той же женщины стали выбирать рабочий президиум, вдруг выяснилось: из пяти вы--
двинутых в него мастеров и прорабов на собрании нет ни одного.-Не оказалось также и представителей от парткома, комитета комсомола и стройуправления.
Поднялся невероятный шум. Кричали, что начальству «начхать на рабочих с высокой колокольни», что оно (начальство) нарочно разбежалось, что надо пожаловаться Чайковскому (он в это время был в командировке) и многое другое, что только приходило каждому из возмущенных на ум.
— Какие будут соображения? — после некоторого замешательства спросила женщина.
Снова поднялся гвалт. Кто-то орал во всю глотку: «Что нам, братцы, короли! Мы и сами — боги!.. Начинай выборы!..» Слово попросил пожилой рабочий, худой, тусклоглазый, сердитый.
— Я так считаю. Дело это, так сказать, государственного значения не имеет,— начал он убежденно,— но все-таки проливает неприличный свет на руководящих товарищей. Принимая во внимание...
Сначала его слушали с интересом, даже с каким-то благоговейным уважением к его гладкой, но запутанной словесной ткани, но к концу выступления, выражаясь мягко, освистали. Выступление его свелось к тому, что он предложил послать представителей к начальству и «пригласить их, так сказать, официально».
Садясь на стул, он недовольно ворчал:
— Орут, орут, а чего орут! Я восемь лет на профсоюзной работе должности исполнял. Знаю законы-то! Это не собрание, а кон-крет-ная стихийность! Кое-где узнают, по головке не погладят.
— Товарищи! Товарищи! — женщина устало взмахивала руками. Так обыкновенно машут напуганные матери на чрезмерно расшалившихся детей.—Есть предложение — выполнить повестку дня. А вот следующую повестку дня посвятить наболевшим вопросам с присутствием руководителей и представителей общественности. Голосуйте «за» подниманием руки.
Рабочие проголосовали за «выполнение повестки дня».
— Куда выбирать-то будут? — суетливо спросил у нас Борис.
— В цехком участка.
— Ага! А вы не знаете, как того рыжего звать, который хотел за начальством сходить?
— Нет, а что?
— Выдвинуть хочу.
— Почему?
— Уж больно складно он говорит!
Но «того» кто-то уже выдвинул. Указал пальцем и проговорил: «Я вот его предлагаю». И женщина согласно закивала головой, назвав фамилию записывающему кандидатуры.
Потом обсуждали кандидатуры «выдвинутых в списки». Каждый из них, смущаясь, поднимался со стула (будто говорил всем своим видом: «А почему именно меня? Можно бы и не меня») и делал нечто напоминающее реверанс, на что собрание отвечало дружным: «Ос-та-вить!»—что означало — оставить в списках для тайного голосования.
Кто-то среди общего шума попробовал сказать, что не так надо выбирать цехком, лучше сначала обсудить кандидатуры по бригадам, но ему ответила женщина, на сей раз строго и назидательно, что он сам голосовал4 за повестку дня и менять ее теперь никто не имеет права. А потом было объявлено о «приступлении ко второму пункту». И тут произошло неожиданное.
Все собрание, за малым исключением, перекочевало в другую половину зала, к раздаточным оконцам столовой,—подошло время обеда. Члены президиума оказались сидящими «спиной к массе». В этой сутолоке, мелькании вилок, ложек, смятых рублевок и новеньких звонких монет женщина говорила что-то о возросшем благосостоянии, высоких моральных качествах, о видимых приметах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11