А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Когда Мерфи решил, что нужный промежуток времени истек, он огласил главную часть своего сообщения:
– Да, принесите-ка мне чашечку чайку и пакетик печенья «ассорти».
Вполне калорийно сбалансированный обед и как раз по его средствам.
А официантка, словно подчиняясь каким-то его волшебным чарам или неожиданно догадавшись о его «вздымающихся», как это когда-то назвал Вайли, способностях, несколько срывающимся голосом тихо и быстро (быстро, наверное, потому, что боялась наплыва других клиентов, которых пришлось бы спешно обслуживать) проговорила:
– Для тебя я Вера, дорогуша.
Нельзя сказать, что Мерфи воспринял это с большой заинтересованностью.
Да, Мерфи испытывал доверие к школе психологии Кюльпа. И Марбе, и Бюлер могли заблуждаться, даже Уотт ошибался – он был человек, а разве человеку не свойственно ошибаться? Но вот Нарцисс Ах, как он мог ошибаться?…
Вера завершила обслуживание, как ей представлялось, в значительно лучшем стиле, чем начала его. Ей казалось странным, что этот клиент – тот же самый человек, которого она поначалу приняла за какого-то дурачка. Она ловко поставила поднос на стол и даже приготовила счет, хотя об этом ее еще не просили.
Мерфи слегка отодвинул поднос от себя так, чтобы его удобнее было осматривать, откинулся на спинку стула, уперся ногами в пол и поднял передние ножки стула в воздух, балансируя на задних и покачиваясь, отдался созерцанию того, что он так почтительно называл своим «обедом». Это доставило ему большое удовлетворение. Мы сказали: «почтительно», и это не случайно, ибо Мерфи как последователь (хотя и не постоянный) учения Гильома Шампосского, исповедовавшего крайний теофанизм, не мог не ощущать некоторую робость и почтительность перед такой жертвой, приносимой в угоду своему аппетиту; не мог он обойтись и без мысленного прочтения молитвы: «Милостивый Боже, смилуйся над той Своей частью, которую я собираюсь проглотить!» Мы сказали, что созерцание «обеда» принесло Мерфи «удовлетворение». И это тоже не случайно, ибо пришел высший момент его падения, момент, когда без чужой помощи, самостоятельно ему предстояло одним махом покончить с капиталовложением. Капитал, вложенный в «обед», был совсем небольшим и составлял всего несколько пенсов, но не следует забывать о том, что весь его наличный капитал составлял сумму, лишь ненамного превосходящую вложенную. Мерфи несколько беспокоило то, насколько эта трансакция соответствовала деловой активности, предписанной гороскопом Сука, но не следовало исключать и того, что их понимание умения вести дела несколько различалось. Однако не столь уж важно, как предпринятая Мерфи деловая операция могла быть оценена с экономической точки зрения; ничто не могло приуменьшить ее значения как триумфа, пусть и небольшого, достигнутого, несмотря на серьезнейшие препятствия. Ну, возьмите хотя бы соотношение сил воюющих сторон: с одной стороны, колоссальная армия содержателей ресторанов, кафе, закусочных, жаждущих лишь наживы, щедро одаренных здравым смыслом и хитростью, имеющих на вооружении наисовершеннейшее оружие в виде неисчислимого количества всяческих вкусностей, а с другой стороны, жалкий солипсист и несколько пенсов в его кармане.
Итак, наш жалкий солипсист, сотворив свою молитву и предвкушая заранее свое бесчестье, быстро придвинулся вместе со стулом к столу, лихим движением схватил чашку чая и одним залпом выпил не меньше половины. Но едва проглотив то, что было у него во рту, Мерфи принялся плеваться, эруктировать и производить другие непотребные звуки так, словно его, прибегнув к подлому обману, заставили глотнуть густую жидкость, в которую насыпали толченого стекла. Такое его поведение привлекло внимание не только всех остальных посетителей закусочной, но и официантки Веры, примчавшейся, чтобы спасать клиента, у которого, как она решила, «чай пошел не в то горло», и теперь ему грозила смерть от удушья. Мерфи еще некоторое время производил звуки, очень напоминающие рокотание и фырканье воды, вырывающейся из сливного бочка в унитаз при многократном и слишком настойчивом дерганье за ручку, а затем, обретя голос, проговорил гадко и ЯДОВИТО:
– Я просил китайский, а что вы мне подсунули? Индийский!
Хотя Вера и была разочарована тем, что ничего особо серьезного не произошло, и несколько задета несправедливым обвинением – он заказывал просто «чай», не указывая, какой именно, – она не замедлила заменить чай. Вера была типичной и послушной представительницей того слоя населения, из которого выжимали на работе обильный пот, и не могла изменить лозунгу своих нанимателей, которых скорее можно было бы назвать рабовладельцами, гласившему: если уж клиент, он же простофиля, платит за ту дрянь, от которой в желудке делаются дырки, в десять раз больше, чем она стоит производителям, и в пять раз больше, чем обходится притащить и швырнуть эту дрянь перед его рожей на стол, то вполне резонно будет выслушать его жалобы и сделать то, чего он хочет, но при этом стоимость замены блюда ни в коем случае не должна превышать пятидесяти процентов того, что с него состригли.
Получив свежую чашку чая, Мерфи решил несколько изменить тактику. Он отпил лишь треть, а затем, дождавшись, когда Вера проходила мимо, окликнул ее:
– Извините ради Бога, Вера, я, наверное, причиняю вам массу беспокойства, но не могли бы вы долить в чашку кипяточку? И молочка еще немножко, а?
Увидев, что Вера готова возмутиться, Мерфи поспешил добавить фразу, которая подобно тому, как «сезам» открывал вход в пещеру, открывала доступ к ее сердцу:
– Верочка, я знаю, что доставляю вам столько хлопот, но, видите ли, заварочки налили от души, для меня слишком много.
Обрати внимание, читатель, на ключевые слова в этой фразе: «Верочка», «от души» и «заварочка». Такая официантка, как Вера, да еще в такой закусочной, в которую забрел Мерфи, ни за что не смогла бы устоять перед их тройственным воздействием. А прибавьте еще сюда тон благодарности, особую улыбочку… И Вера не устояла.
Вот таким вот образом Мерфи получил на вложенный капитал обслуживание, 1,83 (приблизительно) чашки чаю да еще печенье. Откроем маленький секрет: к подобным благородным хитростям он прибегал не раз.
Можете и вы, мои дорогие мелкие мошенники, попробовать провернуть этот трюк.
Мерфи настолько воспрянул духом, что принял смелое решение: не есть печенье, а оставить его «на потом». Значит так: сейчас он добьет чай, а поскольку к чаю подают бесплатно некоторое количество молока и сахару, он напьется этого молока и наестся этого сахару, сколько удастся заполучить, а потом потихоньку пешочком отправиться в Гайд-Парк и там на травке съест свое печенье. На Оксфордской улице, глядишь, кого-нибудь из знакомых повстречаешь, что-нибудь еще подкинут… И Мерфи принялся обдумывать, как ему лучше всего добраться до улицы Тоттенхэм Корт, как и в каком порядке он будет есть свое печенье «ассорти», как он холодным тоном поначалу отвергнет предложенную ему подачку… Он с закрытыми глазами в уме уже добрался до Британского Музея и даже уже собирался зайти в Зал Древностей, поглядеть на все эти археологические находки, когда вдруг резкий тычок в нос чем-то твердым побудил его открыть глаза. Тычок был произведен визитной карточкой, которую тут же слегка отодвинули в сторону так, чтобы он мог прочитать, что на ней написано:
Остин Тыкалпенни
Поэт на Все Случаи Жизни
Из Дублинского Графства
То создание, которое держало эту визитку перед носом Мерфи, поверьте, не заслуживает описания. Кто он, как не пешка в игре между Мерфи и звездами, пытающимися управлять его судьбой; Тыкалпенни делает свой ход, начинает новую комбинацию, а потом сбрасывается с доски. Возможно, такому, как Остин Тыкалпенни, найдется еще какое-нибудь применение, например в детском лото или в пасьянсах литературных критиков, но, слетев с доски, ему уже к большим ахматам не вернуться. В игре, ведущейся между человеком и звездами, возврата к пройденному этапу нет.
– Мне не удалось привлечь твое внимание с помощью того, что божественный сын Аристона называет звуковым потоком, исходящим из души и срывающимся с губ, – пояснял Тыкалпенни свою манеру общения с помощью визитной карточки, – и поэтому пришлось позволить себе вольность прибегнуть к такому, как ты мог заметить, несколько необычному способу возвращения тебя к реальности.
Мерфи допил чай и изготовился встать, чтобы уйти, но Тыкалпенни каким-то хитрым приемом подсек ему ноги под столом и вскричал:
– Страха не имей, петь я уж не пою.
Мерфи настолько не терпел какого бы то ни было насилия над личностью, что тут же полностью обмякал и не оказывал никакого сопротивления при малейших проявлениях насильственных действий, направленных против него. Именно так он поступил и в тот раз.
– Да-с, как говаривали древние, nullalineasinedie, – произнес современный Тыкалпенни. – Разве я посмел бы сюда заявиться, если бы продолжал еще пить и петь? Ни за что.
Тыкалпенни, усевшийся прямо напротив Мерфи, такое выделывал ногами под столом, что всколыхнул в голове Мерфи давно заброшенные пласты памяти.
– Да, да, припоминаю, имел сомнительную честь познакомиться с вами в Дублине, – с каменным выражением сказал Мерфи. – Или это неприятное обстоятельство произошло в Гейт Театре?
– Вот именно-с, давали «Ромеота и Джулио», – продолжал кривляться Тыкалпенни. – «Клянусь моей пяткой, мне это совершенно безразлично…». Хе-хе. Отличная штучка!
Мерфи смутно припоминал эту встречу, но ему казалось, что тогда к нему приставал какой-то фармацевт.
– Я тогда был, как говорится, на ушах, – подсказал Тыкалпенни, – а ты был, что называется, в кусках.
Пришло время сообщить печальную правду, которая вышла бы наружу раньше или позже: Мерфи никогда не прикасался к алкоголю.
– Послушайте, если вы не хотите, чтобы я позвал полицию, прекратите свои неуклюжие генуступрации, – попытался протестовать Мерфи.
Ключевым словом в этом обмене репликами было «полиция».
– Печенка моя бедненькая совсем вся иссохлась, – пожаловался Тыкалпенни, – так что мне пришлось повесить на крючок свою лиру и прекратить и пить, и петь.
– Судя по всему, вы не только лиру повесили, но и приличия, – вяло отбивался Мерфи.
– Сударыни Мельпомена, Каллиопа, Эрато и Талия, – продолжал вести свое Тыкалпенни, – именно в этом порядке обхаживают меня с тех пор, как произошла эта существенная перемена в моей жизни.
– Ну, по крайней мере, это мне понятно. Я вполне хорошо понимаю, что вы при этом ощущаете.
– Вот этот самый Тыкалпенни, – витийствовал Тыкалпенни, – который в течение стольких лет, которым он даже счета не вел, постоянно, день за днем, творил стихи, пентаметр на каждую пинту пива, деградировал до такой степени, что вынужден работать санитаром в больнице для умалишенных из средних классов. В основе своей мы, конечно, видит Бог, имеем того же самого Тыкалпенни, но quantum mutatus.
– Ab ilia, – подхватил Мерфи.
– А чем я занимаюсь? Приходится мне силой заставлять тех, кто не хочет есть, принимать пищу, – плакался Тыкалпенни, – для этого сажусь на них сверху, раскрываю челюсти распоркой, сдвигаю языки в сторону медицинской лопаточкой, вставляю в рот воронку с едой и не отступаюсь, пока все из нее не уйдет вовнутрь пациента. Я хожу по палатам с совком и ведром, я…
Тыкалпенни запнулся, обильно глотнул лимонад из своего стакана и прекратил орудовать коленями и ногами под столом. Однако Мерфи не смог воспользоваться этой передышкой, чтобы сбежать, ибо его пригвоздила к стулу мысль о том, что в Суковом гороскопе имелось явное противоречие между двумя пунктами, а именно там, где говорится о лунатике, подпадающем под влияние, и о попечительстве как роде деятельности.
– Я уже больше не могу, – простонал Тыкалпенни, – эта больница и эта трезвость меня просто доконают. Я сам психом становлюсь.
Трудно сказать, в чем главный изъян в способе изъясняться у таких, как Тыкалпенни: то ли в их душе, то ли в потоке слов, изливающемся из души, то ли в губах, эти слова оформляющих, – но так или иначе, их речь производит жалкое впечатление.
Когда мы излагали признания Силии ее деду Келли и излияния Ниери, открывавшего душу перед Вайли, нам приходилось прибегать к авторским пояснениям, а не вводить все подробности в диалог, поэтому вполне имеет смысл прибегнуть к такому же приему и сейчас по отношению к Тыкалпенни. Тем более, что изложение причин, приведших его к санитарствованию в сумасшедшем доме, займет не слишком много времени и места.
Тыкалпенни, почувствовав, что алкоголь становится для него серьезной проблемой, после длительных колебаний отправился к одному дублинскому врачу по фамилии Больнофф, имевшему скорее философский подход к лечению, чем сугубо медицинский; отец Больноффа, между прочим, был немецкого происхождения. И доктор Больнофф посоветовал: «Просайте бить, а не то фам капут». Тыкалпенни принял совет к сведению и заявил, что бросит пить, чтоб совсем не скапуститься. Доктор Больнофф стал ржать долго и заразительно, а отсмеявшись, сказал: «Я фам давать запиську к доктор Убивпсиху». А доктор Ангус Убифсих вроде как курировал одно заведение, расположенное в окрестностях Лондона и известное под названием «Психиатрическая Лечебница – Милосердное Заведение Св. Магдалины». В «запиське» была высказана просьба пристроить выдающегося, но нуждающегося ирландского барда Тыкалпенни в это заведение для прохождения не очень интенсивного курса лечения против дипсопатии, в обмен на что ирландский бард обязывался выполнять какие-нибудь обязанности, обычно возлагаемые на технический персонал.
Тыкалпенни был принят на этих условиях и так исправно выполнял порученные ему обязанности, что в «Милосердном Заведении Св. Магдалины» (в дальнейшем для удобства сокращаемом до М.З.М.) начали поговаривать о том, что имела место ужасная ошибка при установлении диагноза, и эти нехорошие подозрения улеглись лишь после того, как доктор О'Ффауст прислал разъяснительное письмо, в котором высказывал предположение, что главным лечебным фактором, обеспечившим такой быстрый прогресс в данном любопытном медицинском случае, явилась не собственно антидипсопатическая терапия и не мытье бутылок, а освобождение от навязчивого стремления к стихотворчеству, которое требовало бутылки пива на каждую сочиненную строку.
Такая оценка ситуации не покажется странной тому, кто имеет хотя бы некоторое представление о тех пентаметрах, которые Тыкалпенни сочинял, почитая это своим долгом перед отечеством, славным Эрином (хотя пентаметр – очень вольный размер, свободный, как птичка, Тыкалпенни, совершая ненужную и жестокую жертву, икал, говоря метафорически, на концевых рифмах); цезура получалась у него твердой и вспученной, как его собственный животик, раздутый flatus; некоторая вспученность наблюдалось и в других местах его стихов, вызванная попыткой вставить в них мелкотравчатые красоты друидической почвенной просодии, засосанные вместе с черным крепким пивом. Поэтому ничего удивительного не было в том, что он испытал огромное облегчение, почувствовал себя, можно сказать, новым человеком, когда прекратил мучиться над своими пентаметрами и занялся мытьем посуды, уборкой и прочим в лечебнице для умалишенных представителей среднего класса.
Однако всему хорошему в этом мире приходит конец, и Тыкалпенни предложили перейти с положения человека, выполняющего ряд обязанностей без оплаты, на положение оплачиваемого – хотя и мизерно – благородного «представителя технического персонала». И он принял предложение. У него не хватило духа отказаться. Поклонник Вакха, взиравший на мир с олимпийских высот, превратился в незаметного, обузданного прислужника.
И вот теперь, по истечении лишь одной недели работы в М.З.М. с оплатой, а соответственно со значительно более широким, чем ранее, кругом обязанностей, он почувствовал, что дальше переносить эти муки он не в состоянии. Он не против того, говорил Тыкалпенни, чтобы его жалость и сочувствие были – в пределах разумного, конечно, – пробуждаемы, но когда уже начинает тошнить от сострадания и постоянного ощущения тревоги и беспокойства, то это уже представляется ему отвратительным и не соответствующим истинному катарсису, тем более, что тошнота эта никак не разрешалась рвотой.
Хотя Тыкалпенни неизмеримо уступал Ниери во всем, но у них обоих имелись некоторые общие черты, которые, с одной стороны, их в некотором смысле сближали, а с другой – являли собой полную противоположность Мерфи. Одной из таких черт был какой-то вычурный страх перед безумием, которое якобы может их постичь. Другой такой чертой являлась полная неспособность в течение даже непродолжительного времени отдавать себя созерцанию каких бы то ни было печальных зрелищ.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30