А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


На этом основании больные считались «отрезанными» от реальности, от самых наипростейших радостей бытия, доступных самому обыкновенному человеку, если и не полностью, как в особо тяжелых случаях, то, по крайней мере, в некоторых наиболее важных и основополагающих проявлениях этой реальности. Отсюда лечение нацеливалось на то, чтобы перебросить мост над пропастью между мирком страдальца и славным миром «окружающей реальности», перенести его с навозной кучи замкнутого никчемного мирка в сияющее великолепие и разнообразие «большого мира», в котором этот страдалец снова получил бы бесценную возможность удивляться чудесам этого мира, любить, ненавидеть, страстно желать кого-то или чего-то, восхищаться и печалиться, кричать от восторга и выть от скорби (хотя и в предписанных пределах) и находить утешение в обществе подобных себе и оказавшихся в таком же положении.
Все это вызывало у Мерфи сопротивление и даже отвращение. Его жизненный опыт человека, относившегося к физической реальности достаточно рационально, обязывал его называть убежищем от мира то, что психиатры называли изгнанием из мира, и воспринимать больных не как людей, изгнанных из мира со всеми его радостями и преимуществами, а как людей, которым удалось спастись от огромного жизненного краха. Если бы его разум действовал по «правильным» принципам кассового аппарата, устройства, не ведающего усталости и подсчитывающего мелкие суммы текущих фактов, то подавление таких фактов, несомненно, им бы воспринималось как лишение чего-то очень важного. Но поскольку его разум функционировал по другим принципам, не являлся инструментом, пусть сколь угодно сложным, а являлся неким особым местом со своими внутренними законами, уходить в которое ему эти «факты реальности» как раз и мешали, не было ли вполне естественным, что он лишь приветствовал освобождение от фактов «реальности» как избавление от цепей.
Следовательно, главная проблема, любовно упрощенная и извращенная Мерфи, заключалась в разграничении большого мира и маленького мирка; больные отдавали предпочтение своему маленькому мирку, а психиатры по поручению большого мира пытались возродить интерес больных к этому самому большому миру. Мерфи же никак не мог окончательно решить, какому же из них отдать предпочтение. Но нерешенной для Мерфи эта проблема оставалась лишь формально и не более того, ибо фактически выбор свой он уже сделал. «Я не от мира большого, я от мира малого», – эти слова звучали в душе Мерфи давним рефреном. Он пребывал в убеждении – или, если можно так выразиться, в двух убеждениях, – что он от мира малого, а не от мира большого, и главным из этих двух убеждений было то, что со знаком отрицания. Как он мог терпеть, не говоря уже о том, чтобы культивировать ситуации, определяемые как жизненные неудачи после того, как ему довелось лицезреть возвышенные образы и идолов не от мира сего в пещере, куда уходила его душа? Говоря словами изумительной поздней латыни Арнольда Гейлинкса, «Ubinihilvales, ibinihilvelis».
Но было совершенно недостаточно ничего не желать в том мире, в котором он сам по себе ничего не значил, не был даже достаточно сделать и следующий шаг и отказаться от всего того, что лежало за пределами мира интеллектуальных привязанностей и любви ко всему умственному, того единственного мира, в котором он мог любить самого себя, ибо только в том мире его можно было бы возлюбить. Да, всего этого было недостаточно, и, более того, не имелось никаких признаков того, что могло быть достаточным. Такая недостаточность, а также прочие дополнительные факторы, которые действовали каждый в своем роде, оказывая весьма ощутимое давление на настроения Мерфи (например, воспоминания о кресле-качалке), могли бы все вместе взятые оказать на него воздействие в желаемом направлении, но окончательно разрешить проблемы сомнения не могли. Мерфи оставался внутренне раздавленным, его тянуло остаться в новообретенном мире М.З.М и одновременно хотелось бы вернуться в мир, недавно им покинутый, о чем свидетельствовало его прискорбное неравнодушие к Силии, к пиву и еще кой к чему. Не хватало чего-то решающего, чтобы окончательно разрешить проблему колебаний и сомнений. Вот замечательно бы получилось, если бы ему удалось решиться и двигаться в ту или иную сторону, бесповоротно и окончательно, как раз сейчас, когда он находится, так сказать, в услужении клана Решенье. Решение, спровоцированное Решенье! Затейливенько, а?
Чувства, часто являемые больными, которые, надо полагать, выражали боль, отчаяние, гнев и всю прочую гамму человеческих эмоций, которым некоторые пациенты в любой больнице время от времени позволяли находить выход (что свидетельствовало о наличии ложки дегтя в идиллическом Микрокосмосе М.З.М.)» Мерфи старался либо вообще не замечать, либо переиначивал в наиболее подходящем для себя духе. То, что внешние проявления этих чувств походили на подобные же эмоциональные всплески в любых других больницах Лондона, вовсе не обязательно психиатрических, совсем не означало, что проистекали они из одних и тех же источников, равно как было бы нелепо предположить, что болезни печени жителей районов, где располагались эти больницы, проистекали из мрачного уныния и тоскливой хандры, столь характерной для лондонцев. Но даже если проявлениям боли, отчаяния и гнева у тех, кто учился в престижном Итоне или сражался на поле Ватерлоо, можно было бы найти вполне очевидные и оправдывающие их причины, лежащие за пределами их внешних проявлений, даже если пациенты М.З.М. и в самом деле чувствовали себя паршиво, как они иногда и выглядели, все же это никоим образом не бросало уродливой тени на тот маленький мирок, в котором оказался Мерфи и в котором ему доводилось наблюдать проявления всех этих чувств. Следовало лишь приписать все эти проявления чувств не изъянам того мирка, в котором они прятались от большого мира, а тем зловредным влияниям, которые оказывали на них те их врачеватели, которые, как им казалось, их лечили. Хандра болезненного меланхолика, вспышка необузданной ярости маньяка, погружения в черные глубины отчаяния параноика производились некоей общей причиной подобно тому, как выражение на лице глухонемого идиота имеет характерные особенности, порождаемые одной и той же причиной. Если бы их оставили в покое, они наверняка были бы столь же довольны жизнью, как и Лазик (уменьшительное от Лазаря), оживление которого представлялось Мерфи тем единственным актом Мессии, в котором тот несколько переборщил.
С помощью подобных (а также и других, менее веских рассуждений) Мерфи пытался защитить свой внутренний мир, который он сам себе выстроил из фактов и событий своей жизни, от мира совсем иных фактов и событий, происходивших в мире М.З.М. Приобадриваемый всеми своими умственными конструкциями и эпизодами из своей прошлой жизни, он, как ему казалось, никогда не работал столь же напряженно и старательно; можно сказать, что трудился он даже больше, чем тогда, когда сидел в небольшой тюрьме, как в каменном мешке, в Испании. На такие труды его сподвигли в основном три обстоятельства, к которым прибавлялось его убеждение в том, что он наконец нашел общество людей, родственных ему по духу. Первым обстоятельством являлось наблюдаемое им совершеннейшее равнодушие шизофреников, особо далеко продвинувшихся в своей болезни, ко всем тем лечебным процедурам, которые на них столь безжалостно обрушивали. Вторым обстоятельством выступали палаты, обитые войлоком и другими мягкими материалами. А третьим обстоятельством оказалось его неожиданное умение отлично ладить со всеми больными.
Причина, по которой первое обстоятельство, особенно после рассказанного о страсти Мерфи привязываться к собственному креслу, так пришлось Мерфи по душе, не требует пояснений. Да и требует ли решительного оправдания переход человека, увязшего в засасывающей трясине реальностей мира большого, в мирок малый, в котором реальность обретает воображаемые им видимости, становящиеся для него твердой почвой?
Мягкая обивка некоторых больничных палат поразила воображение Мерфи – он и представить себе не мог, что существуют такие замечательнейшие помещения, дающие зримое представление о том, что можно было бы назвать блаженством. Внутреннее пространство этих палат, в которых углы словно отсутствовали, было так ладно организовано, что присутствие четвертого измерения – времени – в них почти не ощущалось. Нежный, будто насыщенный светом, устрично-серый цвет обивки, покрывавшей стены, пол и двери, которые выглядели так, словно были накачены воздухом, создавал исключительно реальное ощущение того, что попадающий в такую палату оказывался узником воздуха, это помещение наполняющего. А температура в такой палате наиболее соответствовала пребыванию в ней нагишом, в полном разоблачении. Отсутствие какой бы то ни было вентиляции никоим образом не рассеивало иллюзию того, что находишься в полном вакууме, но вакууме особом, в котором можно дышать. Такая палата была лишена окон или каких-либо отверстий, она была замкнутой монадой, если не считать глазка в двери, который можно было закрывать с внешней стороны маленькой заглушкой; в глазок этот через равные и достаточно частые промежутки времени заглядывал глаз человека, психически здорового, и днем, и ночью; ну, по крайней мере, ему, этому заглядывателю, платили за то, чтобы он это делал, но как было на самом деле, сказать с полной уверенностью было бы делом сложным. Воображение Мерфи не могло отыскать среди всего того, что создала архитектура для размещения и проживания людей, ничего более подходящего под его определение того, что он неустанно и неизменно называл своим «маленьким мирком».
Его умение обходиться с больными ж его популярность среди них граничили с тем, что французы назвали бы «скандальным успехом». Если принять на веру то, что излагается в учебниках по психиатрии, то Мерфи с его способностью все перепутать, смешать в умственную кучу предметы, идем, мысли и людей, не обнаруживающие даже при самом пристальном рассмотрении какого бы то ни было сходства, внешнего или внутреннего, должен был бы быть отнесен больными в ту же категорию, к которой принадлежал и Бом со всей своей Компанией, просто потому, что он обладал неким поверхностным сходством с ними благодаря больничным халатам и выполняемым обязанностям. Однако, как ни странно, огромное большинство больных выделяли Мерфи и отделяли его от Бома и иже с ним. Более того, это большинство явно отдавало предпочтение Мерфи, а Бом столь же явно терял свой престиж. Больные подчинялись распоряжениям Бома и Компании просто по привычке, а вот Мерфи они покорно слушались. А в некоторых делах, где Бому и Компании приходилось принуждать больных или даже связывать их для того, чтобы заставить принять пищу или провести какую-нибудь лечебную процедуру, Мерфи удавалось ограничиваться лишь простыми уговорами. Один больной, которому поставили весьма неопределенный диагноз (существовали даже сомнения в том, болен ли он вообще), отказался заниматься лечебной гимнастикой и ходить на прогулки, если рядом не было Мерфи. Другой больной, болезненный меланхолик, мучимый навязчивым чувством придуманной вины, отказался подниматься с постели, и поднять его могли лишь мягкие уговоры Мерфи. Еще один больной, убежденный в том, что его внутренности превратились в клубок веревок, завернутый в промокательную бумагу, соглашался принимать пищу только в том случае, если его из ложечки кормил сам Мерфи. Если Мерфи рядом не было, этого больного приходилось кормить насильственным способом. Естественно, все это воспринималось как нечто, совершенно выпадающее из больничных правил и распорядков, и даже вызывало определенное возмущение.
Мерфи крайне неприятна была мысль о том, что этому, так неожиданно проявившемуся таланту обращения с психическими больными он обязан тем, что, как утверждал астролог Сук, луна в момент его рождения находилась в созвездии Змеи. Чем больше он замыкался в своем собственном мирке, тем с большим неприятием относился ко всякой возможности подчиненности этому мирку влияниям извне. Звезды подчинялись ему, а не наоборот, то были его собственные звезды, он был. первичен, а все остальное, как он считал, – вторично. Мерфи, пребывая еще в зачаточном состоянии, во тьме утробы, был словно спроецирован на небо, как кадр кинопленки на экран, и там он, увеличенный до огромных размеров, прояснился сам для себя и обрел значение. Свое собственное значение. А луна в Змее – это просто некий образ, частичка витаграфии.
Таким вот образом распоряжения звезд, купленные у Сука за несколько пенсов, превратились из поэмы жизни, полной творческого воображения, которую из всех живущих писал лишь он сам, в поэму, которую он из всех рожденных мог создать из самого факта своего рождения. А в том, что касается пророческого дара небесных светил, Мерфи занял позицию полного претериста.
Получив наконец возможность наблюдать insitu ту «великую волшебную возможность глаза вводить в заблуждение, в которое с такой готовностью впадают безумцы», Мерфи с приятностью для себя обнаружил, насколько такая способность глаза соответствовала тому, что он уже знал о способностях своего собственного, несколько неординарного воображения. Его, как он это называл, «успех» у больных являлся для него свидетельством того, что он наконец утвердился на верном пути, на том пути, по которому до сих пор следовал, так сказать, вслепую, не раздумывая, не поддерживаемый ничем, кроме убежденности в «неправильности» всех остальных путей. Да, его «успех у больных» действительно указывал ему направление дальнейшего продвижения.
Этот успех можно было рассматривать как указание на то, что больные видели в нем человека, подобно которому они когда-то в прошлом были сами, а он видел в них то, во что он превратится в будущем. «Успех у больных» мог означать также и то, что лишь полный психоз во всем своем великолепии мог явиться достойным завершением всей его жизни, которая была постоянной забастовкой против всей остальной жизни, его окружавшей. Quod erat extorquendum.
Мерфи казалось, что среди всех тех больных, которых он мог бы назвать своими «приятелями», особенно выделялся человек по фамилии Эндон, который находился под особым наблюдением. Человеком, получившим поручение присматривать за ним, оказался именно Мерфи. Мерфи воображал, что его связывали с Эндоном не только выдаваемые тому таблетки и все прочее, что может связывать больного и медбрата, но и чувство, которое сам Мерфи определял как «любовь, чистая как алмаз наивысшей пробы», любовь, лишенная обычных для большого мира «преждевременных извержений» мысли, слов и поступков. Однако, несмотря на глубочайшую духовную близость – по крайней мере, такую близость хотелось видеть Мерфи, – они так и не перешли на «ты», называя друг друга почтительно и обходительно «господин Мерфи» и «господин Эндон».
Больные, подобные Эндону, требовали особого присмотра потому, что у них время от времени возникали «суицидальные настроения», и для предотвращения самоубийств их, как выражались в М.З.М., «сажали под колпак», то есть вели за ними внимательное наблюдение. Подозрение в том, что пациент находится в таком настроении, могло вызываться прямой угрозой совершить самоубийство либо же просто некоторыми особенностями его поведения. В таком случае в истории болезни больного делалась соответствующая запись и указывалось, какой именно способ самоубийства больной грозился применить. Например: Питер Хиггинс, такой-то и такой-то, с таким-то диагнозом и так далее – и в конце приписочка: «угрожает покончить с собой, вспоров себе живот»; а, скажем, О'Коннор предпочитал яд; еще какой-нибудь другой больной получал запись в своей истории болезни, отмечающую, что он «грозится покончить с собой любым доступным ему способом». Чаще всего приписывали именно эту фразу: «любым доступным способом». Весь медицинский персонал, от старшего медбрата и далее вниз по иерархии, соответствующим образом оповещался и инструктировался. Тот, кому поручалось «вести постоянное наблюдение» за подобным больным, осуществлял его «с временными интервалами, не превышавшими двадцати минут». В М.З.М. многолетний опыт показал, что даже самые ловкие и наиболее «суицидально-решительные» из больных никак не могли бы осуществить задуманное в промежуток времени, меньший двадцати минут.
Так вот, господин Эндон был «под колпаком», и Мерфи была вручена предупредительная записка: «Строгое наблюдение; возможный способ самоубийства: апноэ (что в переводе на нормальный язык означало: остановка дыхания) либо любым доступным ему способом».
Попытки самоубийства через апноэ совершались и совершаются, особенно теми, кто приговорен к смертной казни, ожидает исполнения приговора и, не имея никаких иных возможностей покончить с собой, прибегает к апноэ.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30