– А ты понимаешь? – спросил Ниери погромче.
После небольшого обдумывания Вайли откликнулся:
– А это из-за его… – и запнулся, не найдя нужного слова. Он напряженно раздумывал, но слово это, которое, конечно же, было где-то рядом, никак не давалось.
– Его чего? – нетерпеливо переспросил Ниери.
Они еще некоторое время шли молча. Ниери, отчаявшись услышать ответ, поднял голову и глянул на небо. Моросящий дождик делал все возможное, чтобы не долетать до земли.
– Из-за его вздымающихся и глубоко проникающих возможностей, – высказался наконец Вайли.
Но он сразу почувствовал, что произнесенные слова все-таки оказались выбранными не совсем верно.
5
Комната, которую присмотрела Силия, находилась в доме, располагавшемся на улице Пивоваренной, как раз между Пентонвильской тюрьмой и Скотным рынком «Метрополитэн». В Западном Бромптоне они уже не появлялись. Комната была большого размера, и вся мебель в ней, хоть и очень немногочисленная, тоже была большого размера. И кровать, и газовая плита, и стол, и высокий комод – все это было несуразно большого размера. Сиденья двух массивных кресел с прямыми спинками и без обивки – надо полагать, они были подобны тем, которые, как выражался сам Бальзак, он «убивал под собою», – располагались столь высоко над полом, что на них можно было сидеть за столом, как на стульях. Кресло-качалка стояло у камина, находившегося прямо напротив окна. У качалки был такой вид, словно она все время дрожала. Все обширнейшее пространство пола было укрыто линолеумом необычно изящного рисунка; геометрический орнамент был выполнен в голубоватых, серых и коричневатых тонах, которые очень нравились Мерфи, потому что напоминали ему живопись Брака, а Силии это нравилось потому, что цветовая гамма линолеума восторгала Мерфи. Мерфи был одним из тех избранных, которым требуется во всем находить нечто такое, что напоминало бы им еще о чем-то другом. Стены были выкрашены клеевой краской лимонно-желтого цвета, который упоминался в гороскопе Мерфи как благоприятствующий ему. Все это настолько не соответствовало предписанию гороскопщика Сук «в доме избегать украшательства», что Мерфи испытывал по этому поводу некоторую неловкость. Потолок был столь высок, что терялся в полумраке, да, представьте себе, совершенно в буквальном смысле слова был плохо различим в полумраке.
Здесь, в этом новом обиталище, они начали вести то, что Силия называла «новой жизнью». Мерфи же полагал, что новая жизнь должна прийти попозже (да и то, если она вообще придет) к кому-то одному из них – или одной. Однако Силия явно имела намерение поднять переезд на новое место жительства на высоту значимости, сравнимую с бегством Магомета из Мекки в Медину, и подобно мусульманам, начавшим новое летосчисление, она собиралась открыть новый отсчет жизни, и Мерфи не вступал с ней в пререкания по этому поводу. Он решил более ей не противоречить.
Немедленно обнаружившимся недостатком в их жизни была хозяйка, у которой они снимали квартиру, тощее, мелкорослое существо по фамилии Кэрридж, мнительное и надоедливое, да к тому же еще и столь высоконравственно-праведное и незыблемо-честное, что оно не только отказалось препарировать соответствующим образом счета, отправляемые владельцу дома, но и пригрозило доложить этому «многострадальному господину Квигли, которого все обманывают», о попытках склонить ее к такому бесчестному поступку.
– Скажите, пожалуйста, не квартиросдатчица, а нравонаблюдательница! – возмущался Мерфи. – Только посмотреть на нее, и сразу ясно, что за личность: губки тонкие, а сама, как дорическая колонна в миниатюре – никаких выпуклостей. От нее ничего не добьешься.
– А раз так, тем более имеет смысл искать работу, – подытожила Силия.
Все, что бы ни происходило в их жизни, становилось для Силии предлогом напомнить Мерфи о необходимости найти какую-нибудь работу. Она проявляла прямо-таки болезненную находчивость сводить все к одному. Такие, казалось бы, никак не связанные события, как появление в Пентонвильской тюрьме нового заключенного, доставка которого была случайно замечена, и наблюдение за продажей краденого на Скотном рынке, побуждали ее к напоминанию о необходимости искать работу. Противоречия, возникающие между сожительствующими в гражданском браке, как нельзя лучше способствовали обоснованию такой необходимости. Они, эти трения, убеждали Мерфи в том, что его поступление на работу, даже с малой занятостью и ничтожным окладом, обязательно привело бы, но крайней мере на время, к распаду привычного им мира. Ей придется осваивать его заново. А не слишком ли поздно в ее годы предпринимать такое серьезное приспособительное действо?
Мерфи держал все эти опасения при себе и, более того, пытался их подавить – вот как велико и искренне было его желание вести себя так, словно для него уже не существовало ничего, кроме нее, Силии, воле которой он готов подчиняться, и оставить себе самую малость свободной воли. И он знал заранее, что она ему скажет: «Если ты во всем будешь подчиняться моей воле, то у тебя не останется ничего такого что отвлекало бы тебя от меня». А это было бы продолжением того, что уже когда-то было, однако возрождения былого он никак не потерпел бы. Былое – как забытая дурная шутка.
У Мерфи имелось множество возможных способов классифицировать жизненные ситуации, и один из них, причем весьма замечательный, заключался в сравнении той или иной жизненной ситуации с шутками, которые тоже бывают разные – изначально хорошие и изначально плохие. Только недостаточно развитое чувство юмора могло сотворить такое безобразие с тем хаосом, который иначе называется жизнью. Вначале была шутка… ну и так далее.
Силия осознавала, что у нее имеется две равно серьезные причины настаивать на том, чтобы Мерфи отправлялся работать. Первая – она жаждала сделать из Мерфи настоящего мужчину. Вот уже пять месяцев, да, господа, уже почти полных пять месяцев она проводила эксперимент, называемый «сожительство с Мерфи», и за этот срок образ Мерфи как «человека особого мира» не померк и продолжал манить ее. Вторая причина – ее охватывало отвращение при мысли о своем прежнем занятии, к которому ей придется вернуться, если Мерфи не найдет какую-нибудь работу до того, как ее сбережения, накопленные с таким трудом, растают. Возвращение к этому своему занятию ей было крайне неприятно не просто потому, что она находила его чрезвычайно скучным и пошлым (тут ее дед крепко заблуждался, полагая, что это именно то, к чему у нее есть призвание, и то, чем она может преспокойно зарабатывать себе на пропитание всю жизнь), а прежде всего потому, что такое возвращение оказало бы самое пагубное воздействие на ее отношения с Мерфи.
Оба эти соображения возвращали ее к Мерфи (а что не приводило так или иначе назад к Мерфи?), но весьма окольными и разными путями; один путь вел от ограниченного и замкнутого личного опыта к личности, преисполненной всяческих фантазий, личности не от мира сего; второй же путь вел от жизненного опыта, вполне полноценного и всеобъемлющего, к личности, трезво оценивающей факты жизни; лишь женщина, да и то такая, такая… цельная, как Силия, могла бы относиться к этим двум разным подходам как к вполне равноценным.
Большую часть того времени, когда Мерфи не было дома, Силия проводила в его кресле-качалке, повернув лицо к свету. А света как раз было маловато – он весь рассасывался и поглощался в огромном пространстве комнаты, но тем не менее она всегда поворачивала голову так, чтобы лицо ее было обращено к свету, пусть и слабенькому. Маленькое окошко, выглядевшее особо маленьким по сравнению с размерами стен, сквозь которое с таким трудом протискивался свет, очень чутко выявляло малейшие изменения в его интенсивности – подобно тому, как оттенки цветовых гамм лучше выявляются при прищуривании глаз, – и поэтому в комнате постоянно ощущалось движение света и теней; в разных местах комнаты становилось то ярче, то светлее, свет несмело вспыхивал, трепетал, угасал – и так продолжалось целый день. Ритмические колебания света, медленно заползающего в утробу темноты.
Она сиживала в этом кресле, погружаясь в слабо-светные приливы и отливы и постепенно окутываясь оболочкой, как амнионом, отгораживающей ее от беспокойных мыслей, и предпочитала такое сидение прогулкам по улицам (ей никак не удавалось избавиться от особой походки, приобретенной за время, проведенное на панели) или бесцельному блужданию по рынку, на котором царило лихорадочное утверждение жизни как самоцели, и это вроде бы подтверждало Мерфиево предсказание о том, что добывание себе на пропитание – работа – разрушит одно, или два, или даже все три славных столба, на которых и стоит его жизнь. Такой взгляд на вещи, который ей всегда казался крайне нелепым – и по всей видимости, менять своего отношения к такому взгляду она не собиралась, – терял существенную часть своей нелепости, когда она начинала соотносить Мерфи и тот Каледонский рынок.
И вот таким образом она, словно помимо своего желания, начала понимать как раз с того момента, когда он перестал делать попытки что-либо пояснить. Силию, стоило ей оказаться среди людей, зарабатывающих себе на жизнь, сразу же начинало охватывать ощущение, что жизнь эта растрачивается впустую. Просидев совсем недолго в кресле, она ощущала побуждение, поначалу робкое, но быстро становящееся все более настойчивым, совершить нечто изысканно развратное – раздеться донага и оказаться связанной по рукам и ногам. Она пыталась думать о своем деде Келли, или о тех днях, что ушли безвозвратно, или о том, чего очень бы хотелось, но что недостижимо, но всегда наступал момент, когда никаким усилием мысли нельзя было побороть ни ощущения того, что она погружена в желеобразный свет, липко ее обволакивающий, ни дрожи, ее охватывающей от желания испытать быстрое и сладостное насилие.
Центральным событием дня хозяйки Кэрридж являлась чашка отменного крепкого чая, которую она выпивала при приближении вечера. Иногда случалось так, что она приступала к попиванию этого эликсира с убеждением, что сделала все, что следовало и стоило сделать и что приносило плоды, и не сделала ничего такого, что делать не следовало и что не приносило плоды. Порой, выпив свою порцию, она наливала чашку для Силии и почему-то на цыпочках поднималась к ней в комнату. О своем приходе она предупреждала постояльцев весьма необычным способом: если дверь была не на запоре, она осторожно входила, а затем робко стучала в дверь, которую она уже закрыла за собой. Никакие иные соображения, кроме принесения чашки доброго чая, ее не занимали, и ее совершенно не заботило, желают ли эту чашку чая в тот момент и в том месте. При этом у нее был весьма заговорщический вид.
– Я вот принесла вам чашечку… – говорила она.
– Заходите, заходите, – приглашала Силия.
– Чашечку отменного горяченького чайку, – продолжала Кэрридж. – Пейте, пока он не застыл.
(Именно так она и говорила: «застыл», а не «остыл».)
Здесь придется упомянуть о том, что от нее дурно пахло, и даже ее самые близкие и дорогие ей люди так никогда и не смогли привыкнуть к этому запаху. Она стояла, дурно пахла и с упоением созерцала, как выпивают ее чашку чаю. Пикантность ситуации заключалась в том, что Кэрридж, глядя на Силию, пьющую ее «чаек», от восторга даже дышать переставала, чего можно было не делать, а вот у Силии тоже «в зобу дыханье спирало», правда, совсем по другой причине, но для того, чтобы делать глоток, ей все же приходилось также делать и вдох и соответственно вдыхать запах Кэрридж, стоящей рядом.
– Надеюсь, вам нравится этот аромат, – невинно спрашивала Кэрридж. – Я выбираю всегда лучшие сорта (а имела в виду она, конечно, чай).
Затем, держа в руках опорожненную чашку, Кэрридж чинно двигалась к двери, а Силия судорожно вдыхала воздух и принюхивалась к собственной роскошно пахнущей груди, чтобы истребить в ноздрях гадкий чужой запах. Этот прием, к которому она однажды прибегла в момент счастливого озарения, помогал всегда, а Кэрридж останавливалась у двери, поворачивалась, поднимала палец, показывая на потолок, и говорила:
– Слышите?
Слышались приглушенные, мягкие шаги – туда-сюда, туда-сюда…
– Наш старичок, – говорила Кэрридж, – ни минуты не сидит на месте.
К счастью, Кэрридж была немногословна. Если бы истечение дурного запаха и многоречивость совмещались в одном человеке, то это было бы просто непереносимо.
Говорили, что старик наверху – ушедший на покой дворецкий. Из комнаты своей он, похоже, никогда не выходил, если, конечно, не считать тех случаев, когда ему волей-неволей приходилось это делать, и никого в свою комнату не пускал. Кэрридж дважды в день приносила ему поднос с едой и ставила его на пол перед дверью. Он забирал поднос, когда она уходила, и возвращал его на место уже с пустыми тарелками. Заявление Кэрридж о том, что он «ни минуты не сидит на месте», было преувеличением, но в целом он действительно много времени проводил, вышагивая по комнате в разных направлениях.
Надо здесь уточнить, что Кэрридж не так уж часто отодвигалась на то, чтобы в суете домашних дел и вопреки экономному ведению хозяйства принести Силии чашку своего «лучшего чайку». По большей части продолжительное оцепенелое пребывание в кресле-качалке никем и ничем не нарушалось вплоть до того самого часа, незадолго до возвращения Мерфи, когда нужно было встать и приготовить для него еду.
Появлялся Мерфи в строго определенное время, в буквальном смысле секунда в секунду, и пунктуальность его просто поражала – изо дня в день с отклонениями всего в несколько секунд. Силии было совершенно непонятно, как мог человек, столь, казалось бы, равнодушный к течению времени, быть столь удивительно, нечеловечески точным и точным только в одном – в том, что касалось возвращения домой. Когда она начинала расспрашивать его, он пояснял, что такая пунктуальность проистекала от его любви, которая настоятельно требовала от него возвращаться к ней, к Силии, как можно скорее, насколько, конечно, это позволяли дела; другой причиной такой пунктуальности он называл желание воспитывать в себе чувство времени, которое, как он слышал, высоко ценилось в деловых кругах, ибо приравнивалось к деньгам.
Но главная и истинная причина пунктуальных возвращений заключалась в том, что он добирался в район Пивоваренной улицы после своих так называемых поисков работы задолго до того часа, который он себе определил как время возвращения домой. С практической точки зрения ему было совершенно все равно, где болтаться, – там, где он, хотя бы теоретически, мог бы найти какую-нибудь работу, или возле дома, где шанс найти работу для него был такой же, как и в любом другом месте. Однако, с точки зрения привязанности к дому нежелания поскорее увидеть Силию, ему было отнюдь не все равно, где проводить время. Попадая на Пивоваренную улицу, Мерфи сразу же начинал ощущать близость Силии, улица была своего рода передней, предваряющей общение с ней, а когда он находился в определенном настроении, ему даже казалось, что подходя к дому, он подходит к кровати, на которой она лежит.
Мерфи, рыщущий в поисках работы, являл собой зрелище весьма примечательное. В кругах Общества Почитателей и Любителей Творчества Вильяма Блейка, называемом также «Лигой Блейка», поговаривали, что образ Билдада Шухайта, созданный Великим Мастером, воплотился в Мерфи и прогуливается по Лондону в зеленом костюме в поисках тех, кого он мог бы утешить.
Но Билдад некоторым образом лишь составная часть Иова, равно как Зофар и другие. Мерфи искал то, что не переставал искать с того самого момента, когда он явился в этот мир, подхваченный грубыми руками и слегка придушенный с тем, чтобы включилась его дыхательная система и он смог бы сделать свой первый вдох – иначе говоря, искал то самое лучшее, что в нем заключалось. Члены «Лиги Блейка» безнадежно заблуждались, полагая, что он постоянно qui vive какого-нибудь бедолагу, столь несчастного, что его могут утешить майевтические изречения типа: «Как может быть чист тот, кто рожден». Да, господа, полное заблуждение. Для выражения сострадания и жалости Мерфи не требовался никто, кроме него самого.
Неприятности для Мерфи начались, можно сказать, с первых же моментов его пребывания в этом мире (в более ранние периоды его существования мы углубляться не будем). Уже его первый vagitus прозвучал не так, как положено, с 435 дубль-вибрациями в секунду, а как дубль-бимоль, и посему не стал частью могучего международного оркестра новорожденных. Можете представить, как огорчился акушер, принимавший роды, преданный член Общества Симфонических Оркестров города Дублина и к тому же небесталанный флейтист-любитель. С каким сожалением ему пришлось констатировать, что из всех миллионов и миллионов крошечных larynx, исторгавших в тот момент по всей земле и в унисон вопли проклятий приходу в этот мир, лишь голос Мерфи фальшивил… Ну а обо всяких неурядицах, предшествовавших тому первому vagitus, мы условились не распространяться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30