Пан Кричевский дозволил хлопа к себе допустить. Он сидел за столом на веранде, выходившей в сад, и завтракал.
Отец, подойдя к веранде, опустился на колени, отвесил земной поклон:
– Челом бью, ясновельможный пане… Житья нет от управителя… Жинку в могилу свел, бисов сын…
Пан вытер салфеткой жирные губы, взглянул на хлопа недобрыми глазками, нахмурился:
– Наказана была твоя жинка по заслугам… Другим в пример! Обленились хлопы, изнежились…
– Грешно вам так говорить, пане, – попробовал робко возразить отец. – Пять дней в неделю на вашу милость стараемся, покоя не ведаем…
Пан не дослушал, перебил:
– Что? Покоя захотел, пся крев! Своевольные мысли в голове держишь! Ах ты, быдло…
Отец медленно поднялся, его трясло, словно в лихорадке:
– Прошу прощенья, что прогневал вас, пане, – глухим голосом произнес он. – А за неправду вашу и за слезы наши, пане, и вам гнева божьего не миновать…
– Как? Что? Ты еще грозишь мне, хлоп! – вскочив со стула, багровея и брызгая слюной, закричал пан. – Гей, люди! – хлопнул он в ладоши. – Взять хлопа, выдрать плетями, чтоб навеки забыл, как панам грозить…
Ражие панские гайдуки мгновенно окружили отца, потащили во двор.
– Тату! Тату! – в страхе закричал Петро, пытаясь пробиться к отцу.
Чья-то тяжелая, жесткая рука схватила мальчика за шиворот, отбросила в сторону. Петро больно ударился затылком о дерево, потерял сознание, но вскоре очнулся и увидел страшное… Отца привязали к столбу, сорвали рубаху. Плети со свистом взвивались, падали на обнаженную спину, рвали окровавленное тело. Нет, никогда потом не мог забыть этого Петро Колодуб!..
Но помнилось ему и другое…
Он был уже ладным парубком, когда однажды ночью залетел в деревню отряд палиевцев. Обрадованные неожиданной поддержкой, как один, поднялись селяне и хлопы. С топорами и кольями бежал народ вслед за палиевцами к проклятому панскому палацу. И тут еще раз довелось Петру увидеть пана Кричевского…
Вытащили ясновельможного из теплой постели в одном бельишке, вытолкнули на крыльцо дрожащего, с обвислыми синими щеками и выпученными от страха глазами.
– Что с ним робить будем, братики? – обратясь к народу, спросил рябой, усатый палиевец. – Ваш пан – ваш и суд!
– На сук проклятого! Смерть злодеям! – закричали в толпе.
– Смерть злодеям! – вместе со всеми кричал и Петро, впервые познавший в тот миг сладость отмщения.
Напрасно пан Кричёвский шлепал губами, умоляя о пощаде… Спустя несколько минут он и его управитель, не менее пана ненавистный народу, качались уже на деревьях, озаренные ярким пламенем горящего палаца.
А повеселевший народ разводил по домам панских коней и быков, тащил из амбаров тяжелые чувалы пшеницы.
– Слава господу, дожили до праздничка, поживем без панов, – говорили селяне.
Но короток был срок беспанщины. Прошло несколько недель, и пополз по окрестным деревням тревожный слух, будто теснят палиевцев королевские жолнеры. Огнем и мечом утишала шляхта взбаламученное море.
Спасаясь от расправы, хоронился народ по лесам, а кто и дальше подался: в Запорожскую Сечь, на Дон, иль, того лучше, к самому батьке Палию.
Старый Колодуб, однако, насиженного места покидать не пожелал.
– Мои годы ушли, куда бежать-то? Тут родился, тут и помирать буду, – сказал он сыну. – А тебе, Петро, свою жизнь губить рано. Уходи отсюда, сынку, авось сыщешь свою долю в иных местах…
– Я казаком хочу быть, тату, к Палию охочусь, – тряхнув, золотистым вихром, ответил Петро.
– Добро! Добро! – кивнул головой отец. – Иди, сынку, да спуску не давай проклятым панам… Благословляю тебя на святое дело!
Больше не довелось свидеться с отцом Петру Колодубу. Служил он уже в палиевских войсках, когда стороной дошла до него весть о расправе, учиненной над односельчанами озверевшей шляхтой. Мучительной смертью на колу, вместе со многими другими селянами, погиб старый Колодуб. Но заветные его слова, сказанные сыну, не сгинули. Не давал Петро панам спуску. Сколько завитых и напомаженных кичливых панских голов сняла с плеч острая казацкая сабля! Сам батько Палий не раз дивился силе и отваге молодого казака.
И вот, перебравшись через рубежи, идет Петро Колодуб по левобережной украинской земле… Стоят теплые, ласковые августовские дни. Белые хаты селян тонут в густых садах, тронутых первой позолотой. Блестят кресты на деревянных церквушках, тихо перезванивают колокола. На полях заканчиваются последние работы. Сытые быки тащат арбы, доверху груженные свежим зерном.
Все здесь как будто дышит миром и покоем… Спасибо старому, мудрому Хмелю! Это он, соединив народ украинский с народом русским, навсегда избавил эту землю от панской злой неволи. Нет здесь вельможного польского панства, не видно бритых и хитрых иезуитов, не издевается никто над верой православной, не звенят кайданы на посполитых.
Но чем дальше шел Петро, тем все более убеждался, что простому народу и тут живется не так-то сладко… Мир и тишина были призрачны. Богатые панские, имения и палацы достались казацкой старши́не. Петро почти в каждом селении слышал бесконечные жалобы селян на притеснения со стороны новоявленного казацкого панства. Число недовольных быстро росло всюду. Не удивительно, что было много охотников покинуть отцовщину и попытать счастья под рукой батьки Палия, имя которого было на устах и у старых и у малых…
Приметил Петро и явную неприязнь народа к гетману Мазепе.
– Гетман сам панской породы, панам и радеет, – озлобленно отзывались о нем селяне. – Того и гляди, прикажет нас, как прежде, на колья сажать и в кайданы ковать…
Близ Запорожской Сечи, куда, обойдя десятки сел, направился Петро, повстречал он одетого в лохмотья молодого селянина Луньку Хохлача, бежавшего из маетности Маетность – имение, усадьба.
самого гетмана.
Рыжий, коренастый Лунька был не по годам угрюм, осторожен, но, узнав, кто такой Петро, таиться от него не стал. Шли они в Сечь вместе. Дорогой Лунька рассказывал:
– Совсем житья нет от гетмана и его дозорцев… Чинш вдвое против других с нас берут, помимо того, поборами всякими мучают… А ослушаться не моги, – плетями задерут!
Лунька остановился, повернулся спиной к Петру, приподнял дырявую рубаху. Спина сплошь была покрыта кровавыми рубцами и волдырями.
– Вот как исполосовали! – сказал он и, зло сплюнув, добавил: – Пес он, Мазепа-то!
– За что же это тебя? – осведомился Петро.
– За карася…
– Как… за карася?
– Карася в пруду поймал… А в маетностях гетмана ни рыбы в прудах, ни зверя в лесах ловить не дозволяется. Гетман особым универсалом запрет наложил. Ну, дозорцы его меня приметили на пруду, скрутили, привели к главному управителю пану Быстрицкому… Тот и распорядился для острастки другим сотню плетей всыпать…
Лунька чуть помедлил, задумался, потом перешел на другое:
– Побачим, как в Сечи-то примут… А то я не против и к Палию податься, ежели возьмешь с собой. Что скажешь?
– Возьму, чего и спрашиваешь, – не замедлил ответить Петро.
Лунька ему понравился. Хлопец, как и он, Петро, был озлоблен на панство, шел искать лучшей доли. Неласковая судьба сдружила их быстро и крепко.
XII
Сентябрьское неяркое, но гревшее еще по-летнему солнце стояло высоко…
Наверное, у многих сечевиков подвело животы от голода, и куренные «кухари» ругали «товариство», но все равно от куреня кошевого никто не уходил.
Сам кошевой атаман Гусак – длинноусый и чубатый, со следами многочисленных сабельных ударов на лице, в полотняной, расшитой шелками рубахе, с люлькой в зубах – сидел с куренными и «стариками» на ковре, под единственной чахлой лозиной. Остальные запорожцы и «молодята» – новопришлые, вольные люди, которых становилось в Сечи все больше и больше, – расположились прямо на земле, подставляя солнцу полуголые, бронзовые от загара потные тела.
Было людно, но не шумно.
Бандурист Остап, высокий, худой старик с вздутыми толстыми жилами на длинной желтой шее, вытер рукавом свитки вспотевший лоб, облизнул сухие губы и, полузакрыв глаза, вновь тронул струны своей бандуры:
Хочь у нашего Семена Палия и не велике вийско,
Тилько одна сотня, да и та голая,
Без сорочек и штанив, тилько з очкурами.
А буде та сотня голая,
Буде та сотня бесштанная,
Буде панскую тысячу убраную,
Аксамитом крытую,
Шовками пошитую, –
Буде мов череду гнаты, у пень рубаты,
Буде великим панам великий страх задавать!…
Старик кончил свою песню, молча и жадно потянулся к подвинутому кем-то жбану с квасом.
Необычная тишина стояла среди запорожцев – недаром любили они старого Остапа, мог он тронуть их души правдивыми и задушевными словами.
Кошевой крутил ус, задумчиво глядел в сторону.
Потом перевел взгляд на Остапа и почти шепотом, словно боясь нарушить тишину, сказал:
– Добре спиваешь, Остап. Чую правду в писнях твоих. Добрый казак Семен Палий… Дуже добрый…
– У него и жинка добрая, – неожиданно громко вставил Петро Колодуб, стоявший вместе с Лунькой Хохлачом в толпе молодят.
Раздался дружный хохот.
– Он ее доброту знает!..
– Ай да Петро! Ловок, бисов сын!
– Смотри, батько Палий узнает – чуб выдерет…
Петро опешил, от досады закусил губы. Потом сжал кулак и так толкнул в бок скалившего зубы молодого казака Гульку, что тот на сажень отлетел в сторону.
– Да ты что, дурень? Драться? – поднявшись и вздернув спадавшие шаровары, закричал казак, наступая на Петра.
– Эй, хлопцы! Негоже! Наперед поведайте, за що бой чинить будете! – вмешался кошевой.
– За издевку, батько, за то, чтоб не повадно было над добрыми людьми изгиляться, – звонко ответил Петро.
– А кого добрыми разумиешь, братику?
– Всех, кто с батькой Палием панов бьет, кто за волю казацкую…
– Це добре! Я думал, за жинку какую, избави бог, казацкая кровь прольется, – сказал, поднимаясь с ковра, кошевой.
– И за жинку, батько, ежели жинка та троих таких стоит, – ткнул Петро пальцем в Гульку.
Тот обиды не выдержал, бросился на Петра, но кошевой опять остановил драчунов, нахмурился:
– А где ты таку жинку видел, чтобы супротив троих казаков стояла? Мабудь, брешешь?
– Нет, батько, правду кажу, – смело глядя в глаза кошевому, ответил Петро. – Сам в Фастове был, когда паны Семена Палия схватили и под стражей в тюрьму свезли… А наутро пришли в Фастов люди чиновные и ксендзы, начали церковь православную поганить, наших мучить. Только даром издевка эта им не прошла. Стали ксендзы по единому пропадать неведомо куда. Собрали паны казаков и ну пытать: кто их ксендзов и куда девает? Казаки не ведают. Согнали их в острог, а ночью самый главный ксендз сгинул… Дивуются паны, и казаки дивуются… А тут скоро батько Палий из тюрьмы убежал, в Фастове объявился и всех мучителей наших сразу перевел…
– То мы слыхали. Про жинку кажи, – перебил кошевой.
– А кто ксендзов допрежь Палия хватал?
– Зараз узнаете… Я среди тех казаков был, что в остроге сидели. Как освободил нас батько Палий, – продолжал Петро, – сами мы во двор его собрались, про ксендзов начали пытать… А он этак усмехнулся, пошел в хоромы и за руку жинку свою вывел. «Вот, – говорит, – кто меня самого из плена высвободил, кто без меня двенадцать ксендзов тайно перебил, кто мне во всем правая рука»… Ну, жинка из себя не дюже тельная, а на лицо пригожая… Был я после в стычке с ляхами, видел, как Палииха рубает, дай бог всякому доброму казаку…
– Ай да Палииха! – восторженно крикнул кто-то.
– За такую жинку биться можно!
– А мабуть, трошки сбрехав? А? – все еще не доверяя, переспросил кошевой.
– Нет. Панове, правда сущая, – вмешался в разговор старик-бандурист. – Меня тоже господь привел не однажды у Семена Филипповича гостевать, – и он, и жинка его за простой народ крови не щадят… Жена Палия, имя которой, к сожалению, неизвестно, действительно была храброй женщиной. Тот же поп-очевидец Иван Лукьянов сообщает, что, когда он прибыл в Фастов, Семена Палия там не было, а всем полком управляла его жена. О том, что Палииха принимала участие в освобождении из «ляшской неволи» своего мужа, рассказывают народные предания.
– Наш гетман супротив батьки Палия, як дерьмо супротив каши, – вставил известный всем, старый хромой сечевик Панько.
– От пана Мазепы добра не ждать, – не стерпев, крикнул Лунька. – Уж и ныне шляхтой себя окружил, а казаков перевести хочет…
Зашумели казаки. Разом вспомнили десятки обид, причиненных гетманом, вспомнили, кстати, как тяжело давят народ аренды, введенные ненавистным Мазепой, как жестоко налегает его рука на вольнолюбивое товариство.
А тут, где-то совсем недалеко, живет настоящий казацкий батько, противник всех панов, смелый, счастливый в битвах, ласковый до народа Семен Палий.
Забурлила казацкая кровь. Заколыхалась громада.
– А кто его, Мазепу, в гетманы выбирал?! – кричали казаки.
– Он всех казаков панам продаст, вражий сын!
– Мазепа одних панов любит, нас не жалует!
– Палия на гетманство посадить…
– Палий ведает, як украинских панов к рукам прибрать…
– Хай живе батько Палий!
– Палия в гетманы!
– Па-а-ли-ий! Па-а-ли-ий!.. – слышалось отовсюду.
Кошевой закурил люльку, отошел в сторону. Знал, что теперь шума и гама до вечера хватит.
И никто не приметил, как из дверей куреня вышел на крик молодой, низкорослый, чуть-чуть сутулившийся казак в штофной, узорчатой черкеске, как внимательно вглядывались его большие серые глаза в лица крикунов и зажигались любопытством каждый раз, когда поминалось имя славного казацкого батьки.
Это был приехавший сюда сегодня утром по войсковым делам один из писарей гетмана Мазепы – Филипп Орлик.
XIII
Больше всего не любил Иван Степанович Мазепа людей среднего ума и средних способностей.
– Умный для дружбы, дурак для службы, а иных куда – ума не приложишь, – говорил гетман.
Так и поступал. Видит, что глуп казак и «тонкой политики» понять не сможет, – брал такого в сердюки или писаря охотно. Такой подвоха учинить не сможет, тянуться будет, а строго спросишь – не обидится. Если отличался казак умом, Иван Степанович быстро прикидывал, что полезного можно извлечь для себя из чужого ума. Обнадеживал человека, коли нужен был, ласкал, располагал к дружбе. Если же высказывал иной чванство вместо ума, мелкую зависть, был говорлив и суетлив не в меру, – гетман такого никак не жаловал.
Семен Палий был гетману и приятен, и досаден.
Мазепа ценил ум и храбрость фастовского полковника, который имел к тому же и большую воинскую силу, а ко всякой силе гетман всегда относился с большим почтением.
И хотя поднятая Палием гиль грозила многими неприятностями, Мазепа все же решил привлечь его на свою сторону.
«Лучше бы было принять Палия со всеми людьми под царскую руку, – сидя за дубовым резным столом, писал гетман в Москву. – Если Палий, приобретши такую знаменитость, перейдет к неприятелю, то в Малороссии поднимется волнение, многие люди потянутся отсюда к нему, потому что Палий человек военный и в воинских делах имеет счастье…»
Дверь гетманских покоев тихо скрипнула.
Вошел писарь Орлик, поклонился, остановился почтительно у порога.
– Пошел вон. Видишь, я занят, – сурово сказал гетман, продолжая писать.
– Ничего, я подожду, ясновельможный пане гетман.
– Что? – удивился неожиданной писарской дерзо» сти Иван Степанович.
– Важные известия имею, прошу прощенья.
– В канцелярию…
– Никак не можно, пане гетман, – перебил Орлик. – Дело важное, до вашей особы касается…
– Подожди, – поднял палец Мазепа и встал. Привычным движением он закрыл дверь, подошел к Орлику, положил на его плечо свою тяжелую руку.
– Сказывай без лжи и утайки, что ведаешь. Лукавства в оных делах не прощу…
Но писарь лукавить и не собирался. Он не торопясь, обстоятельно доложил о том, что видел и слышал в Запорожье.
– Имею верные сведения, ясновельможный пане гетман, – докладывал Орлик, – что Палий тайно посылает на нашу сторону своих лазутчиков. Сии лазутчики мутят народ более всех… В Сечи видел я также Луньку Хохлача, бежавшего из маетности вашей милости… Недовольство особой вашей ясновельможности столь велико, что казаки и гультяи открыто выражают желание передать гетманство Палию, коего почитают своим защитником… Ежели Палий будет принят под руку его царского величества, то при его воинском счастье, хитрости и общем расположении народа может получить уряд вашей милости…
Мазепа, слушал молча. «Да, это правда, – думал он. – Правда… Надо принимать иные меры, пока не поздно. Писарь прав. Оплошку я чуть не сделал явную… Дело не о ремешке идет, а о целой коже…»
– Дело сие держи, Филипп, в тайне, – тихо произнес он, когда писарь кончил. – Впредь так служить будешь – быть тебе генеральным…
– Богом клянусь, пане гетман, крови за вас не пожалею, – с чувством ответил Орлик.
– Кровь ныне дешева, бога многие не боятся, – усмехнулся Мазепа, пристально вглядываясь в писаря.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25