Начиналась другая жизнь.
Странная, если вдуматься, жизнь. На сцене был он и одновременно не он. Рука была его, но жест чужой. Никогда он так не брал хлеб, как в "Тевье-молочнике". Никогда не держал папиросу так, как дантист Гредан в "Миллионере, дантисте и бедняке" Лабиша. Пробовал повторить эти жесты не на сцене, а в той, закулисной жизни. Нет, не получалось, неловко. Глаза были его, но видели не так и не то. Возможно ли, чтобы он мог взглянуть на Асю, Наташку и Нинку так, как Лир в первом акте смотрит на своих дочерей? Невидяще, почти злобно, даже ноздри подрагивают от презрения. Разве что смотреть на знакомые места он смог бы, наверное, так, как смотрит горемыка Вениамин из "Путешествия Вениамина Третьего" в Святую землю.
Странное ремесло. Даже жутковатое. Раньше не понимал, почему все религии так люто преследуют комедиантов. Как ведунов, колдунов. На Руси даже было запрещено хоронить их в церковной ограде. Как самых великих грешников самоубийц. Только позже понял. Самоубийца покушается на высшую прерогативу Создателя - даровать жизнь живому и отнимать ее. В те же единовластные владения Бога вторгается и актер. Он создает новую жизнь. Люди, созданные им в крашеной холстине кулис, выношенные на дощатом полу репетиционных и исторгнутые с неслыханным в природе бесстыдством перед сотнями глаз, не исчезают одновременно с выключенными огнями рампы. Они живут в памяти зрителей наравне с живыми, реально существующими людьми, смешат, утешают, заставляют думать. Не есть ли это высший знак подлинности этих странных фантомов?
Михоэлс знал крупных актеров, которые наотрез отказывались играть главные роли в пьесах, герои которых умирают или, что еще хуже, кончают с собой. Артисты вообще народ суеверный, но это суеверие было не таким уж пустым. Он сам остро, всей кожей ощутил в "Лире" опасность накликать беду.
Благо, в советском репертуаре смертями драматурги не баловались. Классика - ладно, там капитализм, что с них взять. А при советской власти герои не погибали. А тем паче не кончали с собой. Они побеждали. Даже в первый год войны не вышло ни одной пьесы со смертью. Потом уж посыпались подвиги. Но ГОСЕТу удавалось уворачиваться.
Михоэлс был вовсе не против поставить хорошую современную пьесу. Искал, читал все подряд. Не было. "Нашествие" Леонова с удовольствием поставил бы. Но не тот был театр. Не сочеталось "Нашествие" с ГОСЕТом. Идиш диктовал свою стилистику, никуда от нее не уйти. От пьес-однодневок Михоэлс отбрыкивался всеми силами не только потому, что грех было обманывать зрителя, подсовывать ему конфетку из говна. Страх и в другом был - разрушить театр, который он два десятка лет лепил по крошечке, как ласточка лепит свое гнездо. В студии при ГОСЕТе он проводил не меньше времени, чем в театре. Вырастить настоящего актера - потруднее, чем яблоню в суховейной степи. А погубить - в два счета можно. Гоголь сказал: "Правда возвышает слово". Есть и обратный смысл: ложь слово унижает. Ложь иссушает талант, как филоксера виноградную лозу. А настоящий комедиант начинается в актере лишь тогда, когда он ощутит судьбоносность странного этого ремесла.
На одном из занятий по сценическому мастерству студийка спросила его:
- А вы не хотели бы сыграть роль Сталина?
Сначала он отшутился:
- Какой из меня Сталин!
Потом поинтересовался:
- А почему вы спросили?
- Не знаю. Просто почему-то пришло в голову.
Подумал. Вполне серьезно сказал:
- Цените в себе это "почему-то". Просто ничего не бывает. Чему я могу вас научить? Высушить дрова. Правильно разложить костер. Но зажечь его может только искра Божия. Как раз это вот "просто почему-то". Художник не творит искусство. Искусство творит себя, пользуясь художником как инструментом.
Девочка оказалась подкованной.
- Но это же махровый идеализм!
Михоэлс сокрушенно вздохнул:
- Значит, я махровый идеалист.
Подумал: жаль, если она забьет себе голову всеми этими теориями. Если не забьет, может стать яркой актрисой. Потому что каким-то десятым чувством угадала самое его потаенное: он действительно думал о роли Сталина. Вовсе не имея в виду сыграть ее в каком-то спектакле. Просто думал. Это было необычайно интересно. Сыграть эту роль про себя, в себе. Чтобы понять. Так же вот Бабель ходил в гости к Ежову. Вряд ли он собирался написать о Ежове. Но понять хотел. Его предупреждали: опасно. Он улыбался своей детской улыбкой и отвечал: интересно. Плохо кончилось.
Михоэлс, конечно, и думать не думал, чтобы приблизиться к Сталину. Это было бы настоящим безумием. К счастью, и возможностей у него не было ни малейших. Но когда стало известно, что Булгаков написал пьесу к шестидесятилетию Сталина по заказу МХАТа, Михоэлс раздобыл экземпляр. Пьеса называлась "Батум". О молодом Сталине. Хорошая была пьеса, крепко сделанная. Только вот Сталина в ней он не почувствовал. Но несколько дней ходил, думал, чем можно наполнить контур роли. О пьесе Булгакова в то время шли толки по всей Москве. Как-то после премьеры "Блуждающих звезд" по Шолом-Алейхему за кулисы зашла Жемчужина. Как водится, пили шампанское. В разговоре случайно затронули пьесу "Батум". Михоэлс начал прикидывать, как ее можно сделать. Жемчужина быстро перевела разговор на другую тему. Когда Михоэлс провожал ее к машине, спросила:
- Вы, никак, примеряете "Батум" к ГОСЕТу?
- А что? - поинтересовался он.
- Я вам скажу, что такое самый кошмарный сон. Это Сталин, который говорит на идише с грузинским акцентом. Забудьте о "Батуме". Нет такой пьесы.
Он знала, что говорила. Через несколько дней об этом узнала и вся Москва: пьесу зарубили в ЦК. И будто бы сам Сталин сказал: "Все молодые люди одинаковы, зачем писать пьесу о молодом Сталине?"
До поездки в Америку интерес Михоэлса к Сталину вряд ли был более острым, чем интерес любого московского интеллигента, только что выражался в форме анализа исходного драматургического материала. Этим материалом была видимая всем часть жизни Сталина: то, что писали о нем в газетах и говорили по радио, то, что он сам говорил и писал. К этому добавлялись слухи. О старшем сыне Якове, попавшем в плен. Будто бы немцы предложили обменять его на фельдмаршала Паулюса, захваченного нашими войсками в Сталинграде. И будто бы Сталин сказал: "Фельдмаршала на солдата не меняют". После чего Якова то ли расстреляли, то ли сам он бросился на лагерную колючку под высоким напряжением. О втором сыне, Василии, полковнике, а потом и генерал-майоре авиации, беспробудно пившем на старой сталинской даче в Зубалове. О Светлане Аллилуевой, вышедшей замуж за еврейского юношу Григория Морозова и родившую сына, которого назвали в честь деда Иосифом.
После возвращения из Америки и разговора с Молотовым в его кремлевском кабинете, а особенно после обращения ЕАК с просьбой о создании Крымской еврейской республики, Михоэлс почувствовал себя так, будто его переместили с галерки в партер, поближе к сцене. Сырой драматургический материал стал выстраиваться в сюжет. Сюжет был пока еще слишком коротким, но все же какое-то начальное действие уже наметилось. Частности, которые раньше существовали как бы сами по себе, непривязанно, начали подстраиваться к сюжету, поверяться им.
Стало интереснее читать газеты. Михоэлс и раньше выписывал все подряд от "Правды" до "Вечерки", вчитывался словно бы в нарочито обезличенные, казенные фразы с напряженным вниманием синолога, пытающегося разгадать скрытый в иероглифах смысл. Смысл был, особенно в самой внешне безликой из газет - в "Правде". В ней каждая запятая имела смысл. В воображении Михоэлса иногда возникала такая картина: каждый день пятьсот журналистов "Правды" сидят и напряженно зашифровывают то, что им предписано сообщить, а на следующее утро миллионы читателей с таким же напряжением пытаются понять шифровку.
О том, что в "Правде" работают пятьсот человек, Михоэлс узнал случайно. В Канаде попался на глаза "Тагенблат", то ли шведский, то ли датский еженедельник на немецком языке. В нем было интервью с собкором "Правды" по Скандинавии с вопросами самыми невинными: сколько человек в штате, какой тираж, по каким дням газета выходит. Под фотографией этого невезучего собкора стояла подпись: "Он и еще пятьсот таких же бездельников делают самую скучную газету в мире".
Неправ был "Тагенблат", уж что-что, а скучной газетой "Правда" не была. В ней имело значение не только то, что написано, но даже то, чего не написано. Только нужно было уметь читать. Михоэлс умел. Еще в 39-м году, когда учредили звание "народный артист СССР" и опубликовали список "н. а.", Михоэлс порадовался, увидев в нем себя, и тут же насторожился, не увидев в списке Мейерхольда и Таирова. Это был знак. С Мейерхольдом быстро сбылось: сам исчез, закрыли его всемирно прославленный театр, а через некоторое время какие-то бандиты убили его жену - ведущую артистку театра Зинаиду Райх. Семнадцать ножевых ран. Вероятно, с целью ограбления. Что там у нее грабить-то было!
Камерный театр Таирова исчез из театральной афишки, которая публиковалась в самом конце последней страницы "Правды", но театр не закрыли. И самого Таирова не тронули. Может, дай-то Бог, забыли из-за войны?
Короткая, в три строчки, информация в официальной хронике о встрече Сталина и Молотова с послом США Гарриманом и президентом Американской торговой палаты Джонстоном горячим толчком отозвалась в груди Михоэлса. Это сообщение было словно бы адресовано лично ему.
Третья точка сюжета.
Михоэлс поехал к Лозовскому. Тот показал расширенный текст информации:
"В ходе беседы были затронуты проблемы послевоенного жизнеустройства евреев-беженцев, ставших жертвами фашизма и возможности расселения части их на территории Крымского полуострова".
Яснее не скажешь. Не для того же Джонстон прилетал в Москву, чтобы обсуждать проблемы советских евреев.
"Беседа прошла в обстановке полного взаимопонимания".
Все это могло означать только одно: крымскому проекту дан ход. Лозовский подтвердил: похоже на то. Добавил: Молотов сказал ему, что американские евреи-финансисты готовы выделить под этот проект долгосрочный льготный кредит в десять миллиардов долларов. Это колоссальные деньги. Столько, сколько мы получили за всю войну по ленд-лизу. И примерно столько, сколько получим с Германии после окончательного ее разгрома в форме репараций. Так что мы с тобой, возможно, сам понимаешь.
Михоэлс кивнул: понимаю. Разговор был в кабинете Лозовского в Совинформбюро. Поэтому, вероятно, Лозовский был немногословен, очень точен в формулировках, сух. Спросил: правда ли, что Михоэлса приглашали на прием в американское посольство по случаю Дня независимости США? Михоэлс подтвердил: правда. Лозовский подумал, сказал: понятно.
Что ему понятно, не объяснил. А Михоэлс не стал спрашивать, отложил до более удобного случая. Случай все не представлялся, Лозовский был очень занят, Михоэлс тоже не сидел без дела. Свободное время у него было только после спектакля или вечерних репетиций. Ночь. Но ночью в Совинформбюро шла самая работа. Как, впрочем, и во всех наркоматах и учреждениях особой важности. В темной ночной Москве ярко светились многоэтажные здания. На радость шпионам.
Приглашению на прием в американское посольство Михоэлс был чрезвычайно удивлен. Никогда раньше такого не было. По еврейской привычке не обрадовался, а сел и начал думать, что бы это могло значить. Понял: Жемчужина. Так и оказалось. На приеме она была с Молотовым. Михоэлс выбрал момент, спросил: это вам я обязан приглашению? Она подтвердила. "Вы недовольны?" - "Ну, что вы! Столько бесплатной выпивки и закуски!" Она улыбнулась, отошла к группе французов. Молотов раскланялся с Михоэлсом издали. С доброжелательной улыбкой. Но не подошел. Михоэлс тоже не стал навязываться. Но еще кое-что понял, очень немаловажное: без разрешения мужа Полина Семеновна не рискнула бы устроить ему это приглашение. Для чего-то Молотов дал разрешение. А возможно - сам был инициатором.
Зачем-то ему это нужно. Зачем? В общем, не слишком сложный вопрос: не обошлось без завязки с беседой Сталина и Джонстона о Крыме.
Еще одна точка сюжета?
Потом последовали приглашения в британское посольство, к французам и даже почему-то к туркам. Здесь он неожиданно встретил Григория Марковича Хейфеца, бывшего советского вице-консула в Штатах. Он сказал, что его отозвали из Америки одновременно с послом Литвиновым, сейчас в резерве наркоминдела, ждет нового назначения.
Повспоминали Америку. Хейфец был, как и в Штатах, доброжелателен и любезен. Заметив, что Михоэлсу трудно стоять, принес в зал откуда-то кресло, поставил у стены. На замечание Михоэлса о том, что это как-то неловко, не принято, небрежно отмахнулся: "Перебьются!" И в течение всего вечера подводил к нему дипломатов - скандинавов, испанцев, греков, знакомил, переводил их вопросы и ответы Михоэлса. Разговоры были никакие: успехи союзников, погода в Москве, творческие планы театра.
Хейфец заметил: "Вы пользуетесь успехом". Михоэлс удивился: "С чего вы взяли?" Хейфец объяснил: важно, не о чем разговаривают, а сам факт разговора.
Посольские лимузины стали чаще появляться и на Малой Бронной, у подъезда театра. Директору даже приходилось держать резервные места в первом ряду. Главк попросил больше давать "Лира", "Тевье-молочника", "Путешествие Вениамина Третьего". Под это дело Михоэлс, обнаглев, выбил деньги на капитальное восстановление спектаклей и на ремонт театра. А когда главк пытался вставить в репертуар нечто современное, и вовсе не церемонился. Строго спрашивал: "Вы уверены, что этот спектакль не будет воспринят как насильственное изменение репертуарной политики ГОСЕТа? И я в этом не уверен. Нет, не уверен!"
В театре тоже отметили повышенный интерес дипломатического корпуса. Михоэлс объяснил: "Мы внесены в список достопримечательностей Москвы: Оружейная палата, Большой театр, Третьяковская галерея, ГОСЕТ. Так что извольте соответствовать!"
Шутки шутками, а что-то менялось вокруг него. ЕАКу вдруг выделили почти новую "М-1". Эпштейн посылал машину к дому, к театру, чтобы забрать Михоэлса после спектакля. А сам добирался с пересадками в свою Марьину Рощу. На протесты Михоэлса не обращал внимания: "Хватит с нас хромого короля Лира и хромого Тевье-молочника. Если вы совсем сляжете, прикажете Лира на носилках носить?" Михоэлс возражал: "А что? И будут носить. Король он, в конце концов, или не король? Это будет новая трактовка роли". - "А Вениамин тоже будет путешествовать в паланкине?"
Ну, Эпштейн - понятно, добрая душа. Но когда он попал в Боткинскую с какой-то болезнью желудка и ответственным секретарем ЕАК и редактором "Эйникайта" стал Фефер, ничего не изменилось: черная "эмка" с пожилым неразговорчивым водителем Иваном Степановичем по-прежнему ждала его везде, где он бывал. Более того, когда Феферу нужно было съездить в типографию или в Главлит, он звонил Михоэлсу и спрашивал, может ли он воспользоваться машиной.
Михоэлс даже разозлился: "Ицик, отцепитесь вы от меня с этой машиной! Машина комитетская, а вы главный администратор. Вот и командуйте ею, при чем тут я?" Фефер послушался. Не без удовольствия. Михоэлс видел однажды, как он садился в машину. Подождал у тротуарной бровки, пока "эмка" подкатит. Снисходительно глянул по сторонам. Сел на заднее сиденье. Ну, коли тешит тешься.
Но кончилось странно. Как-то ночью, возвращаясь домой после крепких посиделок с Алешей Толстым и Ильей Эренбургом в "Национале", заметил, как из подворотни на пустынном Тверском вынырнули две фигуры явно уголовного вида, двинулись наперерез. Понял, что не сможет далеко ухромать. Прижался спиной к стене, поднял двумя руками трость, готовый до последней капли крови защищать мемориальную еврейскую шубу. Но тут вдруг невесть откуда возникли два молодых человека, с виду студенты, на миг закрыли своими спинами от взгляда Михоэлса урок, а в следующий момент уже тащили их по заснеженному асфальту, как кули, в ту подворотню, откуда те появились.
Все произошло так быстро, что Михоэлс даже головой потряс: не привидилось ли ему это с пьяных глаз? Но хмель как-то разом выскочил, а на снегу явственно чернели оставленные прохарями урок бороздки. Михоэлс заглянул в подворотню. Студенты курили, а на асфальте валялись те двое. Увидев Михоэлса, один из студентов довольно резко сказал:
- Проходите, гражданин! Следуйте своей дорогой.
На следующее утро черная "эмка" с Иваном Степановичем снова торчала у его подъезда, а Фефер с этого дня и близко к ней не подходил.
Недели через три произошел еще один странноватый случай. Когда Михоэлс после утренней репетиции выходил из служебного хода, к нему кинулся какой-то смуглый круглолицый парень, похожий на татарчонка. В руках у него был то ли пакет, то ли большой конверт. И вновь, не успел он приблизиться к Михоэлсу, появились какие-то двое, не прежние студенты, а другие, постарше, оттеснили татарчонка за угол.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
Странная, если вдуматься, жизнь. На сцене был он и одновременно не он. Рука была его, но жест чужой. Никогда он так не брал хлеб, как в "Тевье-молочнике". Никогда не держал папиросу так, как дантист Гредан в "Миллионере, дантисте и бедняке" Лабиша. Пробовал повторить эти жесты не на сцене, а в той, закулисной жизни. Нет, не получалось, неловко. Глаза были его, но видели не так и не то. Возможно ли, чтобы он мог взглянуть на Асю, Наташку и Нинку так, как Лир в первом акте смотрит на своих дочерей? Невидяще, почти злобно, даже ноздри подрагивают от презрения. Разве что смотреть на знакомые места он смог бы, наверное, так, как смотрит горемыка Вениамин из "Путешествия Вениамина Третьего" в Святую землю.
Странное ремесло. Даже жутковатое. Раньше не понимал, почему все религии так люто преследуют комедиантов. Как ведунов, колдунов. На Руси даже было запрещено хоронить их в церковной ограде. Как самых великих грешников самоубийц. Только позже понял. Самоубийца покушается на высшую прерогативу Создателя - даровать жизнь живому и отнимать ее. В те же единовластные владения Бога вторгается и актер. Он создает новую жизнь. Люди, созданные им в крашеной холстине кулис, выношенные на дощатом полу репетиционных и исторгнутые с неслыханным в природе бесстыдством перед сотнями глаз, не исчезают одновременно с выключенными огнями рампы. Они живут в памяти зрителей наравне с живыми, реально существующими людьми, смешат, утешают, заставляют думать. Не есть ли это высший знак подлинности этих странных фантомов?
Михоэлс знал крупных актеров, которые наотрез отказывались играть главные роли в пьесах, герои которых умирают или, что еще хуже, кончают с собой. Артисты вообще народ суеверный, но это суеверие было не таким уж пустым. Он сам остро, всей кожей ощутил в "Лире" опасность накликать беду.
Благо, в советском репертуаре смертями драматурги не баловались. Классика - ладно, там капитализм, что с них взять. А при советской власти герои не погибали. А тем паче не кончали с собой. Они побеждали. Даже в первый год войны не вышло ни одной пьесы со смертью. Потом уж посыпались подвиги. Но ГОСЕТу удавалось уворачиваться.
Михоэлс был вовсе не против поставить хорошую современную пьесу. Искал, читал все подряд. Не было. "Нашествие" Леонова с удовольствием поставил бы. Но не тот был театр. Не сочеталось "Нашествие" с ГОСЕТом. Идиш диктовал свою стилистику, никуда от нее не уйти. От пьес-однодневок Михоэлс отбрыкивался всеми силами не только потому, что грех было обманывать зрителя, подсовывать ему конфетку из говна. Страх и в другом был - разрушить театр, который он два десятка лет лепил по крошечке, как ласточка лепит свое гнездо. В студии при ГОСЕТе он проводил не меньше времени, чем в театре. Вырастить настоящего актера - потруднее, чем яблоню в суховейной степи. А погубить - в два счета можно. Гоголь сказал: "Правда возвышает слово". Есть и обратный смысл: ложь слово унижает. Ложь иссушает талант, как филоксера виноградную лозу. А настоящий комедиант начинается в актере лишь тогда, когда он ощутит судьбоносность странного этого ремесла.
На одном из занятий по сценическому мастерству студийка спросила его:
- А вы не хотели бы сыграть роль Сталина?
Сначала он отшутился:
- Какой из меня Сталин!
Потом поинтересовался:
- А почему вы спросили?
- Не знаю. Просто почему-то пришло в голову.
Подумал. Вполне серьезно сказал:
- Цените в себе это "почему-то". Просто ничего не бывает. Чему я могу вас научить? Высушить дрова. Правильно разложить костер. Но зажечь его может только искра Божия. Как раз это вот "просто почему-то". Художник не творит искусство. Искусство творит себя, пользуясь художником как инструментом.
Девочка оказалась подкованной.
- Но это же махровый идеализм!
Михоэлс сокрушенно вздохнул:
- Значит, я махровый идеалист.
Подумал: жаль, если она забьет себе голову всеми этими теориями. Если не забьет, может стать яркой актрисой. Потому что каким-то десятым чувством угадала самое его потаенное: он действительно думал о роли Сталина. Вовсе не имея в виду сыграть ее в каком-то спектакле. Просто думал. Это было необычайно интересно. Сыграть эту роль про себя, в себе. Чтобы понять. Так же вот Бабель ходил в гости к Ежову. Вряд ли он собирался написать о Ежове. Но понять хотел. Его предупреждали: опасно. Он улыбался своей детской улыбкой и отвечал: интересно. Плохо кончилось.
Михоэлс, конечно, и думать не думал, чтобы приблизиться к Сталину. Это было бы настоящим безумием. К счастью, и возможностей у него не было ни малейших. Но когда стало известно, что Булгаков написал пьесу к шестидесятилетию Сталина по заказу МХАТа, Михоэлс раздобыл экземпляр. Пьеса называлась "Батум". О молодом Сталине. Хорошая была пьеса, крепко сделанная. Только вот Сталина в ней он не почувствовал. Но несколько дней ходил, думал, чем можно наполнить контур роли. О пьесе Булгакова в то время шли толки по всей Москве. Как-то после премьеры "Блуждающих звезд" по Шолом-Алейхему за кулисы зашла Жемчужина. Как водится, пили шампанское. В разговоре случайно затронули пьесу "Батум". Михоэлс начал прикидывать, как ее можно сделать. Жемчужина быстро перевела разговор на другую тему. Когда Михоэлс провожал ее к машине, спросила:
- Вы, никак, примеряете "Батум" к ГОСЕТу?
- А что? - поинтересовался он.
- Я вам скажу, что такое самый кошмарный сон. Это Сталин, который говорит на идише с грузинским акцентом. Забудьте о "Батуме". Нет такой пьесы.
Он знала, что говорила. Через несколько дней об этом узнала и вся Москва: пьесу зарубили в ЦК. И будто бы сам Сталин сказал: "Все молодые люди одинаковы, зачем писать пьесу о молодом Сталине?"
До поездки в Америку интерес Михоэлса к Сталину вряд ли был более острым, чем интерес любого московского интеллигента, только что выражался в форме анализа исходного драматургического материала. Этим материалом была видимая всем часть жизни Сталина: то, что писали о нем в газетах и говорили по радио, то, что он сам говорил и писал. К этому добавлялись слухи. О старшем сыне Якове, попавшем в плен. Будто бы немцы предложили обменять его на фельдмаршала Паулюса, захваченного нашими войсками в Сталинграде. И будто бы Сталин сказал: "Фельдмаршала на солдата не меняют". После чего Якова то ли расстреляли, то ли сам он бросился на лагерную колючку под высоким напряжением. О втором сыне, Василии, полковнике, а потом и генерал-майоре авиации, беспробудно пившем на старой сталинской даче в Зубалове. О Светлане Аллилуевой, вышедшей замуж за еврейского юношу Григория Морозова и родившую сына, которого назвали в честь деда Иосифом.
После возвращения из Америки и разговора с Молотовым в его кремлевском кабинете, а особенно после обращения ЕАК с просьбой о создании Крымской еврейской республики, Михоэлс почувствовал себя так, будто его переместили с галерки в партер, поближе к сцене. Сырой драматургический материал стал выстраиваться в сюжет. Сюжет был пока еще слишком коротким, но все же какое-то начальное действие уже наметилось. Частности, которые раньше существовали как бы сами по себе, непривязанно, начали подстраиваться к сюжету, поверяться им.
Стало интереснее читать газеты. Михоэлс и раньше выписывал все подряд от "Правды" до "Вечерки", вчитывался словно бы в нарочито обезличенные, казенные фразы с напряженным вниманием синолога, пытающегося разгадать скрытый в иероглифах смысл. Смысл был, особенно в самой внешне безликой из газет - в "Правде". В ней каждая запятая имела смысл. В воображении Михоэлса иногда возникала такая картина: каждый день пятьсот журналистов "Правды" сидят и напряженно зашифровывают то, что им предписано сообщить, а на следующее утро миллионы читателей с таким же напряжением пытаются понять шифровку.
О том, что в "Правде" работают пятьсот человек, Михоэлс узнал случайно. В Канаде попался на глаза "Тагенблат", то ли шведский, то ли датский еженедельник на немецком языке. В нем было интервью с собкором "Правды" по Скандинавии с вопросами самыми невинными: сколько человек в штате, какой тираж, по каким дням газета выходит. Под фотографией этого невезучего собкора стояла подпись: "Он и еще пятьсот таких же бездельников делают самую скучную газету в мире".
Неправ был "Тагенблат", уж что-что, а скучной газетой "Правда" не была. В ней имело значение не только то, что написано, но даже то, чего не написано. Только нужно было уметь читать. Михоэлс умел. Еще в 39-м году, когда учредили звание "народный артист СССР" и опубликовали список "н. а.", Михоэлс порадовался, увидев в нем себя, и тут же насторожился, не увидев в списке Мейерхольда и Таирова. Это был знак. С Мейерхольдом быстро сбылось: сам исчез, закрыли его всемирно прославленный театр, а через некоторое время какие-то бандиты убили его жену - ведущую артистку театра Зинаиду Райх. Семнадцать ножевых ран. Вероятно, с целью ограбления. Что там у нее грабить-то было!
Камерный театр Таирова исчез из театральной афишки, которая публиковалась в самом конце последней страницы "Правды", но театр не закрыли. И самого Таирова не тронули. Может, дай-то Бог, забыли из-за войны?
Короткая, в три строчки, информация в официальной хронике о встрече Сталина и Молотова с послом США Гарриманом и президентом Американской торговой палаты Джонстоном горячим толчком отозвалась в груди Михоэлса. Это сообщение было словно бы адресовано лично ему.
Третья точка сюжета.
Михоэлс поехал к Лозовскому. Тот показал расширенный текст информации:
"В ходе беседы были затронуты проблемы послевоенного жизнеустройства евреев-беженцев, ставших жертвами фашизма и возможности расселения части их на территории Крымского полуострова".
Яснее не скажешь. Не для того же Джонстон прилетал в Москву, чтобы обсуждать проблемы советских евреев.
"Беседа прошла в обстановке полного взаимопонимания".
Все это могло означать только одно: крымскому проекту дан ход. Лозовский подтвердил: похоже на то. Добавил: Молотов сказал ему, что американские евреи-финансисты готовы выделить под этот проект долгосрочный льготный кредит в десять миллиардов долларов. Это колоссальные деньги. Столько, сколько мы получили за всю войну по ленд-лизу. И примерно столько, сколько получим с Германии после окончательного ее разгрома в форме репараций. Так что мы с тобой, возможно, сам понимаешь.
Михоэлс кивнул: понимаю. Разговор был в кабинете Лозовского в Совинформбюро. Поэтому, вероятно, Лозовский был немногословен, очень точен в формулировках, сух. Спросил: правда ли, что Михоэлса приглашали на прием в американское посольство по случаю Дня независимости США? Михоэлс подтвердил: правда. Лозовский подумал, сказал: понятно.
Что ему понятно, не объяснил. А Михоэлс не стал спрашивать, отложил до более удобного случая. Случай все не представлялся, Лозовский был очень занят, Михоэлс тоже не сидел без дела. Свободное время у него было только после спектакля или вечерних репетиций. Ночь. Но ночью в Совинформбюро шла самая работа. Как, впрочем, и во всех наркоматах и учреждениях особой важности. В темной ночной Москве ярко светились многоэтажные здания. На радость шпионам.
Приглашению на прием в американское посольство Михоэлс был чрезвычайно удивлен. Никогда раньше такого не было. По еврейской привычке не обрадовался, а сел и начал думать, что бы это могло значить. Понял: Жемчужина. Так и оказалось. На приеме она была с Молотовым. Михоэлс выбрал момент, спросил: это вам я обязан приглашению? Она подтвердила. "Вы недовольны?" - "Ну, что вы! Столько бесплатной выпивки и закуски!" Она улыбнулась, отошла к группе французов. Молотов раскланялся с Михоэлсом издали. С доброжелательной улыбкой. Но не подошел. Михоэлс тоже не стал навязываться. Но еще кое-что понял, очень немаловажное: без разрешения мужа Полина Семеновна не рискнула бы устроить ему это приглашение. Для чего-то Молотов дал разрешение. А возможно - сам был инициатором.
Зачем-то ему это нужно. Зачем? В общем, не слишком сложный вопрос: не обошлось без завязки с беседой Сталина и Джонстона о Крыме.
Еще одна точка сюжета?
Потом последовали приглашения в британское посольство, к французам и даже почему-то к туркам. Здесь он неожиданно встретил Григория Марковича Хейфеца, бывшего советского вице-консула в Штатах. Он сказал, что его отозвали из Америки одновременно с послом Литвиновым, сейчас в резерве наркоминдела, ждет нового назначения.
Повспоминали Америку. Хейфец был, как и в Штатах, доброжелателен и любезен. Заметив, что Михоэлсу трудно стоять, принес в зал откуда-то кресло, поставил у стены. На замечание Михоэлса о том, что это как-то неловко, не принято, небрежно отмахнулся: "Перебьются!" И в течение всего вечера подводил к нему дипломатов - скандинавов, испанцев, греков, знакомил, переводил их вопросы и ответы Михоэлса. Разговоры были никакие: успехи союзников, погода в Москве, творческие планы театра.
Хейфец заметил: "Вы пользуетесь успехом". Михоэлс удивился: "С чего вы взяли?" Хейфец объяснил: важно, не о чем разговаривают, а сам факт разговора.
Посольские лимузины стали чаще появляться и на Малой Бронной, у подъезда театра. Директору даже приходилось держать резервные места в первом ряду. Главк попросил больше давать "Лира", "Тевье-молочника", "Путешествие Вениамина Третьего". Под это дело Михоэлс, обнаглев, выбил деньги на капитальное восстановление спектаклей и на ремонт театра. А когда главк пытался вставить в репертуар нечто современное, и вовсе не церемонился. Строго спрашивал: "Вы уверены, что этот спектакль не будет воспринят как насильственное изменение репертуарной политики ГОСЕТа? И я в этом не уверен. Нет, не уверен!"
В театре тоже отметили повышенный интерес дипломатического корпуса. Михоэлс объяснил: "Мы внесены в список достопримечательностей Москвы: Оружейная палата, Большой театр, Третьяковская галерея, ГОСЕТ. Так что извольте соответствовать!"
Шутки шутками, а что-то менялось вокруг него. ЕАКу вдруг выделили почти новую "М-1". Эпштейн посылал машину к дому, к театру, чтобы забрать Михоэлса после спектакля. А сам добирался с пересадками в свою Марьину Рощу. На протесты Михоэлса не обращал внимания: "Хватит с нас хромого короля Лира и хромого Тевье-молочника. Если вы совсем сляжете, прикажете Лира на носилках носить?" Михоэлс возражал: "А что? И будут носить. Король он, в конце концов, или не король? Это будет новая трактовка роли". - "А Вениамин тоже будет путешествовать в паланкине?"
Ну, Эпштейн - понятно, добрая душа. Но когда он попал в Боткинскую с какой-то болезнью желудка и ответственным секретарем ЕАК и редактором "Эйникайта" стал Фефер, ничего не изменилось: черная "эмка" с пожилым неразговорчивым водителем Иваном Степановичем по-прежнему ждала его везде, где он бывал. Более того, когда Феферу нужно было съездить в типографию или в Главлит, он звонил Михоэлсу и спрашивал, может ли он воспользоваться машиной.
Михоэлс даже разозлился: "Ицик, отцепитесь вы от меня с этой машиной! Машина комитетская, а вы главный администратор. Вот и командуйте ею, при чем тут я?" Фефер послушался. Не без удовольствия. Михоэлс видел однажды, как он садился в машину. Подождал у тротуарной бровки, пока "эмка" подкатит. Снисходительно глянул по сторонам. Сел на заднее сиденье. Ну, коли тешит тешься.
Но кончилось странно. Как-то ночью, возвращаясь домой после крепких посиделок с Алешей Толстым и Ильей Эренбургом в "Национале", заметил, как из подворотни на пустынном Тверском вынырнули две фигуры явно уголовного вида, двинулись наперерез. Понял, что не сможет далеко ухромать. Прижался спиной к стене, поднял двумя руками трость, готовый до последней капли крови защищать мемориальную еврейскую шубу. Но тут вдруг невесть откуда возникли два молодых человека, с виду студенты, на миг закрыли своими спинами от взгляда Михоэлса урок, а в следующий момент уже тащили их по заснеженному асфальту, как кули, в ту подворотню, откуда те появились.
Все произошло так быстро, что Михоэлс даже головой потряс: не привидилось ли ему это с пьяных глаз? Но хмель как-то разом выскочил, а на снегу явственно чернели оставленные прохарями урок бороздки. Михоэлс заглянул в подворотню. Студенты курили, а на асфальте валялись те двое. Увидев Михоэлса, один из студентов довольно резко сказал:
- Проходите, гражданин! Следуйте своей дорогой.
На следующее утро черная "эмка" с Иваном Степановичем снова торчала у его подъезда, а Фефер с этого дня и близко к ней не подходил.
Недели через три произошел еще один странноватый случай. Когда Михоэлс после утренней репетиции выходил из служебного хода, к нему кинулся какой-то смуглый круглолицый парень, похожий на татарчонка. В руках у него был то ли пакет, то ли большой конверт. И вновь, не успел он приблизиться к Михоэлсу, появились какие-то двое, не прежние студенты, а другие, постарше, оттеснили татарчонка за угол.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43