Но, как только он вышел на улицу, его обступило не меньше сотни людей. Они
ползали на коленях, целовали края его одежды, просили благословения. Сперва
он не понимал, в чем дело, но, когда народ попадал ниц, Мудрак первый раз в
жизни испугался.
Ни под вражескими пулями, ни безоружный перед бандитской финкой, ни на
куполе церкви, срубая крест, он ничего не боялся, а теперь со страхом глядел
на толпу и, что делать, не знал. Он кричал, пинал людей ногами, ругался, но
и побои, и крики люди сносили как величайшую милость и принимали с
благодарностью.
- Так, батюшка, так! По грехам нашим и следует нам! Крепче бей, родимый!
Деток бей! Забыли Бога мы, согрешили, но послал нам Отец блаженного во
искупление греха. Рукой, батюшка, бей, десницей исцеленной!
Он задирал руку, а люди висли на нем, старались дотронуться и поцеловать ее.
Майор закричал страшным голосом и бросился обратно в квартиру.
К вечеру к его дому стекся почти весь город. И верующие, и неверующие,
мужчины, женщины, дети, образованные и необразованные - все побросали
телевизоры и пришли под окна майоровой квартиры.
Тогда же с черного хода пробрались бывшие коллеги майора и их соседи в
штатском. Мудраку велели признаться в том, что он совершил акт повышенной
идеологической диверсии, и открыть, кто его на это толкнул, кто исполнил и
кто за этим стоит. Майор пытался объяснить, что ничего дурного не замышлял,
а, напротив, хотел послужить и на пенсии родимой власти. Он махал листочками
со своими проповедями, но приезжие грубо его оборвали и вторично потребовали
немедленно во всем сознаться.
Под окнами гудела толпа. Стягивались усиленные наряды милиции, в мегафон
начальственные чины обращались к собравшимся и велели расходиться. Но,
позабыв о страхе, люди стояли насмерть и в обиду чудоносца не давали.
- Иди и сделай что-нибудь! - приказали майору и выпихнули его на балкон.
Толпа замолкла и благоговейно взирала: сейчас должно было свершиться то
чудо, что бывает один раз в тысячелетие. Сотни пар глаз смотрели на него
снизу, но спиной Мудрак чувствовал, что на него направлены несколько
пистолетов.
И вдруг он услышал тихий голос:
- Перекрестись, чадо, и вороги твои сгинут.
Лицо майора вдруг исказила судорога.
- Ах, это ты, сучий ангел! - воскликнул он в ненависти.
И на глазах у изумленного люда несостоявшийся апостол схватил левой рукой
здоровенный тесак, которым кромсал капусту, поднял его над головой и со
всего маху рубанул по деснице.
Кисть отлетела, толпа ахнула и расступилась, а майор, потрясая искалеченной
рукой, злобно, обращаясь в никуда, крикнул:
- На, подавись своим чудом!
Всем сразу стало скучно. Люди вспомнили об обычных заботах и разошлись,
толкуя о фокусах, о филиппинских хилерах и о том, что никакой десницы и не
было. Хитроумный безбожник специально придумал всю эту историю, и последние
старушки, еще хранившие в душе надежду на возрождение храма, поплелись к
телевизорам.
Только Мудраку почудилось, что где-то недалеко тяжело вздохнул мужичонка в
помятом пиджачке. Вздохнул и отлетел".
Рассвело, и стало неуютно и зябко, как бывает осенним утром. Кричали птицы,
трава и кусты были подернуты мокрой паутиной. В такие утра хорошо идет в
сети рыба, а поселковые бабы наперегонки отправляются собирать рыжики и с
фонарем шарят под невысокими елками или идут гурьбой на болото за клюквой.
Илья Петрович и его докучливый собеседник стояли посреди Большого Мха, и
уродливая возвышалась в десяти шагах от них расщепленная сосна как
напоминание о недавнем происшествии.
- Если своим рассказом вы на меня намекали,- сказал Илья Петрович, зевнув,-
то разрушение памятников архитектуры я осуждаю и культурно-историческое
значение христианства на определенном этапе развития человечества при...
- А хотите я вам расскажу, как было на самом деле? - перебил его самозванец.
- Что именно?
- С девочкой. Вы увидели ее под деревом. Она лежала без сознания. Вы
подбежали к ней, расстегнули платье, стали делать искусственное дыхание -
все это вы умеете, я не сомневаюсь нисколько. Потом она задышала, но в себя
сразу не пришла. И тогда вы, директор, заслуженный учитель, коммунар, кто вы
там еще, не знаю, вы ее... Нет, не изнасиловали, но...
- Замолчите!
- Вы без женщины-то как живете, Илья Петрович? Природу перехитрить хотите?
Вы бы, чем романы ваши писать и против старцев козни строить, завели бы себе
какую-нибудь любовницу - толстую, глупую, которая от всех бы ваших бредней
вас излечила.
- Если вы не заткнетесь наконец, я вас застрелю! - схватился за ружье
побелевший от ярости директор.
- Я ведь там был, Илья Петрович,- тихо произнес его обидчик.- Вот тут, на
этом месте, где мы с вами сейчас беседуем, стоял. Видел, как вы девочку
нашли, как раздели ее, как глядели жадно, как поцеловали и долго после этого
платье не могли застегнуть. Сперва не хотели, а потом не получалось - руки у
вас дрожали. Или скажете, что не дрожали? Да так дрожали, что заболели вы от
расстройства нервов и столько переполоху своей болезнью наде-лали.
Илья Петрович обмяк, ружье у него опустилось, и он стал похож на ученика,
застигнутого во время постыдного поступка.
- Уезжайте отсюда. Ношу вы на себя непомерную взвалили, вот и маетесь. Не
получится из вас подвижника. Один раз греха избежали - другой не устоите. Вы
в Бога-то хотите верьте, хотите нет - это ваше дело. Только в лукавом не
сомневайтесь. Искушает он вас. Преподобный Аввакум, когда соблазняла его
женская нагота, персты в огонь вложил и держал так до тех пор, пока не
отпустила похоть. Но вам-то к чему со святыми равняться?
- Нет,- сказал директор, выпрямляясь.- Я лучше, как Аввакум,- в огонь.
- Вы что же это, серьезно?
- Да.
- А если серьезно, то скажу вам так.- Левая бровь самозванца дернулась,
облик его переменился, и от словоохотливого добродушного толстячка ничего не
осталось.- Уж бить змею, так бей поскорее до смерти. Сказано в писании: "Аще
рука твоя или нога твоя соблазняет тя, отсецы ю и верзи от себя, а аще око
твое соблазняет тя, изми е и верзи от себя". По сему и в прочем следует
поступать. Разумеете ли, что я говорю?
- Нет.
Самозванец наклонился к Илье Петровичу и шепотом прямо в ухо сказал ему:
- Что соблазняет, то и отсеки.
Директор поглядел на него в полной растерянности.
- Да-да, именно то, что вы подумали.
К его лицу опять вернулось прежнее насмешливое выражение, пришелец постучал
трубкой по стволу, вытряхнул табак и стал тщательно жевать смолу.
- Жалко мне вас. Замучают ведь здесь.
- Кто же это замучает?
- Этого добра на Руси всегда хватало. Боюсь, что масштабами поселка так
просто все не закончится. Во всяком случае, я предпочитаю отсюда
подобру-поздорову уехать.
"Ну и слава Богу",- подумал Илья Петрович, но мысль была вялая.
Ему вдруг стало все равно, чьи кости и по какому праву лежат на древнем
погосте и что будет с Машей Цыгановой, точно рассыпалось все его очарованное
нежное чувство, смятое грубым вторжением. Захотелось выпить водки,
согреться, забыться и уснуть.
- Что ж, милый мой директор, прощайте. Кто знает, может, когда-нибудь мы еще
и свидимся.
- Вряд ли.
- От сумы и от тюрьмы не зарекайтесь. А, кстати, знаете, кто сказ про майора
сочинил?
- Кто?
- Здешний старец Вассиан.
По дороге к дому директору встретился Алексей Цыганов. "Вот с ним-то и
выпью",- подумал он, но Машин отец был трезв, смотрел ласково, и Илья
Петрович подумал, что самый гиблый пропойца "Сорок второго" - добрейший, в
сущности, человек.
- Вы куда идете, Алексей Иванович? - спросил директор удивленно: доселе
видеть Шуриного мужика не пьяным ему не случалось ни разу.
- К мощам направляюсь.
Илья Петрович растерянно воззрился на него.
- Зачем?
- Поклониться. И вы бы сходили. Глядишь, полегчало б. А то больно нехорошо
выглядите.
Глава VI. Падение директора
В течение следующей недели на скитском кладбище перебывал весь поселок.
Сектанты этому не препятствовали, и в "Сорок втором" уже достоверно говорили
о творимых возле мощей чудесах. Кто-то исцелился от застарелой хвори, к
кому-то вернулся муж, стала больше молока давать корова, бойчее топтать
курочек петух, заклевала веселее и пошла в сети рыба. Мир сделался похожим
на картины народного умельца Ефима Честнякова. Все это можно было бы отнести
на счет богатой народной фантазии, но один факт сомнения не вызывал: в
"Сорок втором" не пили, не сквернословили на улице и в ларьке, не было
пьяных драк и скандалов. Это был другой поселок и другая жизнь. Жители
ходили чистые и нарядно одетые, вечерами играла давно позабытая гармошка и
слышались песни, за которыми безуспешно охотились в иные времена
фольклористы. Дети не пропускали занятий, делали все уроки и получали
"пятерки". При этом никто не задавал Илье Петровичу коварных вопросов, не
смотрел на него волком. Его даже жалели за то, что он, единственный, не
уверовал в прославление местной святой. В Бухару снова, как в былые времена,
потянулись профессиональные паломники, странники и калики перехожие,
оказалось, не вымершие, а все это время прятавшиеся в недрах каторжной Руси.
За ними понаехала ученая братия, журналисты, философы и вездесущие
правдоискатели-диссиденты, узревшие в случившемся политический протест.
Деревня прогремела по всей стране. Передача о бухарском чуде прозвучала по
западным радиостанциям, о ней узнали и весьма заинтересовались в Ватикане.
Ожидали реакции и московской патриархии. Однако получили совсем другое.
Вскоре в поселок прибыли молчаливые, брезгливые люди, которые вели себя,
однако, так уверенно, точно для них-то никакой ни загадки, ни тайны не было.
Эти люди приехали бы и раньше, не дав подпольной Руси насладиться так редко
случавшимися теперь чудесами, но они имели неосторожность поверить, по
обыкновению, лгущим вражьим голосам и облазили всю среднеазиатскую Бухару,
пока выяснили, в чем дело.
Калики перехожие и диссиденты тотчас же смылись, зато приезжие опросили
свидетелей, сопоставили факты и, приняв во внимание, что земля под сосною
оказалась вскопана, что никак не могло быть связано с молнией, установили,
что кости кто-то подкинул. Подозревали самих сектантов, но крупнейшие
религиоведы, вызванные на место происшествия и рвавшие на себе волосы
оттого, что не смогли лично присутствовать на редкой церемонии, сходу эту
версию отмели. Позабыв о распрях, питерцы и москвичи в один голос заявили,
что сектанты слишком серьезно относятся к подобным вещам и выдать чужие
кости за мощи своей святой не способны.
Тем не менее приезжие выразили намерение побеседовать с самим старцем.
Вассиан держался уверенно и спокойно, но, когда старший из группы попытался
его запугать, между наставником и начальником состоялся довольно долгий
разговор. Подробностей этого разговора никто не знал, но из кельи высокий
гость вышел скоро и буркнул своим товарищам, что у старца есть бумага, нечто
вроде охранной грамоты. Какая грамота, откуда у старца она могла взяться и
кто ее дал, областной чин не объяснил, но выглядел необыкновенно
раздраженным.
Таким образом, решили, что сделал это явно кто-то посторонний, введя
непонятно зачем самих староверов в заблуждение, и при том осуществил подмену
без труда, благо неубранных людских останков по здешним лесам, вырубкам и
болотам валяется немало. А капкана никакого не было и быть не могло, хотя бы
потому, что в таких местах охотники капканы не ставят. Не было в самом деле
и никакой молнии, а напридумал все непонятно зачем чудак директор, на
которого и свалили вину. Илью Петровича даже попытались убедить приезжие,
чтобы он прилюдно сознался: мол, молния ему пригрезилась, или придумал он
ее, перепутав действительность с литературным творчеством.
Однако директор оказался до странности упрям и продолжал настаивать на том,
что молния была, он видел ее своими глазами и нашел девочку прямо возле
дерева. Люди в штатском были очень недовольны, директору пригрозили
разобраться с его радиосеансами с заграницей и пообещали, что скоро он очень
сильно пожалеет о своем упрямстве. Но Илья Петрович стоял на своем: молния
была, чем окончательно закрепил за собой репутацию человека чудаковатого,
помешанного на почве научно-фантастической графомании.
Мнение народное, как это ему вообще свойственно, за один день переменилось -
теперь смеялись над бабками и над собой, что во всю эту чушь поверили.
Словом, все благополучно и даже как-то водевильно разрешилось к общему
удовольствию и облегчению, поскольку жить в постоянном духовном напряжении и
воздержании от привычных удовольствий большинству посельчан было в тягость.
Дорожка к скитскому кладбищу с неугасимой лампадкой со стороны "Сорок
второго" снова заросла. Поселок погрузился в обычную жизнь с пьянством,
глухим развратом, телевидением, игрою в карты и лото, сплетнями, пересудами.
Только Илья Петрович, который, казалось бы, больше всех должен был
радоваться тому, что вот все и выяснилось, правда восторжествовала и
религиозники посрамлены, напротив, выглядел озабоченным и хмурым, как
никогда.
Те несколько месяцев, что жил "Сорок второй" иной жизнью, когда все его
обитатели ощущали свою причастность к некоему чуду, к святости и этой
святости старались соответствовать, и последовавшее возвращение к обычному
состоянию вещей поразили его так, как ничто в жизни не поражало. Энтузиазм
Ильи Петровича враз износился, как туфли из искусственной кожи. Директор
забросил телескоп, ничего не ответил обеспокоенным австралийским
радиолюбителям, перестал читать братьев Стругацких и писать сам. Он
разочаровался и во всесилии человеческого разума, и в педагогической
деятельности, а самое главное - в окружающей его действительности.
Илья Петрович никогда в симпатиях к инакомыслию замечен не был, но то, что
его пытались подвергнуть насилию и склонить к лжесвидетельству, оказалось
последней каплей, переполнившей чашу его кротости. Долгие годы он закрывал
глаза на особые очереди в поселковом магазине, на ложь и цинизм власть
имущих, на бесправное положение жителей "Сорок второго", многие из которых
мечтали отсюда уехать, но сделать этого не могли. Все сделалось ему
отвратительно - принудительное спаивание, закабаление людей, унижение. И что
ждало его учеников дальше? Промышленные города, заводы, общежития, разврат?
Сколько из них вышли в люди, а сколько сидели или сидят по тюрьмам?
Сколькими он, директор, мог гордиться?
Дурные были мысли, лукавые. Но грызли они Илью Петровича, лишали покоя и сна
и дополняли его годами копившуюся усталость от бараков, от гула ветра, от
паровозных свистков, визжания бензопил, белых летних ночей и мутных зимних
дней. Усталость от этого леса, болот и комарья, от летней духоты, осенней
распутицы, метелей и снегов. От жизни, где все человеческое подавляется,
стоит на унижении и бесправии и оканчивается похоронами на болотном погосте.
В ту осень не хотелось ему ходить на охоту, собирать клюкву и грибы - не
хотелось ничего из того, что он так любил. Надоело читать и писать романы,
отсылать их в редакции и получать оскорбительно-вежливые или
поощрительно-грубоватые отказы. Надоело ходить в школу и учить детей тому,
что никогда в жизни никому из них не пригодится.
Все чаще тянуло директора к одной отраде мыслящего интеллигента и бездумного
пролетария, свободного художника и колхозного тракториста - к бутылке.
Сперва смущался, когда брал в магазине, потом привык, и в поселке скоро
привыкли к тому, что за несколько месяцев словно подменили директора. Хотя
чему было удивляться - мало ли спивалось мужиков, а ему, одинокому, что
оставалось? Но страннее и даже как-то оскорбительнее всего было то, что пил
Илья Петрович не с начальством и не с путевыми мужиками, а с самым
распоследним человеком, которого и за мужика-то не числили,- с
подкаблучником Алешкой Цыгановым, и ему тоску изливал.
Алешка слушал внимательно, точно ученик на уроке. Узнав об увлечении Ильи
Петровича, он выпросил несколько романов и запоем их прочитал. Наивная душа,
он плохо разбирался в особенностях жанра и воспринимал буквально придуманные
порывистым автором чудеса про космических пиратов и агентов служб
галактической безопасности, про разные блайзеры, гравилеты и прочие штучки и
был уверен наверняка, что ученые все это уже давно выдумали и все существует
в природе, но знать этого не следует, как не следует, например, никому
ничего знать про Огибаловский космодром. Илье Петровичу и досадно, и лестно
было слушать его восторженные похвалы. Перед ним был человек, простосердечно
веровавший и в мощи, и в космические полеты, никчемный, забитый малый.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24