Денис следил за ним все теми же любящими, блестящими глазами.
– Знаешь, дед, я последние два месяца думал с ума сойду… Только глаза закрою, кордон снится, ты снишься, Феклуша, Дик, дым из трубы, а запах мертвый, едкий… Прямо наваждение какое-то… Мне за стойкость надо высшую награду определить, и то мало.
В дверях показалась голова Дика; высунув язык и тяжело дыша, он сел на пороге, все так же изумленно-почтительно глядя на Дениса, и тот, дурачась от счастья, тоже высунул язык, тяжело и часто подышал и снова затеял с Диком веселую возню, но Дик, несмотря на старость, не давался, и Денис, сколько ни старался, не смог побороть его.
В это время закончились последние приготовления, бухли, распространяя запах молодой березовой листвы, веники в ведре с кипятком на медовом квасу; в жарко натопленной бане терпко пахло цветущей липой с густой примесью аромата подсыхающего сена; лесник выбрался в предбанник, плотно притворил за собою дверь и смахнул пот со лба; вновь неодобрительно покосившись на бутылку с красочными иностранными наклейками, он стащил с себя взмокшую рубаху, валуны под котлом еще недостаточно нагрелись, и нужно было подождать…
Взяв бутылку, он повертел ее, присматриваясь, стараясь разобрать, из каких краев занесло ее на кордон; между тем, не снимая с плеч дорогого подарка, то и дело взвивающегося от резких движений длинной шелковистой струящейся бахромой, Феклуша носилась по всему дому, заваливая широкий стол в большой горнице всем, что имелось в доме. Тут были соленые огурцы, помидоры, глубокое блюдо с оплывающим сотовым медом, копченый лосиный окорок, брус толстого, в розовых прожилках сала, с избытком хватившего бы на два десятка хорошо поработавших едоков; на плите тоже что-то скворчало, шипело и потрескивало в кастрюлях и сковородах. Лесник, вышедший из бани за дровами, столкнулся с Феклушей, тащившей в плетеной корзине несколько десятков яиц; он почти силой остановил ее и, дождавшись, пока она несколько успокоится, сказал, что торопиться некуда, что солдат еще будет париться в бане; Феклуша согласно закивала, крепко прижимая корзинку с яйцами к груди, затем все с теми же безумно восторженными глазами вновь куда-то умчалась.
Вернувшись в баню, подбросив в огонь несколько сухих березовых поленьев, лесник для пробы плеснул на камни воды; мутное серое облачко с треском взлетело к потолку; отшатнувшись, он довольно засопел и позвал правнука; тот прибежал запыхавшийся, по-прежнему по-детски счастливый, сбросил с себя одежду, остался в плавках, поглядывая в сторону деда, затем стащил и плавки. Лесник тоже разделся, повязал вокруг пояса махровое полотенце, тщательно обмотал чем-то голову, сверху натянул старую, без козырька, фуражку.
– Ты чего, дед? – недоуменно спросил Денис, наблюдая за его действиями.
– Кш, кш, – прикрикнул Захар, с тайной забытой отцовской гордостью оглядывая крепкую юношескую фигуру правнука, его длинные, сильные ноги, впалый живот, развернутые плечи, широкую грудь, еще не тронутую волосом, красивую, начинавшую слегка тяжелеть шею. – Проживешь с мое, тоже будешь башку покрывать, ты меня с собой не равняй…
– Не прибедняйся, дед, старое дерево скрипит да стоит… Ну, ни пуха ни пера!
Пригнувшись, сверкнув белыми ягодицами, нырнув в дверь парной, он попятился было от ударившего ему навстречу сухого обжигающего воздуха, затем, восторженно охнув, присел к самому полу, привыкая, и, подождав немного, полез на полку, на самый верх. Вошедший вслед за ним лесник плотно, с размаху вогнал на свое место тяжелую дверь, и, проверяя готовность веников, помял их пальцами, и, понюхав, зачерпнул ковш медового старого квасу, и, крикнув Денису поберечь глаза, плеснул на раскаленные камни, белесый пар сизыми волнами рванулся к потолку, заполняя полок; Денис ахнул, хотел соскочить ниже. Кожу обожгло, но стоило чуть притерпеться, и разомлевшим телом начинала овладевать истома; горячий душистый пар, казалось, проникал насквозь, вымывая все ненужное и лишнее, унося накопившуюся усталость, и голова становилась пугающе ясной. Лесник подбавлял жару по своему старому порядку; выплескивал через две-три минуты кружку квасу на камни, но сам высоко не лез, легонько похлестывал себя веником, сидя на нижней полке, и с удовольствием слушал, как охал, возился, постанывал от наслаждения в клубящемся аду под самым потолком правнук, подзадоривал его, радуясь, что в размеренную жизнь кордона ворвалась иная, нетерпеливая, буйная, жадная жизнь. Но и Денис долго не выдержал, кубарем скатился вниз, отдуваясь, растянулся на широкой низкой скамье.
– Даже жареным запахло, – сказал он весело, – Чуть сердце не выскочило… Вот здорово!
– Бултыхнись в колдобину, я ее летом почистил, – посоветовал лесник. – А я пока пошурую, теперь дальше мята пойдет… Травка в мужском теле куда как хороша, дома все одно долго не усидишь после такого великого поста… давай, давай, тут стесняться некого, бултыхнись да назад.
Не чувствуя тела, выволакивая за собой клубы пара, Денис выскочил из бани к ручью, к тому месту, где когда-то образовалась глубокая колдобина с прозрачной, захватывающей дух, почти ледяной водой. Карауливший у дверей бани Дик бросился вслед за ним, и пока Денис, задержавшись на берегу на несколько секунд, боролся со своей нерешительностью, недоверчиво обнюхал его. Денис с головой ушел под воду, вынырнул, дико закричал и, кое-как выкарабкавшись на берег, бросился к бане, хлопнул дверью; ошеломленный Дик, не зная, что и думать, издали понюхал взбаламученную воду в колдобине и долго затем всматривался в нее. А Дениса, хотя он отнекивался, лесник, дав выпить кружку медовухи, опять заставил взобраться на самый верх и, продержав там положенное время, уложил на широкую лавку и вначале легонько, а затем все чаще и сильнее стал стегать распаренным березовым веником. Он опустил веник внезапно и, внимательно присматриваясь к чему-то на спине у правнука, окончательно впавшего в блаженную полудремоту-полуявь, тихо попросил:
– А ну-ка, повернись на спину. Навзничь… навзничь… как же оно так, а?
Расслабленно приподняв голову, Денис тотчас откинул ее назад.
– А-а, ерунда, давно засохло, – сказал он. – Понимаешь, дед, встретились на тропе. Никак не разойтись, а сворачивать никто не хочет. Не прыгать же в пропасть…
Чувствуя внезапную слабость в ногах, лесник придвинул табуретку и сел; перед глазами поплыло, и он, пытаясь справиться (вот уж не вовремя, если что!), уронил отяжелевшие, обвисшие руки; Денис, по детски нежно-розовый, чистый, скрипящий, торопливо потянулся к деду, и лесник, удерживая правнука, с трудом подняв отяжелевшую руку, иссохшими еще сильными пальцами с толстыми, ороговевшими ногтями, стал бережно, недоверчиво ощупывать три сизых, глубоко запавших шрама – заросшие следы от пуль.
– Знатно пометили, на палец бы левее… Тьфу! Тьфу! Кто ж за тебя так крепко молился?
Помогая себе руками, лесник, приходя в себя от внутреннего оцепенения, тяжело поднялся, жадно выпил холодного квасу; этот сидящий рядом голый, невольно привлекающий молодостью и чистотой парень вырос у него на руках и был дорог ему, как привычная неизбывная земля вокруг, и вот, оказывается, могло бы этого часа не быть, оказывается, он, старый пень, окончательно обрушился и совершенно не знает жизни правнука, а теперь и подавно не узнает.
– Видишь, дед, по-другому не выходило, – сказал Денис, угадывая его мысли и упрямо тряхнув лобастой головой. – Пойдем. Отойдет, расскажу.
В предбаннике Денис открыл свою красивую, заграничную бутылку, они хлебнули из глиняных кружек, поморщились, глядя друг на друга, затем выплеснули остатки, и оба с наслаждением выпили крепкого медового кваса. Лесник не спешил с расспросами, хотя ему и не терпелось: да и правнук, завернувшись по пояс в большое махровое полотенце, притих, затем неожидапно спросил:
– Мотоцикл мой еще цел, а?
– Лесничий раз гонял куда-то, – ответил лесник. – С той поры и стоит под сараем, сверху брезент накинул, с весны заглядывал – целехонек. Горючего залить – и двигай… Прокатиться охота?
Денис ничего не ответил, глянул искоса и засмеялся.
– До чего добрый: напиток, – сказал он, подливая в кружки.
– Удался, – согласился лесник. – Старый секрет, еще от моей бабки по матери, записать бы надо.
Они оделись; после бани пришел аппетит, и они долго сидели за большим столом в доме; разомлев от обильной домашней еды и медовухи, Денис разговорился, язык сам собой нес какую-то околесицу, ему захотелось рассказать обо всем сразу, и, начиная вспоминать об одном, он тут же обрывал, перескакивал на другое, с упавшего вертолета на горы и звезды.
– Дед, я пьян, – сказал он, неожиданно зябко передернув плечами. – Не слушай меня, сижу и сплю… Правда, здорово увидеть тебя опять? Тебе люди кланяться до земли должны, низко, низко! Ты на большой живешь, дед! Во!
– Хватит без ветру молоть! – усмехнулся лесник. – Пустили на свет белый, живу. А что сделаешь?
– Да, но как жил и живешь! – упорствовал Денис в своих признаниях.
– Ну, самым обыкновенным способом, – посетовал лесник. – Вот разве ты со мной поднялся… Нашел невидаль, нашел пример…
Уговорив наконец правнука поспать, лесник увел его в летнюю пристройку, выходящую окнами в глухой, старый лес.
Провалившись в счастливый, без сновидений, сон, Денис, открыв часа через три глаза, долго слушал лес. Редкое осеннее безветрие прорывалось для него завораживающей, со своими подъемами и спадами музыкой, затаив дыхание, он узнавал полузабытые детские тайны – их звучание, их шелест заставляли сильнее биться сердце, и перед глазами вспыхивали многоцветные далекие искристые радуги; они осыпались роем сверкающих брызг, и где-то вдалеке опять начинал звучать тихий, родной, волнующий голос. И музыка, и радуги были памятью отгоревшего детства; уже хлебнувший самой щедрой мерой и больше всего не хотевший приступа провальной тоски, донимавшей его в госпитале, он любил сейчас весь мир, лес, его тайны и его музыку, деда, Феклушу, старого верного Дика и даже себя, хотя себя он подчас ненавидел за неумение скрыть от других самое главное в себе и дорогое.
Детские грезы опять перешли в незаметный, долгий сон; он спал весь остаток дня и почти всю ночь; перед рассветом он стал проваливаться в бездонное черное ущелье, дышавшее навстречу раскаленным зноем; изжеванный, измызганный, стремившийся за ним парашют цеплялся за скалы и рвался, не выдерживая тяжести тела, и тогда он, пытаясь остановить падение, стал хвататься за проносившиеся мимо обломки скал…
Из мучительного кошмара его окончательно вырвал близкий крик петуха; задыхаясь, он сам хрипло застонал, подхватился, сел, весь в липком поту, с учащенно рвущимся дыханием, готовый к прыжку; бессмысленно глядя на знакомый проступающий четырехугольник окна, помедлив, он с облегчением опрокинулся на спину. Тяжелый, неприятный сон тотчас забылся, вторично его заставило подхватиться среди глухой ночи совсем другое, и он, нещадно обругав себя, подумал, что надо спросить у деда, зачем он дал его адрес Кате, зачем вообще возобновилось их нелепое, ненужное общение? Она неудачно вышла замуж, разошлась, но он при чем? От удушающей тоски не удержался, ответил, и завязалась тягостная переписка, тягостная для них обоих. Ни он, ни она сама никогда уже ничего не забудут, она уже была с другим, тридцатилетним мужиком… Он запрещал себе думать дальше, но всякий раз при этом какая-то неудобная, саднящая шерстинка начинала прорастать в душе. Он уничтожал письма от нее, клялся забыть адрес, настроение, менялось, появлялись иные мысли, адрес же намертво отпечатался в мозгу, и в Зежск опять отправлялось очередное письмо, правда короткое и сдержанное, по его ускользающему определению – просто дружеское…
Заворочавшись, он перебросился с боку на бок, прислушался – в открытое окно, затянутое от гнуса мелкой сеткой, лилась чуткая, мерная, густая тишина леса; так бывает только в совершенное безветрие и лишь в предчувствии близкой осени, когда в природе появляется нечто завершающее, неотвратимое, вносящее в душу всего сущего ясность и мудрость неминуемо скорого исчезновения.
Он встал, оделся ощупью – по-солдатски бесшумно и тихо. Приподняв сетку, выбрался во двор; идти обычным путем он поостерегся, дед спал чутко и слышал любой шорох на кордоне. Но лесник все таки услышал отдалявшийся стрекот мотоцикла, подождав, вышел во двор и, здороваясь с бесшумно появившимся рядом Диком, потрепал его по загривку, спросил:
– Ну, умчался наш солдат? То-то, у каждого свой срок, своя кумушка-судьба… Давай пошли, пора корову выпускать…
Над Зежскими, давно успевшими оправиться от войны лесами занимался в бесконечном круговороте времен очередной день – жизнь на Демьяновском кордоне, подчиняясь привычному, затягивающему ритму, пошла своим чередом; стараясь не замечать недоуменных взглядов Феклуши, сам то и дело прислушивающийся к любому случайному постороннему звуку, лесник под вечер окончательно обиделся на правнука. Услышав приближающийся стрекот мотоцикла, он хотел было вообще оседлать коняи уехать и лишь в последнюю минуту передумал. Оставив мотоцикл у ворот, правнук появился перед ним с тонкой, в джинсовом костюме, коротко стриженной девушкой.
– Познакомься, дед, – сказал он с некоторым напряжением в голосе. – Катя… поживет у нас три дня… Помнишь, ты ей адрес мой посылал…
– Места хватит, – коротко кивнул лесник, – Гостюй на здоровье, – сказал он девушке, и Катя, стремительно шагнув вперед, легко пожала протянутую руку.
– Я давно хотела вас поблагодарить, да как-то не решалась.
– Тебе тоже спасибо, не забывала нашего солдата, – отмякая, добродушно проворчал лесник. – На гостевой половине прибрать надо, поди, захолустье развелось, с полгода не заглядывал…
– Я сейчас! – стремительно сорвался было с места Денис и тут же, увидев Дика, присел перед ним и, обняв за шею, указывая на свою гостью, важно приказал: – Это Катя, слышишь, Дик? Ты ее должен любить и уважать, она своя, слышишь?
От напряжения, стараясь понять, Дик, высунув язык, тяжело подышал; все засмеялись. И только Феклуша, по своему обыкновению явившись неожиданно, словно из самого воздуха, замутила общее настроение; в ответ на приветствие Кати она отпрянула, не сводя с нее глаз, быстро-быстро обошла ее кругом и так же неожиданно умчалась.
– Учись искренности чувств, естественности порыва, – пошутил, стараясь сгладить возникшую неловкость, Денис – Наша домоправительница сегодня не в духе, сердится, пожалуй, на меня за самовольную отлучку из части. Сами справимся, пойдем, поможешь навести порядок…
Катя обрадованно поспешила за Денисом, и лесник, глядя им вслед, молодым, рослым, статным, готовым ко всему, кроме неудачи, хорошо зная привычки Феклуши, отыскал ее за сараем, на куче старого хвороста, неторопливо пристроился рядом. Феклуша сидела, похожая на старую взъерошенную птицу, глядя перед собой немигающими, без зрачков, совершенно бесцветными к старости глазами:
– Распалилась, а? Разбегалась? А зачем попусту? – сказал он тем особым, спокойным и ласковым голосом, каким он всегда говорил с ней. – Твоя бабья натура проявилась… Понимать надо нам с тобой, Феклуша, вырос наш подкидыш, мужиком стал, жизнь свое требует… Молодой, а молодому своя дорога… Да ты что? – поразился он, впервые в жизни увидев покатившиеся из ее птичьих глаз крупные, светлые слезы. – Вот те и раз, экая ты несуразная, радоваться надо, – тихо вздохнул он, больше своим мыслям, понимающе ласково глядя на Феклушу. – Вернулся, ноги, руки целы, не калека… Ребят покормить хорошо надо, вот ты о чем подумай…
И Феклуша неожиданно закивала и, что случалось с нею совсем уж редко, быстро, быстро заговорила, помогая себе легкими, сухими руками.
– Лес, лес, ох, Захарушка, лес темный, темный… Там во-о, – тут Феклуша стала бить себя руками по бедрам, изображая что-то большое, страшное и непонятное, – там во-о-о, вода, вода, вода… Уф! Уф! Уф! Во-о! Вода, уф! Не пей, Захарушка, не пей! – настойчиво и требовательно повторила она, и лесник понял, что Феклуша толковала ему о лесном провале и о старой щуке, которую она там, очевидно, совсем недавно видела. Тихая, почти неслышная боль вошла в душу, вернее, даже не боль, а ее предчувствие. Пришел совершенно уже сивый Дик и, внимательно посмотрев на хозяина, тоже осторожно присел рядом. Безразличным ровным голосом лесник велел Феклуше подоить корову и напоить ребят парным молоком.
Солнце скрылось за лес, над кордоном небо ярко светилось уходившей с каждой минутой голубизной, вечерний покой уже подступал со всех сторон. Ночью леснику пригрезилась покойная жена Ефросинья. Появилась она, молодая, статная, с яркими, ждущими глазами, опустилась рядом на землю и положила прохладную ладонь ему на голову, на спутанные, густые космы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103
– Знаешь, дед, я последние два месяца думал с ума сойду… Только глаза закрою, кордон снится, ты снишься, Феклуша, Дик, дым из трубы, а запах мертвый, едкий… Прямо наваждение какое-то… Мне за стойкость надо высшую награду определить, и то мало.
В дверях показалась голова Дика; высунув язык и тяжело дыша, он сел на пороге, все так же изумленно-почтительно глядя на Дениса, и тот, дурачась от счастья, тоже высунул язык, тяжело и часто подышал и снова затеял с Диком веселую возню, но Дик, несмотря на старость, не давался, и Денис, сколько ни старался, не смог побороть его.
В это время закончились последние приготовления, бухли, распространяя запах молодой березовой листвы, веники в ведре с кипятком на медовом квасу; в жарко натопленной бане терпко пахло цветущей липой с густой примесью аромата подсыхающего сена; лесник выбрался в предбанник, плотно притворил за собою дверь и смахнул пот со лба; вновь неодобрительно покосившись на бутылку с красочными иностранными наклейками, он стащил с себя взмокшую рубаху, валуны под котлом еще недостаточно нагрелись, и нужно было подождать…
Взяв бутылку, он повертел ее, присматриваясь, стараясь разобрать, из каких краев занесло ее на кордон; между тем, не снимая с плеч дорогого подарка, то и дело взвивающегося от резких движений длинной шелковистой струящейся бахромой, Феклуша носилась по всему дому, заваливая широкий стол в большой горнице всем, что имелось в доме. Тут были соленые огурцы, помидоры, глубокое блюдо с оплывающим сотовым медом, копченый лосиный окорок, брус толстого, в розовых прожилках сала, с избытком хватившего бы на два десятка хорошо поработавших едоков; на плите тоже что-то скворчало, шипело и потрескивало в кастрюлях и сковородах. Лесник, вышедший из бани за дровами, столкнулся с Феклушей, тащившей в плетеной корзине несколько десятков яиц; он почти силой остановил ее и, дождавшись, пока она несколько успокоится, сказал, что торопиться некуда, что солдат еще будет париться в бане; Феклуша согласно закивала, крепко прижимая корзинку с яйцами к груди, затем все с теми же безумно восторженными глазами вновь куда-то умчалась.
Вернувшись в баню, подбросив в огонь несколько сухих березовых поленьев, лесник для пробы плеснул на камни воды; мутное серое облачко с треском взлетело к потолку; отшатнувшись, он довольно засопел и позвал правнука; тот прибежал запыхавшийся, по-прежнему по-детски счастливый, сбросил с себя одежду, остался в плавках, поглядывая в сторону деда, затем стащил и плавки. Лесник тоже разделся, повязал вокруг пояса махровое полотенце, тщательно обмотал чем-то голову, сверху натянул старую, без козырька, фуражку.
– Ты чего, дед? – недоуменно спросил Денис, наблюдая за его действиями.
– Кш, кш, – прикрикнул Захар, с тайной забытой отцовской гордостью оглядывая крепкую юношескую фигуру правнука, его длинные, сильные ноги, впалый живот, развернутые плечи, широкую грудь, еще не тронутую волосом, красивую, начинавшую слегка тяжелеть шею. – Проживешь с мое, тоже будешь башку покрывать, ты меня с собой не равняй…
– Не прибедняйся, дед, старое дерево скрипит да стоит… Ну, ни пуха ни пера!
Пригнувшись, сверкнув белыми ягодицами, нырнув в дверь парной, он попятился было от ударившего ему навстречу сухого обжигающего воздуха, затем, восторженно охнув, присел к самому полу, привыкая, и, подождав немного, полез на полку, на самый верх. Вошедший вслед за ним лесник плотно, с размаху вогнал на свое место тяжелую дверь, и, проверяя готовность веников, помял их пальцами, и, понюхав, зачерпнул ковш медового старого квасу, и, крикнув Денису поберечь глаза, плеснул на раскаленные камни, белесый пар сизыми волнами рванулся к потолку, заполняя полок; Денис ахнул, хотел соскочить ниже. Кожу обожгло, но стоило чуть притерпеться, и разомлевшим телом начинала овладевать истома; горячий душистый пар, казалось, проникал насквозь, вымывая все ненужное и лишнее, унося накопившуюся усталость, и голова становилась пугающе ясной. Лесник подбавлял жару по своему старому порядку; выплескивал через две-три минуты кружку квасу на камни, но сам высоко не лез, легонько похлестывал себя веником, сидя на нижней полке, и с удовольствием слушал, как охал, возился, постанывал от наслаждения в клубящемся аду под самым потолком правнук, подзадоривал его, радуясь, что в размеренную жизнь кордона ворвалась иная, нетерпеливая, буйная, жадная жизнь. Но и Денис долго не выдержал, кубарем скатился вниз, отдуваясь, растянулся на широкой низкой скамье.
– Даже жареным запахло, – сказал он весело, – Чуть сердце не выскочило… Вот здорово!
– Бултыхнись в колдобину, я ее летом почистил, – посоветовал лесник. – А я пока пошурую, теперь дальше мята пойдет… Травка в мужском теле куда как хороша, дома все одно долго не усидишь после такого великого поста… давай, давай, тут стесняться некого, бултыхнись да назад.
Не чувствуя тела, выволакивая за собой клубы пара, Денис выскочил из бани к ручью, к тому месту, где когда-то образовалась глубокая колдобина с прозрачной, захватывающей дух, почти ледяной водой. Карауливший у дверей бани Дик бросился вслед за ним, и пока Денис, задержавшись на берегу на несколько секунд, боролся со своей нерешительностью, недоверчиво обнюхал его. Денис с головой ушел под воду, вынырнул, дико закричал и, кое-как выкарабкавшись на берег, бросился к бане, хлопнул дверью; ошеломленный Дик, не зная, что и думать, издали понюхал взбаламученную воду в колдобине и долго затем всматривался в нее. А Дениса, хотя он отнекивался, лесник, дав выпить кружку медовухи, опять заставил взобраться на самый верх и, продержав там положенное время, уложил на широкую лавку и вначале легонько, а затем все чаще и сильнее стал стегать распаренным березовым веником. Он опустил веник внезапно и, внимательно присматриваясь к чему-то на спине у правнука, окончательно впавшего в блаженную полудремоту-полуявь, тихо попросил:
– А ну-ка, повернись на спину. Навзничь… навзничь… как же оно так, а?
Расслабленно приподняв голову, Денис тотчас откинул ее назад.
– А-а, ерунда, давно засохло, – сказал он. – Понимаешь, дед, встретились на тропе. Никак не разойтись, а сворачивать никто не хочет. Не прыгать же в пропасть…
Чувствуя внезапную слабость в ногах, лесник придвинул табуретку и сел; перед глазами поплыло, и он, пытаясь справиться (вот уж не вовремя, если что!), уронил отяжелевшие, обвисшие руки; Денис, по детски нежно-розовый, чистый, скрипящий, торопливо потянулся к деду, и лесник, удерживая правнука, с трудом подняв отяжелевшую руку, иссохшими еще сильными пальцами с толстыми, ороговевшими ногтями, стал бережно, недоверчиво ощупывать три сизых, глубоко запавших шрама – заросшие следы от пуль.
– Знатно пометили, на палец бы левее… Тьфу! Тьфу! Кто ж за тебя так крепко молился?
Помогая себе руками, лесник, приходя в себя от внутреннего оцепенения, тяжело поднялся, жадно выпил холодного квасу; этот сидящий рядом голый, невольно привлекающий молодостью и чистотой парень вырос у него на руках и был дорог ему, как привычная неизбывная земля вокруг, и вот, оказывается, могло бы этого часа не быть, оказывается, он, старый пень, окончательно обрушился и совершенно не знает жизни правнука, а теперь и подавно не узнает.
– Видишь, дед, по-другому не выходило, – сказал Денис, угадывая его мысли и упрямо тряхнув лобастой головой. – Пойдем. Отойдет, расскажу.
В предбаннике Денис открыл свою красивую, заграничную бутылку, они хлебнули из глиняных кружек, поморщились, глядя друг на друга, затем выплеснули остатки, и оба с наслаждением выпили крепкого медового кваса. Лесник не спешил с расспросами, хотя ему и не терпелось: да и правнук, завернувшись по пояс в большое махровое полотенце, притих, затем неожидапно спросил:
– Мотоцикл мой еще цел, а?
– Лесничий раз гонял куда-то, – ответил лесник. – С той поры и стоит под сараем, сверху брезент накинул, с весны заглядывал – целехонек. Горючего залить – и двигай… Прокатиться охота?
Денис ничего не ответил, глянул искоса и засмеялся.
– До чего добрый: напиток, – сказал он, подливая в кружки.
– Удался, – согласился лесник. – Старый секрет, еще от моей бабки по матери, записать бы надо.
Они оделись; после бани пришел аппетит, и они долго сидели за большим столом в доме; разомлев от обильной домашней еды и медовухи, Денис разговорился, язык сам собой нес какую-то околесицу, ему захотелось рассказать обо всем сразу, и, начиная вспоминать об одном, он тут же обрывал, перескакивал на другое, с упавшего вертолета на горы и звезды.
– Дед, я пьян, – сказал он, неожиданно зябко передернув плечами. – Не слушай меня, сижу и сплю… Правда, здорово увидеть тебя опять? Тебе люди кланяться до земли должны, низко, низко! Ты на большой живешь, дед! Во!
– Хватит без ветру молоть! – усмехнулся лесник. – Пустили на свет белый, живу. А что сделаешь?
– Да, но как жил и живешь! – упорствовал Денис в своих признаниях.
– Ну, самым обыкновенным способом, – посетовал лесник. – Вот разве ты со мной поднялся… Нашел невидаль, нашел пример…
Уговорив наконец правнука поспать, лесник увел его в летнюю пристройку, выходящую окнами в глухой, старый лес.
Провалившись в счастливый, без сновидений, сон, Денис, открыв часа через три глаза, долго слушал лес. Редкое осеннее безветрие прорывалось для него завораживающей, со своими подъемами и спадами музыкой, затаив дыхание, он узнавал полузабытые детские тайны – их звучание, их шелест заставляли сильнее биться сердце, и перед глазами вспыхивали многоцветные далекие искристые радуги; они осыпались роем сверкающих брызг, и где-то вдалеке опять начинал звучать тихий, родной, волнующий голос. И музыка, и радуги были памятью отгоревшего детства; уже хлебнувший самой щедрой мерой и больше всего не хотевший приступа провальной тоски, донимавшей его в госпитале, он любил сейчас весь мир, лес, его тайны и его музыку, деда, Феклушу, старого верного Дика и даже себя, хотя себя он подчас ненавидел за неумение скрыть от других самое главное в себе и дорогое.
Детские грезы опять перешли в незаметный, долгий сон; он спал весь остаток дня и почти всю ночь; перед рассветом он стал проваливаться в бездонное черное ущелье, дышавшее навстречу раскаленным зноем; изжеванный, измызганный, стремившийся за ним парашют цеплялся за скалы и рвался, не выдерживая тяжести тела, и тогда он, пытаясь остановить падение, стал хвататься за проносившиеся мимо обломки скал…
Из мучительного кошмара его окончательно вырвал близкий крик петуха; задыхаясь, он сам хрипло застонал, подхватился, сел, весь в липком поту, с учащенно рвущимся дыханием, готовый к прыжку; бессмысленно глядя на знакомый проступающий четырехугольник окна, помедлив, он с облегчением опрокинулся на спину. Тяжелый, неприятный сон тотчас забылся, вторично его заставило подхватиться среди глухой ночи совсем другое, и он, нещадно обругав себя, подумал, что надо спросить у деда, зачем он дал его адрес Кате, зачем вообще возобновилось их нелепое, ненужное общение? Она неудачно вышла замуж, разошлась, но он при чем? От удушающей тоски не удержался, ответил, и завязалась тягостная переписка, тягостная для них обоих. Ни он, ни она сама никогда уже ничего не забудут, она уже была с другим, тридцатилетним мужиком… Он запрещал себе думать дальше, но всякий раз при этом какая-то неудобная, саднящая шерстинка начинала прорастать в душе. Он уничтожал письма от нее, клялся забыть адрес, настроение, менялось, появлялись иные мысли, адрес же намертво отпечатался в мозгу, и в Зежск опять отправлялось очередное письмо, правда короткое и сдержанное, по его ускользающему определению – просто дружеское…
Заворочавшись, он перебросился с боку на бок, прислушался – в открытое окно, затянутое от гнуса мелкой сеткой, лилась чуткая, мерная, густая тишина леса; так бывает только в совершенное безветрие и лишь в предчувствии близкой осени, когда в природе появляется нечто завершающее, неотвратимое, вносящее в душу всего сущего ясность и мудрость неминуемо скорого исчезновения.
Он встал, оделся ощупью – по-солдатски бесшумно и тихо. Приподняв сетку, выбрался во двор; идти обычным путем он поостерегся, дед спал чутко и слышал любой шорох на кордоне. Но лесник все таки услышал отдалявшийся стрекот мотоцикла, подождав, вышел во двор и, здороваясь с бесшумно появившимся рядом Диком, потрепал его по загривку, спросил:
– Ну, умчался наш солдат? То-то, у каждого свой срок, своя кумушка-судьба… Давай пошли, пора корову выпускать…
Над Зежскими, давно успевшими оправиться от войны лесами занимался в бесконечном круговороте времен очередной день – жизнь на Демьяновском кордоне, подчиняясь привычному, затягивающему ритму, пошла своим чередом; стараясь не замечать недоуменных взглядов Феклуши, сам то и дело прислушивающийся к любому случайному постороннему звуку, лесник под вечер окончательно обиделся на правнука. Услышав приближающийся стрекот мотоцикла, он хотел было вообще оседлать коняи уехать и лишь в последнюю минуту передумал. Оставив мотоцикл у ворот, правнук появился перед ним с тонкой, в джинсовом костюме, коротко стриженной девушкой.
– Познакомься, дед, – сказал он с некоторым напряжением в голосе. – Катя… поживет у нас три дня… Помнишь, ты ей адрес мой посылал…
– Места хватит, – коротко кивнул лесник, – Гостюй на здоровье, – сказал он девушке, и Катя, стремительно шагнув вперед, легко пожала протянутую руку.
– Я давно хотела вас поблагодарить, да как-то не решалась.
– Тебе тоже спасибо, не забывала нашего солдата, – отмякая, добродушно проворчал лесник. – На гостевой половине прибрать надо, поди, захолустье развелось, с полгода не заглядывал…
– Я сейчас! – стремительно сорвался было с места Денис и тут же, увидев Дика, присел перед ним и, обняв за шею, указывая на свою гостью, важно приказал: – Это Катя, слышишь, Дик? Ты ее должен любить и уважать, она своя, слышишь?
От напряжения, стараясь понять, Дик, высунув язык, тяжело подышал; все засмеялись. И только Феклуша, по своему обыкновению явившись неожиданно, словно из самого воздуха, замутила общее настроение; в ответ на приветствие Кати она отпрянула, не сводя с нее глаз, быстро-быстро обошла ее кругом и так же неожиданно умчалась.
– Учись искренности чувств, естественности порыва, – пошутил, стараясь сгладить возникшую неловкость, Денис – Наша домоправительница сегодня не в духе, сердится, пожалуй, на меня за самовольную отлучку из части. Сами справимся, пойдем, поможешь навести порядок…
Катя обрадованно поспешила за Денисом, и лесник, глядя им вслед, молодым, рослым, статным, готовым ко всему, кроме неудачи, хорошо зная привычки Феклуши, отыскал ее за сараем, на куче старого хвороста, неторопливо пристроился рядом. Феклуша сидела, похожая на старую взъерошенную птицу, глядя перед собой немигающими, без зрачков, совершенно бесцветными к старости глазами:
– Распалилась, а? Разбегалась? А зачем попусту? – сказал он тем особым, спокойным и ласковым голосом, каким он всегда говорил с ней. – Твоя бабья натура проявилась… Понимать надо нам с тобой, Феклуша, вырос наш подкидыш, мужиком стал, жизнь свое требует… Молодой, а молодому своя дорога… Да ты что? – поразился он, впервые в жизни увидев покатившиеся из ее птичьих глаз крупные, светлые слезы. – Вот те и раз, экая ты несуразная, радоваться надо, – тихо вздохнул он, больше своим мыслям, понимающе ласково глядя на Феклушу. – Вернулся, ноги, руки целы, не калека… Ребят покормить хорошо надо, вот ты о чем подумай…
И Феклуша неожиданно закивала и, что случалось с нею совсем уж редко, быстро, быстро заговорила, помогая себе легкими, сухими руками.
– Лес, лес, ох, Захарушка, лес темный, темный… Там во-о, – тут Феклуша стала бить себя руками по бедрам, изображая что-то большое, страшное и непонятное, – там во-о-о, вода, вода, вода… Уф! Уф! Уф! Во-о! Вода, уф! Не пей, Захарушка, не пей! – настойчиво и требовательно повторила она, и лесник понял, что Феклуша толковала ему о лесном провале и о старой щуке, которую она там, очевидно, совсем недавно видела. Тихая, почти неслышная боль вошла в душу, вернее, даже не боль, а ее предчувствие. Пришел совершенно уже сивый Дик и, внимательно посмотрев на хозяина, тоже осторожно присел рядом. Безразличным ровным голосом лесник велел Феклуше подоить корову и напоить ребят парным молоком.
Солнце скрылось за лес, над кордоном небо ярко светилось уходившей с каждой минутой голубизной, вечерний покой уже подступал со всех сторон. Ночью леснику пригрезилась покойная жена Ефросинья. Появилась она, молодая, статная, с яркими, ждущими глазами, опустилась рядом на землю и положила прохладную ладонь ему на голову, на спутанные, густые космы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103