вынырнул откуда-то, хотя Лаченков не произнес ни слова, подносик с пузатой заморской бутылкой и двумя щегольскими хрустальными рюмками. Лаченков, ссылаясь на нездоровье, виновато коснулся худыми пальцами ниже груди, где у человека, как известно, помещаются важнейшие внутренние органы. Шалентьев понимающе кивнул, и дальше между ними пошел уже совершенно обычный разговор, в свойственной им полуофициальной, полудружеской манере, хотя каждый с прежним упорством вел свою подспудную игру. Лаченков стремился подольше продлить предстоящее удовольствие, повергнуть, наконец-то, своего давнего оппонента в прах, увидеть на его лице растерянность и страдание, а Шалентьев бесполезно пытался решить старую и всякий раз новую для себя загадку, где он раньше в молодые годы мог видеть Лаченкова. По сравнению с предстоящим он, конечно, тешился никому не нужной блажью, но всякий раз ему казалось, что вспомни он, где и когда раньше видел Лаченкова, многое прояснится и станет на свои места.
– Ну, что ж, я вас слушаю, Степан Лавреньевич, с чем пожаловали? – Шалентьев неторопливо убрал коньяк и рюмки в встроенный бар в глухо зашитой дубом панели стены и выжидающе повернулся к Лаченкову.
– Комиссия по Зежскому спецрайону пришла к неутешительным выводам, – ушел от прямого ответа Лаченков, твердо принял взгляд Шалентьева, внутренне безоговорочно убежденный в своей правоте, в необходимости безукоризненно выполнить порученное ему важное дело.
– Неутешительным – для меня? – уточнил Шалентьев, и в глазах Лаченкова даже пробилось какое-то горькое торжество, которое тут же скрылось при попытке улыбнуться, – Лаченкову вдруг сделалось тоже пусто и одиноко в мире, и он попытался ожесточить себя давними студенческими воспоминаниями и тем, что вот она пришла, ожидаемая почти всю жизнь победа, и надо было ею в полную меру насладиться, но того победного чувства, за которым он даже с каким-то болезненным предвкушением так торопился сюда, в этот кабинет, не приходило; сердце угрюмо молчало. Вместе с молодостью ушло и мучительное, многие годы не дающее ему покоя желание настоять на своем, доказать, что мы тоже, как говорится, не лыком шиты.
– Надо же как-то дурацкий узел рассекать, Константин Кузьмич. Время ушло, жалеть особенно нечего. Должен же человек когда-нибудь остановиться?
– Должен, обязательно должен, Степан Лаврентьевич, – согласился Шалентьев; правила игры диктовали сейчас единственно приемлемую норму поведения, давнее единоборство излишне затянулось. – Не убедились ли вы, мой старый и верный союзник, в необходимости удалиться на покой самому Малоярцеву? И как можно скорее? Ведь он-то куда постарше нас с вами…
Лаченков удержал себя и не оглянулся, памятуя о современной чудо-технике и о ее возможностях проникать в самые невероятные потаенные места, не сказал ни слова, лишь укоризненно качнул головой, посылая хозяину кабинета предостерегающий взгляд, оставшийся, впрочем, намеренно незамеченным.
– Законов бытия не переменить даже Малоярцеву… не стоит так нервничать, – попытался успокоить своего гостя Шалентьев. – Ей-же-ей, нам с вами не пристало бояться… Сколько лет мы с вами проработали… страшно подумать, сколько лет! Всякое, конечно, бывало, но мы оба старались работать честно.
– Да уж, потрудились мы, Константин Кузьмич, и еще потрудимся, надо полагать, – обрадовался Лаченков удачно пришедшему сравнению. – Мы ведь волы, впряглись один раз и тянем…
– Да, насчет волов это вы в самую точку, Степан Лаврентьевич! Так ради чего мы с вами работали, враждовали, ненавидели? Кто же нам с вами на смену? Ведь не думаете же вы, что уцелеете? Я рушусь, а вы – уцелеете? Так не бывает… Или вы вообще не хотите мне ничего сказать? Уж не вы ли вместо меня?
И тут не досада, а уже какая-то внутренняя мука передернула лицо Лаченкова.
– Ну, хорошо, хорошо, вы при исполнении служебного долга… Только одно скажите, зачем такая глупость с академиком Обуховым? Весь мир трубит, стыдно встречаться с уважаемыми людьми… Какой цепняк мог придумать эту нелепицу! Как можно выслать куда-то академика Обухова? Оглянитесь, ради Бога, за нами расползается интеллектуальная пустыня. Мы же позорим страну, скажите вы Малоярцеву, ради Бога!
– Я хочу официально заявить, я с вами категорически не согласен и ваших мыслей совершенно не разделяю, – холодно отчеканил Лаченков, и тут Шалентьев с радостью узнавания заметил у него в руках старый, знакомый желтый портфель; сухие длинные пальцы знакомо терзали ручку портфеля, и Шалентьев, внося в мысли Лаченкова еще большую сумятицу, улыбнулся.
– Итак, Степан Лаврентьевич, обращаться выше бесполезно? Хотя, что я такое говорю, наши верха, как выразился академик Обухов в последнюю нашу встречу, терпят и даже превозносят до небес только мертвых героев. Малоярцев не оставил, надо полагать, ни малейшего шанса?
– Нет, ничего переменить теперь нельзя, – подтвердил, коротко глянув, Лаченков, и было нельзя понять, чего в его голосе больше: удовлетворения или сожаления. – Вам необходимо подать в отставку, Константин Кузьмич, – сказал он, помедлив: – Все узлы будут разрублены… все станет на свои места. Да, кстати, – тут Лаченков еще раз взглянул своими светлыми, честными глазами на собеседника, щелкнул замком портфеля, извлек большой конверт и протянул Шалентьеву. – Вот, можете ознакомиться, весьма любопытно, наши с вами государственные секреты становятся достоянием Бог знает кого…
– Что это?
– Копия статьи по поводу взглядов академика Обухова на зежское дело и весьма убедительная их критика. Статья была уже набрана в одном из последних номеров журнала «Вестник экономики», да цензура засекла, нам переслала, как и положено. Там просматривается между строк исчерпывающая картина… нас с вами непосредственно касается. А там, – неопределенно повел головой Лаченков, поджимая губы, – не дураки, там сразу бы вычислили… Какой-то молодой экономист, Александр Викторович Лукаш… Откуда он мог раздобыть такой материал?
– Лукаш? – переспросил Шалентьев, придвигая к себе конверт и извлекая из него статью, переснятую на ксероксе. – Погодите, а… Лукаш!
– Вы знаете автора? – удивился Лаченков.
– Слышал о нем… Ну, и какое это имеет отношение к нашему разговору? – в упор спросил Шалентьев. – А кто мне докажет, что статейка вами же, Степан Лаврентьевич, не организована…
– Вот этого я уже не потерплю! – вспыхнул Лаченков и вскочил, успев подхватить стоявший на коленях портфель. – Вы не имеете права!
– Я понимаю, вы пришли во всеоружии, – примиряюще улыбнулся Шалентьев. – Только для вас не это главное, для вас главное – моя отставка. Итак, условия?
– По самой вышке, – Лаченков достал платок и вытер вспотевший лоб. – В конце концов наступает завершение… Отдохнете, у вас нервы ни к черту… Полечитесь… Появится возможность никуда не торопиться, принадлежать самому себе… Это ведь тоже кое-что стоит… Неплохое обеспечение… сохраняется дача. Все привилегии генеральского звания. Пенсия. Я должен вернуться с вашим согласием, с вашей подписью, Константин Кузьмич…
– Вот и отлично, так и надо, по-военному… Я вас понял, – сказал Шалентьев почти весело. – Кстати, зря вы испугались этой статейки, Обухов более серьезные вещи высказал в западной прессе… Что ж, не будем медлить. Неприятное дело лучше всего заканчивать побыстрее. Мне нужно побыть одному… Недолго. Через полчаса, договорились, Степан Лаврентьевич? Я не задержу. У нас пиво привезли в буфет прекрасное, кажется пльзеньское. Газеты свежие смотрели?
– Не беспокойтесь, – остановил его Лаченков, хлопая ладонью по боку портфеля. – Я тут кое-что просмотрю…
Оставшись один, Шалентьев распорядился ни с кем его не соединять и никого до двенадцати не впускать; он был современным человеком и никакой обиды не испытывал; просто он проиграл, и пришло время платить. Он несколько раз прошелся по кабинету, рывком остановился у одной из стен и нажал невидимую кнопку. Перед ним раздвинулась огромная подробная, чуть ли не во всю стену карта страны. Она его всегда завораживала, притягивала к себе, много часов он проводил за ней; да, кажется, он перестарался в игре с Малоярцевым, переоценил свои силы. Он стоял, забыв о времени, еще и еще раз окидывая мысленным взором открывающиеся перед ним пространства; это была его жизнь, и вот она теперь завершалась. Трудно поверить, столько построено в самых разных концах страны, в немыслимых труднодоступных местах; он стоял, вспоминая давно, казалось, забытые подробности, начиная подчиняться какому-то затягивающему ритму; его подхватило ожившее, пронзительно посвистывающее пространство, и он еще раз из конца в конец словно пронесся по своей жизни, обретая от этого утраченное было чувство прочности. Что же, прекрасно, сказал он себе, стараясь окончательно не подпасть под слезливую расслабленность, делал, что мог, делал даже больше, чем мог, делал честно, и дело, конечно не в каком-то там спецрайоне (сколько он их понастроил!), а в его непростительной самостоятельности, в отказе взять к себе заместителем совершенно уж бездарного солдафона, грубияна и пьяницу, зятя Малоярцева; но и это, пожалуй, не главное, просто вот уже два года кто-то умело распускает слухи, что он идет на место Малоярцева, здесь очень уж просматривается почерк милейшего Лаченкова, он же сам только посмеивался, когда ему говорили об этом, – вот где собака зарыта, вот его ошибка, вот его просчет… Помнится, Лаченков тогда и предупреждал, мол, зять как зять, звезд с неба не хватает, но ведь зять же; того, кого Бог хочет погубить, он просто лишает рассудка, народная мудрость права. Нет, нет, чепуха, опять сказал он себе, окидывая взглядом еще раз карту, словно любуясь делом рук своих. Ему представилось, как в одну минуту раздвинулись люки шахт, разъехались сопки, вынырнули из своих тоннелей несущие платформы, отодвинулись, освобождая выход чудовищной силе, скалы, целые пласты земли, прросшие сверху тайгой… С усилием стерев видение, он быстрым, решительным движением нажал кнопку на панели, и карта беззвучно исчезла. Не в силах преодолеть продолжавшийся в нем теперь уже ненужный, все тот же звенящий ритм нараставшего изматывающего движения, он вернулся к своему массивному столу, сел, положил перед собой чистый лист бумаги, достал ручку…
Он поймал себя на том, что его уставший мозг по-прежнему продолжает отыскивать выход, один за другим вычисляет, перебирает, ощупывает, анализирует и сравнивает самые различные варианты, окончательно отбрасывает одни, возвращается к другим и, наконец, оставляет лишь единственно возможный и простой. Необходимо добиться встречи с Малоярцевым и сказать ему… Но что же, что необходимо сказать? – едко спросил он самого себя и тут же ответил, что нужно будет всего лишь сказать, что он все понял и отныне навсегда отказывается от любого самостоятельного шага, от любой мысли, идущей вразрез с решениями свыше.
Чувство стыда и отвращения к себе передернуло Шалентьева, вызвало неприятный озноб; он подавил его усилием воли, поправил приготовленный на столе чистый лист бумаги. Нужно было написать всего несколько слов, тут подойдет самое примитивное объяснение, и по возрасту, и по здоровью, и все разом кончится; он, наконец, станет принадлежность самому себе, приведет в порядок бумаги, спокойно одумается, в конце концов у него за плечами немало больших, нужных дел и ему нечего сокрушаться, сделано много. Одно бесит, ведь он всю жизнь полагал, что является самостоятельной и немалой величиной, защищен сделанным, всей своей жизнью, отданной непрерывной, изматывающей работе, но все это оказалось интеллигентским бредом; стоило ему чуть-чуть шевельнуться не в прямой заданной линии, проявить самостоятельность, как его тут же, словно ненужный хлам, выбрасывают вон; вся его ценность, оказывается, зависит от состояния печени Малоярцева…
Необходимо было сделать что-то важное; это чувство уже давно возникло в Шалентьеве, то слабея, то почти совсем пропадая, а то вновь усиливаясь до какого-то почти исступленного звона… Он взял трубку, набрал рабочий номер жены, после нескольких гудков услышал знакомый, рванувшийся к нему голос, и когда Аленка, теперь уже тревожнее, переспросила: «Костя, это ты?», не отвечая, мягко положил трубку.
Его взгляд случайно остановился на привезенной Лаченковым статье, и он, скорее машинально, придвинул ее к себе, стал перелистывать, задерживаясь на некоторых местах и отчеркивая их ногтем. Кончив просматривать статью, он откинулся в кресле, задумался, сильно хмуря брови, затем быстро запечатал просмотренную рукопись в другой конверт, надписал адрес, вызвал помощника и приказал ему срочно с курьером отправить пакет со статьей по указанному адресу.
– Срочно, Николай Артемьевич, – повторил он. – Ни одной минуты промедления… Сразу же доложите… И пройдите через вторую дверь…
– Слушаюсь, – сказал помощник и быстро исчез; замечая время, Шалентьев взглянул на часы. Мыслей больше не было; мозг как-то враз отключился и глухо цепенел, и он, дождавшись помощника, сообщившего об отправлении курьера с пакетом, молча и равнодушно отпустил его. Дальнейшее произошло сразу; из того, что принадлежало ему по бесспорному праву жизни, он ничего больше не отдаст, он может уйти, он уйдет только по своей воле, не так, как они пытаются ему продиктовать, он все-таки потомственный русский интеллигент и у него свои представления о чести. Сидя в кресле, он быстро и точно выстрелил себе в сердце. Просторный, гулкий кабинет погасил глухой звук, и даже секретарь за двойной дверью ничего не услышал.
* * *
Аленка поверила сразу; чужой вежливый голос сообщил, что у ее мужа, Константина Кузьмича Шалентьева, прямо за столом отказало сердце. И когда тот же вежливый и подчеркнуто бесстрастный голос в ответ на прозвучавшее в ее словах отчаяние, сухо извинившись, поставил в известность, что вся спецсвязь на квартире покойного отключена, оставлен лишь городской телефон и видеть ей сейчас покойного мужа нельзя, она опять не смогла ничего возразить или, тем более, потребовать; она онемела и, выронив телефонную трубку, в каком-то безразличии смотрела перед собой. Очнувшись, она долго слушала прерывистые частые гудки; опять-таки, ничего не понимая, она никак не могла подобрать трубку с пола и водрузить ее на место. Уже поздним вечером возле нее собрались родные, и она, вслушиваясь в глуховатый низкий голос отца, стала немного приходить в себя. Опять то и дело звонил телефон, но трубку брал, не менее матери подавленный неожиданным горем, Петя, ронял в ответ на соболезнования несколько вежливых, ничего не значащих слов; Ксения приготовила немудрящую еду, нужно было сэкономить силы. Оля, больше всего обеспокоенная состоянием мужа, опасаясь, что в нем от нервного потрясения заговорит прошлое и он сорвется, непрерывно подогревая чайник, часто разносила всем крепкий чай. Все неосознанно старались держаться вместе, в одной большой комнате. Лесник сидел рядом с дочерью в кресле, почему-то не в силах отделаться от назойливых, ненужных воспоминаний про свое дурацкое гостевание у Родиона Анисимова, и всякий раз, когда начинал звонить телефон, оглядывался. После какого-то особенно настойчивого и долгого звонка Аленка, с усилием приподняв брови, попросила отключить телефон совсем, но Петя лишь пожал плечами, показывая тем самым, что отключаться в такой момент от внешнего мира совсем и замыкаться только на своем горе нехорошо и нельзя. Он прошел в переднюю, взял трубку. Далекий женский голос спросил, квартира ли это Шалентьева, и тотчас, едва Петя успел ответить, торопливо сказал: «Вас обманывают, не верьте… Константина Кузьмича Шалентьева вынудили покончить с собой, он выстрелил себе в сердце. Вы меня слышите? Не осуждайте, ради Бога… на него готовили дело в военный трибунал, он это знал… Гнусные времена… Алло, алло, вы слушаете? Простите, в вашем горе мы с вами…» – «Кто, кто говорит?» – приглушая голос, спросил Петя, но трубка уже отзывалась гудками; помедлив, он осторожно положил ее на рычаг и, накинув на себя куртку, прошел не к матери с дедом, а на кухню, затем на крытый большой балкон и присел на старое плетеное кресло в углу; кто-то позвал его, разыскивая, приоткрылась и вновь закрылась балконная дверь, но его в затемненном углу не заметили, и он облегченно вздохнул. Если бы к нему в эту минуту кто-нибудь подошел, он бы не выдержал, сорвался; было очень сыро и промозгло, бессонная Москва продолжала ткать нескончаемую паутину жизни, и Петя первым делом приказывая себе успокоиться, прикрикнул на себя, но успокоиться все равно не мог. Теперь вот Шалентьев, говорил он, почему именно Шалентьев, а не кто-либо другой, почему такой исход, я этого не понимаю и, вероятно, никогда не пойму, а понять необходимо, иначе жить дальше станет совсем скверно, но как же подобное можно понять?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103
– Ну, что ж, я вас слушаю, Степан Лавреньевич, с чем пожаловали? – Шалентьев неторопливо убрал коньяк и рюмки в встроенный бар в глухо зашитой дубом панели стены и выжидающе повернулся к Лаченкову.
– Комиссия по Зежскому спецрайону пришла к неутешительным выводам, – ушел от прямого ответа Лаченков, твердо принял взгляд Шалентьева, внутренне безоговорочно убежденный в своей правоте, в необходимости безукоризненно выполнить порученное ему важное дело.
– Неутешительным – для меня? – уточнил Шалентьев, и в глазах Лаченкова даже пробилось какое-то горькое торжество, которое тут же скрылось при попытке улыбнуться, – Лаченкову вдруг сделалось тоже пусто и одиноко в мире, и он попытался ожесточить себя давними студенческими воспоминаниями и тем, что вот она пришла, ожидаемая почти всю жизнь победа, и надо было ею в полную меру насладиться, но того победного чувства, за которым он даже с каким-то болезненным предвкушением так торопился сюда, в этот кабинет, не приходило; сердце угрюмо молчало. Вместе с молодостью ушло и мучительное, многие годы не дающее ему покоя желание настоять на своем, доказать, что мы тоже, как говорится, не лыком шиты.
– Надо же как-то дурацкий узел рассекать, Константин Кузьмич. Время ушло, жалеть особенно нечего. Должен же человек когда-нибудь остановиться?
– Должен, обязательно должен, Степан Лаврентьевич, – согласился Шалентьев; правила игры диктовали сейчас единственно приемлемую норму поведения, давнее единоборство излишне затянулось. – Не убедились ли вы, мой старый и верный союзник, в необходимости удалиться на покой самому Малоярцеву? И как можно скорее? Ведь он-то куда постарше нас с вами…
Лаченков удержал себя и не оглянулся, памятуя о современной чудо-технике и о ее возможностях проникать в самые невероятные потаенные места, не сказал ни слова, лишь укоризненно качнул головой, посылая хозяину кабинета предостерегающий взгляд, оставшийся, впрочем, намеренно незамеченным.
– Законов бытия не переменить даже Малоярцеву… не стоит так нервничать, – попытался успокоить своего гостя Шалентьев. – Ей-же-ей, нам с вами не пристало бояться… Сколько лет мы с вами проработали… страшно подумать, сколько лет! Всякое, конечно, бывало, но мы оба старались работать честно.
– Да уж, потрудились мы, Константин Кузьмич, и еще потрудимся, надо полагать, – обрадовался Лаченков удачно пришедшему сравнению. – Мы ведь волы, впряглись один раз и тянем…
– Да, насчет волов это вы в самую точку, Степан Лаврентьевич! Так ради чего мы с вами работали, враждовали, ненавидели? Кто же нам с вами на смену? Ведь не думаете же вы, что уцелеете? Я рушусь, а вы – уцелеете? Так не бывает… Или вы вообще не хотите мне ничего сказать? Уж не вы ли вместо меня?
И тут не досада, а уже какая-то внутренняя мука передернула лицо Лаченкова.
– Ну, хорошо, хорошо, вы при исполнении служебного долга… Только одно скажите, зачем такая глупость с академиком Обуховым? Весь мир трубит, стыдно встречаться с уважаемыми людьми… Какой цепняк мог придумать эту нелепицу! Как можно выслать куда-то академика Обухова? Оглянитесь, ради Бога, за нами расползается интеллектуальная пустыня. Мы же позорим страну, скажите вы Малоярцеву, ради Бога!
– Я хочу официально заявить, я с вами категорически не согласен и ваших мыслей совершенно не разделяю, – холодно отчеканил Лаченков, и тут Шалентьев с радостью узнавания заметил у него в руках старый, знакомый желтый портфель; сухие длинные пальцы знакомо терзали ручку портфеля, и Шалентьев, внося в мысли Лаченкова еще большую сумятицу, улыбнулся.
– Итак, Степан Лаврентьевич, обращаться выше бесполезно? Хотя, что я такое говорю, наши верха, как выразился академик Обухов в последнюю нашу встречу, терпят и даже превозносят до небес только мертвых героев. Малоярцев не оставил, надо полагать, ни малейшего шанса?
– Нет, ничего переменить теперь нельзя, – подтвердил, коротко глянув, Лаченков, и было нельзя понять, чего в его голосе больше: удовлетворения или сожаления. – Вам необходимо подать в отставку, Константин Кузьмич, – сказал он, помедлив: – Все узлы будут разрублены… все станет на свои места. Да, кстати, – тут Лаченков еще раз взглянул своими светлыми, честными глазами на собеседника, щелкнул замком портфеля, извлек большой конверт и протянул Шалентьеву. – Вот, можете ознакомиться, весьма любопытно, наши с вами государственные секреты становятся достоянием Бог знает кого…
– Что это?
– Копия статьи по поводу взглядов академика Обухова на зежское дело и весьма убедительная их критика. Статья была уже набрана в одном из последних номеров журнала «Вестник экономики», да цензура засекла, нам переслала, как и положено. Там просматривается между строк исчерпывающая картина… нас с вами непосредственно касается. А там, – неопределенно повел головой Лаченков, поджимая губы, – не дураки, там сразу бы вычислили… Какой-то молодой экономист, Александр Викторович Лукаш… Откуда он мог раздобыть такой материал?
– Лукаш? – переспросил Шалентьев, придвигая к себе конверт и извлекая из него статью, переснятую на ксероксе. – Погодите, а… Лукаш!
– Вы знаете автора? – удивился Лаченков.
– Слышал о нем… Ну, и какое это имеет отношение к нашему разговору? – в упор спросил Шалентьев. – А кто мне докажет, что статейка вами же, Степан Лаврентьевич, не организована…
– Вот этого я уже не потерплю! – вспыхнул Лаченков и вскочил, успев подхватить стоявший на коленях портфель. – Вы не имеете права!
– Я понимаю, вы пришли во всеоружии, – примиряюще улыбнулся Шалентьев. – Только для вас не это главное, для вас главное – моя отставка. Итак, условия?
– По самой вышке, – Лаченков достал платок и вытер вспотевший лоб. – В конце концов наступает завершение… Отдохнете, у вас нервы ни к черту… Полечитесь… Появится возможность никуда не торопиться, принадлежать самому себе… Это ведь тоже кое-что стоит… Неплохое обеспечение… сохраняется дача. Все привилегии генеральского звания. Пенсия. Я должен вернуться с вашим согласием, с вашей подписью, Константин Кузьмич…
– Вот и отлично, так и надо, по-военному… Я вас понял, – сказал Шалентьев почти весело. – Кстати, зря вы испугались этой статейки, Обухов более серьезные вещи высказал в западной прессе… Что ж, не будем медлить. Неприятное дело лучше всего заканчивать побыстрее. Мне нужно побыть одному… Недолго. Через полчаса, договорились, Степан Лаврентьевич? Я не задержу. У нас пиво привезли в буфет прекрасное, кажется пльзеньское. Газеты свежие смотрели?
– Не беспокойтесь, – остановил его Лаченков, хлопая ладонью по боку портфеля. – Я тут кое-что просмотрю…
Оставшись один, Шалентьев распорядился ни с кем его не соединять и никого до двенадцати не впускать; он был современным человеком и никакой обиды не испытывал; просто он проиграл, и пришло время платить. Он несколько раз прошелся по кабинету, рывком остановился у одной из стен и нажал невидимую кнопку. Перед ним раздвинулась огромная подробная, чуть ли не во всю стену карта страны. Она его всегда завораживала, притягивала к себе, много часов он проводил за ней; да, кажется, он перестарался в игре с Малоярцевым, переоценил свои силы. Он стоял, забыв о времени, еще и еще раз окидывая мысленным взором открывающиеся перед ним пространства; это была его жизнь, и вот она теперь завершалась. Трудно поверить, столько построено в самых разных концах страны, в немыслимых труднодоступных местах; он стоял, вспоминая давно, казалось, забытые подробности, начиная подчиняться какому-то затягивающему ритму; его подхватило ожившее, пронзительно посвистывающее пространство, и он еще раз из конца в конец словно пронесся по своей жизни, обретая от этого утраченное было чувство прочности. Что же, прекрасно, сказал он себе, стараясь окончательно не подпасть под слезливую расслабленность, делал, что мог, делал даже больше, чем мог, делал честно, и дело, конечно не в каком-то там спецрайоне (сколько он их понастроил!), а в его непростительной самостоятельности, в отказе взять к себе заместителем совершенно уж бездарного солдафона, грубияна и пьяницу, зятя Малоярцева; но и это, пожалуй, не главное, просто вот уже два года кто-то умело распускает слухи, что он идет на место Малоярцева, здесь очень уж просматривается почерк милейшего Лаченкова, он же сам только посмеивался, когда ему говорили об этом, – вот где собака зарыта, вот его ошибка, вот его просчет… Помнится, Лаченков тогда и предупреждал, мол, зять как зять, звезд с неба не хватает, но ведь зять же; того, кого Бог хочет погубить, он просто лишает рассудка, народная мудрость права. Нет, нет, чепуха, опять сказал он себе, окидывая взглядом еще раз карту, словно любуясь делом рук своих. Ему представилось, как в одну минуту раздвинулись люки шахт, разъехались сопки, вынырнули из своих тоннелей несущие платформы, отодвинулись, освобождая выход чудовищной силе, скалы, целые пласты земли, прросшие сверху тайгой… С усилием стерев видение, он быстрым, решительным движением нажал кнопку на панели, и карта беззвучно исчезла. Не в силах преодолеть продолжавшийся в нем теперь уже ненужный, все тот же звенящий ритм нараставшего изматывающего движения, он вернулся к своему массивному столу, сел, положил перед собой чистый лист бумаги, достал ручку…
Он поймал себя на том, что его уставший мозг по-прежнему продолжает отыскивать выход, один за другим вычисляет, перебирает, ощупывает, анализирует и сравнивает самые различные варианты, окончательно отбрасывает одни, возвращается к другим и, наконец, оставляет лишь единственно возможный и простой. Необходимо добиться встречи с Малоярцевым и сказать ему… Но что же, что необходимо сказать? – едко спросил он самого себя и тут же ответил, что нужно будет всего лишь сказать, что он все понял и отныне навсегда отказывается от любого самостоятельного шага, от любой мысли, идущей вразрез с решениями свыше.
Чувство стыда и отвращения к себе передернуло Шалентьева, вызвало неприятный озноб; он подавил его усилием воли, поправил приготовленный на столе чистый лист бумаги. Нужно было написать всего несколько слов, тут подойдет самое примитивное объяснение, и по возрасту, и по здоровью, и все разом кончится; он, наконец, станет принадлежность самому себе, приведет в порядок бумаги, спокойно одумается, в конце концов у него за плечами немало больших, нужных дел и ему нечего сокрушаться, сделано много. Одно бесит, ведь он всю жизнь полагал, что является самостоятельной и немалой величиной, защищен сделанным, всей своей жизнью, отданной непрерывной, изматывающей работе, но все это оказалось интеллигентским бредом; стоило ему чуть-чуть шевельнуться не в прямой заданной линии, проявить самостоятельность, как его тут же, словно ненужный хлам, выбрасывают вон; вся его ценность, оказывается, зависит от состояния печени Малоярцева…
Необходимо было сделать что-то важное; это чувство уже давно возникло в Шалентьеве, то слабея, то почти совсем пропадая, а то вновь усиливаясь до какого-то почти исступленного звона… Он взял трубку, набрал рабочий номер жены, после нескольких гудков услышал знакомый, рванувшийся к нему голос, и когда Аленка, теперь уже тревожнее, переспросила: «Костя, это ты?», не отвечая, мягко положил трубку.
Его взгляд случайно остановился на привезенной Лаченковым статье, и он, скорее машинально, придвинул ее к себе, стал перелистывать, задерживаясь на некоторых местах и отчеркивая их ногтем. Кончив просматривать статью, он откинулся в кресле, задумался, сильно хмуря брови, затем быстро запечатал просмотренную рукопись в другой конверт, надписал адрес, вызвал помощника и приказал ему срочно с курьером отправить пакет со статьей по указанному адресу.
– Срочно, Николай Артемьевич, – повторил он. – Ни одной минуты промедления… Сразу же доложите… И пройдите через вторую дверь…
– Слушаюсь, – сказал помощник и быстро исчез; замечая время, Шалентьев взглянул на часы. Мыслей больше не было; мозг как-то враз отключился и глухо цепенел, и он, дождавшись помощника, сообщившего об отправлении курьера с пакетом, молча и равнодушно отпустил его. Дальнейшее произошло сразу; из того, что принадлежало ему по бесспорному праву жизни, он ничего больше не отдаст, он может уйти, он уйдет только по своей воле, не так, как они пытаются ему продиктовать, он все-таки потомственный русский интеллигент и у него свои представления о чести. Сидя в кресле, он быстро и точно выстрелил себе в сердце. Просторный, гулкий кабинет погасил глухой звук, и даже секретарь за двойной дверью ничего не услышал.
* * *
Аленка поверила сразу; чужой вежливый голос сообщил, что у ее мужа, Константина Кузьмича Шалентьева, прямо за столом отказало сердце. И когда тот же вежливый и подчеркнуто бесстрастный голос в ответ на прозвучавшее в ее словах отчаяние, сухо извинившись, поставил в известность, что вся спецсвязь на квартире покойного отключена, оставлен лишь городской телефон и видеть ей сейчас покойного мужа нельзя, она опять не смогла ничего возразить или, тем более, потребовать; она онемела и, выронив телефонную трубку, в каком-то безразличии смотрела перед собой. Очнувшись, она долго слушала прерывистые частые гудки; опять-таки, ничего не понимая, она никак не могла подобрать трубку с пола и водрузить ее на место. Уже поздним вечером возле нее собрались родные, и она, вслушиваясь в глуховатый низкий голос отца, стала немного приходить в себя. Опять то и дело звонил телефон, но трубку брал, не менее матери подавленный неожиданным горем, Петя, ронял в ответ на соболезнования несколько вежливых, ничего не значащих слов; Ксения приготовила немудрящую еду, нужно было сэкономить силы. Оля, больше всего обеспокоенная состоянием мужа, опасаясь, что в нем от нервного потрясения заговорит прошлое и он сорвется, непрерывно подогревая чайник, часто разносила всем крепкий чай. Все неосознанно старались держаться вместе, в одной большой комнате. Лесник сидел рядом с дочерью в кресле, почему-то не в силах отделаться от назойливых, ненужных воспоминаний про свое дурацкое гостевание у Родиона Анисимова, и всякий раз, когда начинал звонить телефон, оглядывался. После какого-то особенно настойчивого и долгого звонка Аленка, с усилием приподняв брови, попросила отключить телефон совсем, но Петя лишь пожал плечами, показывая тем самым, что отключаться в такой момент от внешнего мира совсем и замыкаться только на своем горе нехорошо и нельзя. Он прошел в переднюю, взял трубку. Далекий женский голос спросил, квартира ли это Шалентьева, и тотчас, едва Петя успел ответить, торопливо сказал: «Вас обманывают, не верьте… Константина Кузьмича Шалентьева вынудили покончить с собой, он выстрелил себе в сердце. Вы меня слышите? Не осуждайте, ради Бога… на него готовили дело в военный трибунал, он это знал… Гнусные времена… Алло, алло, вы слушаете? Простите, в вашем горе мы с вами…» – «Кто, кто говорит?» – приглушая голос, спросил Петя, но трубка уже отзывалась гудками; помедлив, он осторожно положил ее на рычаг и, накинув на себя куртку, прошел не к матери с дедом, а на кухню, затем на крытый большой балкон и присел на старое плетеное кресло в углу; кто-то позвал его, разыскивая, приоткрылась и вновь закрылась балконная дверь, но его в затемненном углу не заметили, и он облегченно вздохнул. Если бы к нему в эту минуту кто-нибудь подошел, он бы не выдержал, сорвался; было очень сыро и промозгло, бессонная Москва продолжала ткать нескончаемую паутину жизни, и Петя первым делом приказывая себе успокоиться, прикрикнул на себя, но успокоиться все равно не мог. Теперь вот Шалентьев, говорил он, почему именно Шалентьев, а не кто-либо другой, почему такой исход, я этого не понимаю и, вероятно, никогда не пойму, а понять необходимо, иначе жить дальше станет совсем скверно, но как же подобное можно понять?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103