Старухи заахали на разные голоса. Вспыхнув до корней волос, Алешка некоторое время стоял, задрав голову, с бешеными глазами, со сжатыми намертво кулаками и крупно взбугрившимися под легкой полотняной рубашкой плечами. В этот момент своенравная девка, очевидно чувствуя себя в полной безопасности, и показала ему сверху, с ракиты, фигу. Фома, подняв палку, затряс ею, что-то закричал и бросился было к внуку, оттолкнув с дороги Варечку Черную, но тот уже влетел в кабину своего трактора; мотор дико взревел; заставив всех вокруг шарахнуться прочь, трактор, встав чуть ли не на дыбы, взрывая землю, крутанулся вокруг оси. Люди кинулись врассыпную, старухи закричали, лесник, схватив подвернувшегося Дениса за плечо, тоже поспешно отступил в сторону, а тракторист, разогнавшись, задним мостом со всего маху саданул в старую ракиту, на которой, удобно устроившись на толстом суку, сидела Верка, победно поглядывая вниз и болтая длинными ногами; трухлявое дерево жалобно хрястнуло, от него отскочил кусок полусгнившего ствола, открывая черную сердцевину; все дерево сверху донизу затряслось, и Верка, хватаясь за сучья, завизжала. Отогнав машину метров на двадцать, Алешка Алдонин опять на предельной скорости бухнул железным задом в дерево, брызнули стекла кабины, вновь полетели отбитые куски ствола; побелев от страха, Верка полезла еще выше, а ракита заметно наклонилась в сторону погоста. Тут присутствующие молодые мужики и парни, придя в себя, переглянулись, незаметно подвинулись, и, когда полуспятивший от любовной горячки тракторист ударил в ракиту третий раз, несколько человек тотчас бросились вперед, и, пока Алешка переключал скорость, его сорвали с сиденья, выволокли вон, повалили наземь, заломив руки за спину, тут же крепко связав их чьим-то подвернувшимся полотенцем. Изгибаясь всем телом, тракторист пытался вывернуться, но на нем уже сидели двое дюжих мужиков, один на ногах, другой на плечах; в этот момент подбитая ракита хрястнула, затрещала и пошла потихоньку клониться к земле; кинулись спасать Верку, стараясь задержать падение раскидистого старого дерева, подпирая его палками, плечами, кто как мог. Исцарапанную, в разорванной кофточке, Верку наконец вызволили из под веток; вокруг нее столпились старухи и женщины; галдели, охали, посматривая на нее как-то особенно, словно видели впервые, а она, пытаясь улыбнуться вздрагивающими губами, не могла выговорить ни слова. И тут Нюрка Бобок, вздохнув, выражая общее мнение, покачала головой, и в голосе у нее прозвучала застарелая бабья тоска:
– Эх, девка, дура ты, девка… Покорилась бы… все одно такой возьмет. Какого тебе еще принца надо?
– Да я… да я его… да я шизика проклятого близко не хочу, ему лечиться надо, алкоголику, – зачастила Верка, обретая наконец голос, хотела еще что-то прибавить, махнула рукой, и потрясение и гнев в ее глазах сменились каким-то мягким рвущимся светом.
В это же время вокруг поверженного и усмиренного тракториста, время от времени еще пытавшегося вывернуться и сквозь зубы цедившего угрозы державшим его мужикам, становилось все оживленнее; Фома со своей суковатой палкой прорвался к внуку и, топая ногами, потребовал его принародно высечь.
– Сдирай с его портки заморские, – петушился он, подпрыгивая от возбуждения и тряся над головой увесистей палкой – Я его сам, сукиного сына, отхожу и отвечать не буду. Ишь, – стервец, взъерепился, девку не мог втихую уломать! Сдирай портки, мужики, природа! Сдирай до самого принародного сраму!
Кое-кто уже стал расстегивать ремень на трактористе; тот, извиваясь гибкм, сильным телом, не давался, скосив на Фому налитый темным бешенством глаз, еще пробуя освободиться, оскалился, затем неожиданно ясно и размеренно погрозил:
– Опозоришь, дед… убью, старого черта! Так и знай! В болото оттащу, никакая милиция не найдет!
В первое мгновение онемев, Фома, беспомощно оглянувшись на усмехавшегося Захара, бросился к распяленному на земле внуку с криком: «Стой! Стой! Я его сквозь портки пропеку, поганца!» – и, оттолкнув кого-то, брякнувшись на колени, стал изо всех сил молотить своей тяжеленной палкой по тощему, подскакивающему каждый раз при ударе заду своего одуревшего от любви внука; Алешка, оскалившись, грыз землю и молчал, а Фома, утробно приговаривая: «А-ах! A-ax!», работал до тех пор, пока штаны на внуке не лопнули и не брызнула кровь; тут кто-то схватил у Фомы занесенную для очередного удара палку; неловко дернувшись, Фома не удержался и ткнулся бороденкой в землю. Поднявшись, он увидел перед собой спокойные, смеющиеся глаза лесника, дернул изо всех сил палку к себе с намерением хорошенько огреть своего старого погодка, но Захар не отпустил; так они и стояли, держась за палку каждый со своего конца.
– Хватит, Фома, – сказал Захар, – ты что? Ему на тракторе работать, с тебя за простой пенсию на год сдерут.
– Пусть попробуют! – взвился Фома. – За родного-то внука? Да я до самого Сталина дойду…
– Да какого Сталина-то? Он и сам давно туда отправился, куда письмо твое не дойдет. Развяжите парня, мужики, что вы его давите…
Вокруг заржали, а Фома внезапно обессилел; ему стало жалко внука, кстати самого любимого; правая ноздря у Фомы задергалась. Тем временем среди баб, окружавших и вразумлявших Верку, в одно мгновение, словно майский шальной ветерок, пронеслась весть, что Алешку Алдонина мужики насмерть забили; старухи заохали, запричитали, бабы гурьбой бросились с погоста прямо через канаву к сгрудившимся на косогоре мужикам, а впереди всех мчалась сама Верка, перепрыгивая могильные холмики, а затем перемахнув и через довольно широкую канаву, вырытую вокруг погоста от скотины.
Алешку уже освободили, дружески хлопали по плечам, а он, отряхиваясь, морщился, то же время стараясь сохранить на лице некую бесшабашность; в этот момент перед ним и оказалась Верка. В серовато-зеленых глазах парня словно метнулось какое-то рыжее пламя, так нестерпимо они вспыхнули; тут уже все решили, что начинается новый круг, но Верка, подавшись вперед, расслабленно и жалобно прошептав «Алешенька», обхватила его за шею и уткнулась в грудь. Бабы вокруг опять заахали, а мужики засмеялась, подзуживая и советуя Алешке Алдонину, что ему делать дальше. Рывком подхватив девушку на руки, тракторист в одно мгновение ловко втиснул ее в кабину трактора, вскочил сам, плюхнулся на сиденье, но тут же высунулся из кабины, нашел взглядом Фому, погрозил увесистым кулаком: «Ну погоди же, старый пень!», и трактор умчался, мотая незакрывающимися, с выбитыми стеклами дверцами. От изумления Фома надолго лишился речи и только трепетал контуженой правой ноздрей; лишь хватив полстакана водки, он стал приходить в себя и огрызаться в ответ на подковырки Захара; понемногу все вокруг, вдоволь наговорившись и обсудив случившееся, решили, что играть скоро Алдониным очередную свадьбу, а затем вспомнили, зачем они собрались сюда в день поминовения. До самых сумерек на погосте и вокруг него происходило теперь уже спокойное и даже несколько торжественное движение; густищинцы собирались в кружки, переходили от одного соседа к другому, перебивали один другого, вспоминали самые невероятные и диковинные случаи из жизни покойных родных; иногда даже тихонько, прикрывая для приличия рты ладонями, посмеивались; пополз с луговой низины, в разводьях многочисленных озер, толстый, волглый туман; кое-где, набрав сушняку, обитого зимними ветрами со старых ракит и тополей, стали разжигать костры. Вся медовуха у лесника была выпита, и он уже несколько раз собирался уезжать, но от него никак не отставал и Фома, и другие густищинцы; в то же время в легких майских сумерках старуха Фомы Анюта кое-как выбралась с помощью костылей на улицу, устроилась на скамеечке недалеко от крыльца, чтобы видеть и деревенскую улицу, и особенно хату, и ворота, и полуоткрытую калитку рядом с воротами. Опоздавшие куры, вытягивая шеи, спешили с улицы во двор на ночлег; Анюта по извечной и неискоренимой крестьянской привычке старалась ничего не упускать, но глаза у нее тоже совсем износились и видели все, особенно в наплывающих на село сумерках, словно бы задернутым легкой кисеей; курица проскочит – заметно, а какая она, пестрая или белая, не поймешь. В этот раз с погоста, со дня поминовения что-то долго не возвращались, и, думая об этом, Анюта всякий раз истово крестилась, начинала припоминать собственных покойников и просила Бога простить ей за ее убожество и невозможность самой побывать на родимых могилах, честь честью поклониться им, повыть над ними; одним словом, у Анюты было на душе пустынно и скучно, и село словно вымерло, только доносились откуда-то детские задорные крики и смех. Откинувшись на спинку скамьи, Анюта что-то пробормотала, вновь размашисто перекрестилась; привиделось ей нечто совсем уж несуразное; бесшумно приоткрылась половинка ворот, со двора выплыла какая-то широкая размытая фигура и стала тихонько продвигаться мимо Анюты, вытянувшей шею и старавшейся определить, что за несуразное видение проследовало мимо с явным намерением завернуть в прогон, начинавшийся сразу же за усадьбой Куделиных и ведущий к знаменитым густищинским березам – любимому месту гулянок молодых парней и девок; Анюта все же различила, что идут какие-то трое мужиков, взявшись под руки, но тут же усомнилась, подслеповато заморгала, даже сделала попытку привстать; мужиков было не трое, а двое, посередке же, видать, вышагивала высокая девка, повязанная платочком по-деревенски под подбородок и по новой срамной моде в узких штанах. Мысли Анюты тотчас обратились к непутевым внукам, и она негромко окликнула:
– Алешка… слышь, ты, что ль? С кем это ты, а?
– Да ни с кем… бабуш, – действительно услышала она голос внука, только какой-то больно уж вороватый. – Прошка тут со мной, братан…
– А посередке-то, посередке? – не удержавшись, опять спросила Анюта. – Кого вы там посередке поволокли?
– Да ты, бабуш, видно, совсем не видишь, – теперь уже весело отозвали внук. – Ты что, Верку Попову, соседку свою, не узнаешь? Мы в березки, там сегодня у нас митинг. Деду привет передавай, скажи, пусть к нам на митинг приходит, про свои фронтовые подвиги расскажет… Слышь, бабуш? Обязательно пусть приходит…
Анюте послышался задавленный смешок, и вся троица скорехонько свернула в прогон и пропала из глаз; тут только Анюта поняла, что ее в чем-то крепко надули, но гнаться за ними она не могла и осталась сидеть, дожидаясь где-то запропастившегося своего старика; быстрый летний вечер вспыхнул зарей над далекими зежскими лесами и как-то на глазах погас; ударил в саду соловей; на другой стороне села послышалась музыка из транзистора, веселые молодые голоса, затем всхлипнула и зачастила гармонь, молодежь нынче не признавала ни Бога, ни черта, вздохнула Анюта и, так никого и не дождавшись, кое-как уволоклась в избу; ей бы и в дурном сне не привиделось, что ее любимый внук Алешка, красавец, по которому сохли девки чуть ли не всех окрестных деревень и сел, да немало и зежских, городских тоже, в отместку за публичную порку, подговорив своего такого же шебутного братца Прошку, свел со двора у деда его самую любимую удойную козу, повязал ей на рога бабий платок, туго замотал морду сыромятным ремешком, чтобы она как-нибудь не бякнула, взгромоздил ее на задние ноги и подхватил, как человека, под передние. Коза, влекомая двумя здоровенными братьями, довольно бодро прошествовала по прогону именно в таком положении – на двух ногах; и только еще одной встречной старухе, известной в Густищах травнице и лекарке, возвращавшейся в сумерках в село со своего майского промысла с большой плетеной корзиной за плечами, столкнувшейся с братьями в упор и попытавшейся, разумеется, разглядеть прежде всего девицу в платочке между двумя братьями Алдониными, – ей-то и показалось уж совсем нечто непотребное. Привиделась ей вроде бы мерзкая собачья морда с рожками, тем более что братья картинно, как перед фотоаппаратом, замерли перед старухой и даже подбоченились, а сам Алешка заботливо поправил на девке платочек. У старухи затряслись губы, она хотела перекреститься, не смогла – желтый дьявольский глаз величиной с куриное яйцо, с вертикальным огненным зрачком, устремившийся на нее из-под платка, совсем лишил ее сил. Затем нечистое видение пронеслось мимо; старуха глянула вслед, увидела кривые тонкие ноги, вихляющийся короткий хвост и трусцой, то и дело оглядываясь, что-то бормоча себе под нос и охая, бросилась бежать к селу. Пока она разносила из конца в конец невероятную новость (братья Алдонины волокли в березки совершенно голую, обросшую шерстью девку, с хвостом и с собачьей мордой), любимая и самая удойная коза Фомы Куделина пала из-за своего хозяина жертвой мести. Выбрав укромное местечко, ей ловко перехватили горло, освежевали, подошла еще группа парней – и вскоре в березках за околицей Густищ стало потягивать запахом свежего, с пригоревшим лучком, шашлыка. Транзистор всем уже надоел, но у полухмельного гармониста никак не получалась где-то подслушанная, мудреная мелодия; он пробовал, пробовал, пока на него не рассердились, тогда он заиграл свои привычные страдания. Вперебой запели; на селе давно уже орали петухи, день поминовения кончился. Сам Алешка сидеть не мог и лежал перед костром на боку, его лохматая буйная голова покоилась на коленях у Верки, и она то и дело наклонялась и целовала его в давно уже припухшие губы.
На заре, когда в окнах уже начало сереть, Фома Куделин, с гудевшей от вчерашнего головой, ругая себя на чем свет стоит, вышел из душной избы на крыльцо в одних исподниках в надежде подлечиться свежим ветерком и майским духмяным разноцветьем. Что-то необычное привлекло его внимание – с высокими и плотными двустворчатыми воротами во двор, недавно им обновленными с помощью мастеровитого зятя, что-то случилось; Фома прищурился, пригляделся, ничего не понял и, сторожко ступая босыми ногами, подошел ближе. На воротах красовалась прибитая, распяленная на гвоздях козья шкура, а поверх нее, прихваченная за уши, торчала знакомая козья морда с оскаленными зубами. Темнели короткие, загнутые назад рожки, в открытых желтоватых глазах прыгали, отражаясь в большом деревянном корыте с водой, налитой для гусей, блики встающего над лесом солнца. Редкие волосы у Фомы поднялись дыбом, он хотел позвать кого-нибудь, – но голос пропал.
* * *
Лесник с правнуком возвращались на кордон поздно; Серый шел ходко, постукивали колеса по выбившимся из земли узловатым корневищам. Негромко и успокаивающе шумел лес, истошно кричали в залитых водой низинах утки; начинал пробовать голос соловей, пока еще неуверенно, вполсилы – поцокает, щелкнет, прервется на половине колена и опять щелкнет. Над узкой лентой петлявшей дороги, в прогалы среди расступавшихся вершин, горели на темном бархате ночного неба лучистые звезды – яркие, колючие, веселые светлячки… Денис, переполненный за долгий, шумный день впечатлениями, всю дорогу молчал и вдруг сказала что ровно через триста шестьдесят дней опять придет день поминовения, и лесник кивнул.
– Год нынче пролетает, вздохнуть не успеешь, – сказал он. – Щелк тебе да щелк, щелк да щелк…
Они вновь надолго замолчали.
– Дед, а, дед, – опять неожиданно подал голос Денис, – как ты думаешь, дед, они там… ну, внизу, в земле, что-нибудь слышали? Ну, бабушка Фрося… бабушка Авдотья…
– Как тут тебе сказать, – не сразу отозвался лесник. – Повсюду своя тайна есть… Может, оно и слышали… Как сам думаешь, так и есть…
– Слышали, слышали, – сказал Денис и замолчал.
Задолго до кордона их встретил Дик, он как бы сгустился неясной тенью из лесных сумерек и бесшумной волчьей рысью скользил рядом с дрожками…
17
Годы и в самом деле проскакивали стремительно и незаметно; мелькнуло лето, затем зима, прошел и еще один день поминовения, а через месяц после него на кордон к Захару пожаловал совсем уж неожиданный гость, сам Малоярцев. Он был сосредоточен и еще более углублен в себя, позавяз напичкан всяческими хворями, не хотел думать о них и все-таки думал; тайное неверие в предстоящий уход (как это может быть, почему?) в мир иной все-таки поддерживало его в приличной рабочей форме, и он, стараясь меньше видеть жену и общаться с нею, при первой возможности куда-нибудь уезжал. Перед самым явлением Малоярцева на кордоне стали происходить всякие любопытные дела, вызвавшие у лесника, успевшего забыть о своем разговоре с зятем больше года назад в метельную ночь, недоумение. Неожиданно появилась многочисленная бригада рабочих, вернее, целый строительный отряд с двумя десятками тяжелых машин, и в один день привела разъезженную, с глубокими выбоинами лесную дорогу от кордона до бетонной автомагистрали в полный порядок. Торчавшие из земли корневища были вырваны, выбоины засыпаны и утрамбованы, бугры срезаны, а перед самим кордоном как-то в одночасье появилась вымощенная хорошей щебенкой обширная площадка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103
– Эх, девка, дура ты, девка… Покорилась бы… все одно такой возьмет. Какого тебе еще принца надо?
– Да я… да я его… да я шизика проклятого близко не хочу, ему лечиться надо, алкоголику, – зачастила Верка, обретая наконец голос, хотела еще что-то прибавить, махнула рукой, и потрясение и гнев в ее глазах сменились каким-то мягким рвущимся светом.
В это же время вокруг поверженного и усмиренного тракториста, время от времени еще пытавшегося вывернуться и сквозь зубы цедившего угрозы державшим его мужикам, становилось все оживленнее; Фома со своей суковатой палкой прорвался к внуку и, топая ногами, потребовал его принародно высечь.
– Сдирай с его портки заморские, – петушился он, подпрыгивая от возбуждения и тряся над головой увесистей палкой – Я его сам, сукиного сына, отхожу и отвечать не буду. Ишь, – стервец, взъерепился, девку не мог втихую уломать! Сдирай портки, мужики, природа! Сдирай до самого принародного сраму!
Кое-кто уже стал расстегивать ремень на трактористе; тот, извиваясь гибкм, сильным телом, не давался, скосив на Фому налитый темным бешенством глаз, еще пробуя освободиться, оскалился, затем неожиданно ясно и размеренно погрозил:
– Опозоришь, дед… убью, старого черта! Так и знай! В болото оттащу, никакая милиция не найдет!
В первое мгновение онемев, Фома, беспомощно оглянувшись на усмехавшегося Захара, бросился к распяленному на земле внуку с криком: «Стой! Стой! Я его сквозь портки пропеку, поганца!» – и, оттолкнув кого-то, брякнувшись на колени, стал изо всех сил молотить своей тяжеленной палкой по тощему, подскакивающему каждый раз при ударе заду своего одуревшего от любви внука; Алешка, оскалившись, грыз землю и молчал, а Фома, утробно приговаривая: «А-ах! A-ax!», работал до тех пор, пока штаны на внуке не лопнули и не брызнула кровь; тут кто-то схватил у Фомы занесенную для очередного удара палку; неловко дернувшись, Фома не удержался и ткнулся бороденкой в землю. Поднявшись, он увидел перед собой спокойные, смеющиеся глаза лесника, дернул изо всех сил палку к себе с намерением хорошенько огреть своего старого погодка, но Захар не отпустил; так они и стояли, держась за палку каждый со своего конца.
– Хватит, Фома, – сказал Захар, – ты что? Ему на тракторе работать, с тебя за простой пенсию на год сдерут.
– Пусть попробуют! – взвился Фома. – За родного-то внука? Да я до самого Сталина дойду…
– Да какого Сталина-то? Он и сам давно туда отправился, куда письмо твое не дойдет. Развяжите парня, мужики, что вы его давите…
Вокруг заржали, а Фома внезапно обессилел; ему стало жалко внука, кстати самого любимого; правая ноздря у Фомы задергалась. Тем временем среди баб, окружавших и вразумлявших Верку, в одно мгновение, словно майский шальной ветерок, пронеслась весть, что Алешку Алдонина мужики насмерть забили; старухи заохали, запричитали, бабы гурьбой бросились с погоста прямо через канаву к сгрудившимся на косогоре мужикам, а впереди всех мчалась сама Верка, перепрыгивая могильные холмики, а затем перемахнув и через довольно широкую канаву, вырытую вокруг погоста от скотины.
Алешку уже освободили, дружески хлопали по плечам, а он, отряхиваясь, морщился, то же время стараясь сохранить на лице некую бесшабашность; в этот момент перед ним и оказалась Верка. В серовато-зеленых глазах парня словно метнулось какое-то рыжее пламя, так нестерпимо они вспыхнули; тут уже все решили, что начинается новый круг, но Верка, подавшись вперед, расслабленно и жалобно прошептав «Алешенька», обхватила его за шею и уткнулась в грудь. Бабы вокруг опять заахали, а мужики засмеялась, подзуживая и советуя Алешке Алдонину, что ему делать дальше. Рывком подхватив девушку на руки, тракторист в одно мгновение ловко втиснул ее в кабину трактора, вскочил сам, плюхнулся на сиденье, но тут же высунулся из кабины, нашел взглядом Фому, погрозил увесистым кулаком: «Ну погоди же, старый пень!», и трактор умчался, мотая незакрывающимися, с выбитыми стеклами дверцами. От изумления Фома надолго лишился речи и только трепетал контуженой правой ноздрей; лишь хватив полстакана водки, он стал приходить в себя и огрызаться в ответ на подковырки Захара; понемногу все вокруг, вдоволь наговорившись и обсудив случившееся, решили, что играть скоро Алдониным очередную свадьбу, а затем вспомнили, зачем они собрались сюда в день поминовения. До самых сумерек на погосте и вокруг него происходило теперь уже спокойное и даже несколько торжественное движение; густищинцы собирались в кружки, переходили от одного соседа к другому, перебивали один другого, вспоминали самые невероятные и диковинные случаи из жизни покойных родных; иногда даже тихонько, прикрывая для приличия рты ладонями, посмеивались; пополз с луговой низины, в разводьях многочисленных озер, толстый, волглый туман; кое-где, набрав сушняку, обитого зимними ветрами со старых ракит и тополей, стали разжигать костры. Вся медовуха у лесника была выпита, и он уже несколько раз собирался уезжать, но от него никак не отставал и Фома, и другие густищинцы; в то же время в легких майских сумерках старуха Фомы Анюта кое-как выбралась с помощью костылей на улицу, устроилась на скамеечке недалеко от крыльца, чтобы видеть и деревенскую улицу, и особенно хату, и ворота, и полуоткрытую калитку рядом с воротами. Опоздавшие куры, вытягивая шеи, спешили с улицы во двор на ночлег; Анюта по извечной и неискоренимой крестьянской привычке старалась ничего не упускать, но глаза у нее тоже совсем износились и видели все, особенно в наплывающих на село сумерках, словно бы задернутым легкой кисеей; курица проскочит – заметно, а какая она, пестрая или белая, не поймешь. В этот раз с погоста, со дня поминовения что-то долго не возвращались, и, думая об этом, Анюта всякий раз истово крестилась, начинала припоминать собственных покойников и просила Бога простить ей за ее убожество и невозможность самой побывать на родимых могилах, честь честью поклониться им, повыть над ними; одним словом, у Анюты было на душе пустынно и скучно, и село словно вымерло, только доносились откуда-то детские задорные крики и смех. Откинувшись на спинку скамьи, Анюта что-то пробормотала, вновь размашисто перекрестилась; привиделось ей нечто совсем уж несуразное; бесшумно приоткрылась половинка ворот, со двора выплыла какая-то широкая размытая фигура и стала тихонько продвигаться мимо Анюты, вытянувшей шею и старавшейся определить, что за несуразное видение проследовало мимо с явным намерением завернуть в прогон, начинавшийся сразу же за усадьбой Куделиных и ведущий к знаменитым густищинским березам – любимому месту гулянок молодых парней и девок; Анюта все же различила, что идут какие-то трое мужиков, взявшись под руки, но тут же усомнилась, подслеповато заморгала, даже сделала попытку привстать; мужиков было не трое, а двое, посередке же, видать, вышагивала высокая девка, повязанная платочком по-деревенски под подбородок и по новой срамной моде в узких штанах. Мысли Анюты тотчас обратились к непутевым внукам, и она негромко окликнула:
– Алешка… слышь, ты, что ль? С кем это ты, а?
– Да ни с кем… бабуш, – действительно услышала она голос внука, только какой-то больно уж вороватый. – Прошка тут со мной, братан…
– А посередке-то, посередке? – не удержавшись, опять спросила Анюта. – Кого вы там посередке поволокли?
– Да ты, бабуш, видно, совсем не видишь, – теперь уже весело отозвали внук. – Ты что, Верку Попову, соседку свою, не узнаешь? Мы в березки, там сегодня у нас митинг. Деду привет передавай, скажи, пусть к нам на митинг приходит, про свои фронтовые подвиги расскажет… Слышь, бабуш? Обязательно пусть приходит…
Анюте послышался задавленный смешок, и вся троица скорехонько свернула в прогон и пропала из глаз; тут только Анюта поняла, что ее в чем-то крепко надули, но гнаться за ними она не могла и осталась сидеть, дожидаясь где-то запропастившегося своего старика; быстрый летний вечер вспыхнул зарей над далекими зежскими лесами и как-то на глазах погас; ударил в саду соловей; на другой стороне села послышалась музыка из транзистора, веселые молодые голоса, затем всхлипнула и зачастила гармонь, молодежь нынче не признавала ни Бога, ни черта, вздохнула Анюта и, так никого и не дождавшись, кое-как уволоклась в избу; ей бы и в дурном сне не привиделось, что ее любимый внук Алешка, красавец, по которому сохли девки чуть ли не всех окрестных деревень и сел, да немало и зежских, городских тоже, в отместку за публичную порку, подговорив своего такого же шебутного братца Прошку, свел со двора у деда его самую любимую удойную козу, повязал ей на рога бабий платок, туго замотал морду сыромятным ремешком, чтобы она как-нибудь не бякнула, взгромоздил ее на задние ноги и подхватил, как человека, под передние. Коза, влекомая двумя здоровенными братьями, довольно бодро прошествовала по прогону именно в таком положении – на двух ногах; и только еще одной встречной старухе, известной в Густищах травнице и лекарке, возвращавшейся в сумерках в село со своего майского промысла с большой плетеной корзиной за плечами, столкнувшейся с братьями в упор и попытавшейся, разумеется, разглядеть прежде всего девицу в платочке между двумя братьями Алдониными, – ей-то и показалось уж совсем нечто непотребное. Привиделась ей вроде бы мерзкая собачья морда с рожками, тем более что братья картинно, как перед фотоаппаратом, замерли перед старухой и даже подбоченились, а сам Алешка заботливо поправил на девке платочек. У старухи затряслись губы, она хотела перекреститься, не смогла – желтый дьявольский глаз величиной с куриное яйцо, с вертикальным огненным зрачком, устремившийся на нее из-под платка, совсем лишил ее сил. Затем нечистое видение пронеслось мимо; старуха глянула вслед, увидела кривые тонкие ноги, вихляющийся короткий хвост и трусцой, то и дело оглядываясь, что-то бормоча себе под нос и охая, бросилась бежать к селу. Пока она разносила из конца в конец невероятную новость (братья Алдонины волокли в березки совершенно голую, обросшую шерстью девку, с хвостом и с собачьей мордой), любимая и самая удойная коза Фомы Куделина пала из-за своего хозяина жертвой мести. Выбрав укромное местечко, ей ловко перехватили горло, освежевали, подошла еще группа парней – и вскоре в березках за околицей Густищ стало потягивать запахом свежего, с пригоревшим лучком, шашлыка. Транзистор всем уже надоел, но у полухмельного гармониста никак не получалась где-то подслушанная, мудреная мелодия; он пробовал, пробовал, пока на него не рассердились, тогда он заиграл свои привычные страдания. Вперебой запели; на селе давно уже орали петухи, день поминовения кончился. Сам Алешка сидеть не мог и лежал перед костром на боку, его лохматая буйная голова покоилась на коленях у Верки, и она то и дело наклонялась и целовала его в давно уже припухшие губы.
На заре, когда в окнах уже начало сереть, Фома Куделин, с гудевшей от вчерашнего головой, ругая себя на чем свет стоит, вышел из душной избы на крыльцо в одних исподниках в надежде подлечиться свежим ветерком и майским духмяным разноцветьем. Что-то необычное привлекло его внимание – с высокими и плотными двустворчатыми воротами во двор, недавно им обновленными с помощью мастеровитого зятя, что-то случилось; Фома прищурился, пригляделся, ничего не понял и, сторожко ступая босыми ногами, подошел ближе. На воротах красовалась прибитая, распяленная на гвоздях козья шкура, а поверх нее, прихваченная за уши, торчала знакомая козья морда с оскаленными зубами. Темнели короткие, загнутые назад рожки, в открытых желтоватых глазах прыгали, отражаясь в большом деревянном корыте с водой, налитой для гусей, блики встающего над лесом солнца. Редкие волосы у Фомы поднялись дыбом, он хотел позвать кого-нибудь, – но голос пропал.
* * *
Лесник с правнуком возвращались на кордон поздно; Серый шел ходко, постукивали колеса по выбившимся из земли узловатым корневищам. Негромко и успокаивающе шумел лес, истошно кричали в залитых водой низинах утки; начинал пробовать голос соловей, пока еще неуверенно, вполсилы – поцокает, щелкнет, прервется на половине колена и опять щелкнет. Над узкой лентой петлявшей дороги, в прогалы среди расступавшихся вершин, горели на темном бархате ночного неба лучистые звезды – яркие, колючие, веселые светлячки… Денис, переполненный за долгий, шумный день впечатлениями, всю дорогу молчал и вдруг сказала что ровно через триста шестьдесят дней опять придет день поминовения, и лесник кивнул.
– Год нынче пролетает, вздохнуть не успеешь, – сказал он. – Щелк тебе да щелк, щелк да щелк…
Они вновь надолго замолчали.
– Дед, а, дед, – опять неожиданно подал голос Денис, – как ты думаешь, дед, они там… ну, внизу, в земле, что-нибудь слышали? Ну, бабушка Фрося… бабушка Авдотья…
– Как тут тебе сказать, – не сразу отозвался лесник. – Повсюду своя тайна есть… Может, оно и слышали… Как сам думаешь, так и есть…
– Слышали, слышали, – сказал Денис и замолчал.
Задолго до кордона их встретил Дик, он как бы сгустился неясной тенью из лесных сумерек и бесшумной волчьей рысью скользил рядом с дрожками…
17
Годы и в самом деле проскакивали стремительно и незаметно; мелькнуло лето, затем зима, прошел и еще один день поминовения, а через месяц после него на кордон к Захару пожаловал совсем уж неожиданный гость, сам Малоярцев. Он был сосредоточен и еще более углублен в себя, позавяз напичкан всяческими хворями, не хотел думать о них и все-таки думал; тайное неверие в предстоящий уход (как это может быть, почему?) в мир иной все-таки поддерживало его в приличной рабочей форме, и он, стараясь меньше видеть жену и общаться с нею, при первой возможности куда-нибудь уезжал. Перед самым явлением Малоярцева на кордоне стали происходить всякие любопытные дела, вызвавшие у лесника, успевшего забыть о своем разговоре с зятем больше года назад в метельную ночь, недоумение. Неожиданно появилась многочисленная бригада рабочих, вернее, целый строительный отряд с двумя десятками тяжелых машин, и в один день привела разъезженную, с глубокими выбоинами лесную дорогу от кордона до бетонной автомагистрали в полный порядок. Торчавшие из земли корневища были вырваны, выбоины засыпаны и утрамбованы, бугры срезаны, а перед самим кордоном как-то в одночасье появилась вымощенная хорошей щебенкой обширная площадка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103