— Зачем? Я же говорила тебе, Луи, меня не интересует…
— Чтобы отблагодарить тебя, — сказал священник голосом юноши, голосом Ромео. Он подошел ко мне, обнаженный, обнял руками Ромео и поцеловал украденными у него же губами и… И я не смогла не ответить поцелуем на поцелуй.
— Мне следовало знать, что ты не оставишь меня в покое, — вздохнула я. Его крепкая шея была холодна, но мне показалось, что эта прохлада зажгла огнем мои губы, когда я целовала его, игриво кусала за ухо, стыдливо шептала: — Говори его голосом…
— Да, — отвечал Ромео, — тебе следовало это знать.
К нему я не могла не проявить благосклонность.
И мы любили друг друга. Или, как неделикатно выразился Луи, «мы трахнулись».
Однако сама природа призраков, как суккубов, так и инкубов, такова, что… очевидно, когда занимаешься любовью со смертным, это происходит куда более нежно. Если Мадлен шалила, направляя нас с Ромео друг к другу в ванне, то отец Луи в обличье Ромео был сущий дьявол: ведь соитие — это не более чем средство достичь цели, а цель — подчинить себе другого. К тому же (разве не сам священник говорил мне об этом?) нельзя винить того, кто делает что-то, повинуясь своей природе. Поэтому… каждое его прикосновение, ледяное или пламенное, заставляло меня продвигаться нетвердой походкой по темной, неизвестной мне доселе дороге наслаждения, подобно тому как пьяный, спотыкаясь, выходит из таверны, не зная, какой путь перед ним откроется. Я получала удовольствие от холодных прикосновений (куда привычней была я к холодному, чем к горячему), наслаждалась прохладой, когда он касался моих грудей, пыталась отпрянуть (что было едва ли возможно: держал он меня крепко), когда его грубые прикосновения (он словно растирал меня) становились жаркими, а губы, как клещи (раскаленные докрасна клещи, которые вызывают у каждой ведьмы унаследованный от предков ужас), впивались в мои налитые кровью соски. Я громко кричала. Он смеялся, зажимая мне рот рукой, будто ледяными тисками, и входил в меня все глубже… Но я не могла на него сердиться, он был по-своему искренен, я знала это, к тому же боль вскоре должна была смениться наслаждением. Хуже того: я доверилась ему, поверила, что, когда этот спектакль наслаждения и боли будет сыгран, я благополучно доберусь до дому — обрету свое «я». И да, конечно, я все еще цеплялась за иллюзию, что это Ромео: передо мной, на мне, внутри меня. Но я старалась не слишком явно обнаруживать испытываемые мной наслаждение и боль — ведь тогда инкуб повел бы себя иначе: я говорила уже, что подобные ему стремятся, прежде всего, подчинить себе, своей власти. Но все мои уловки не могли сравниться с теми, к которым прибегал он, и вскоре я полностью подчинилась ему, как марионетка своему хозяину. Наконец он закончил, а я выбилась из сил настолько, что чувствовала себя выжатой как лимон, результатом же были лишь красные полосы на коже, набухающие синяки и следы укусов, похожих на паучьи. И все же я старалась, поскольку теперь, после знакомства с призраками, Ромео, Арлезианкой я… хотя бы отчасти, обрела способность любить, относиться к акту любви с известной долей доверия. Но любовь, как и прежде, ускользает от меня. Я хочу сказать: то, что у меня было в Арле с отцом Луи, — вовсе не любовь.
Это было одновременно всем и ничем, действом великолепным и печальным. То был не мой Ромео, а лишь иллюзия. Инкуб не мог обрести власть над самой сущностью этого мальчика, обладать тем, что, подобно философскому камню алхимиков, превратило бы в золото всю тщету нашей… нашей акробатики. И если задать вопрос: получила ли я в ту ночь вознаграждение за свою любовь к Ромео, ответ будет, разумеется, «нет», как это ни прискорбно. Но я, по крайней мере, благодарна судьбе, что не мечтала о любви этого мальчика долгие-долгие годы, потому что эти желания и ожидания со временем крепли бы, как вино, и те ощущения, что я испытала с инкубом, разочаровали бы меня еще больше.
Однако повторюсь: Луи искренне пытался отблагодарить меня, да, он был искренен и поэтому пылок в своих… ухаживаниях — я не сожалею, что не отвергла их. И я верю, что познала в ту ночь не демона, во всяком случае, не в полном смысле этого слова: то был, конечно, не мой Ромео, а, как я полагаю, тот изначальный, давно умерший отец Луи, тот обаятельный священник, которого Мадлен знала при жизни и кто служил тогда Богу. Действо, что мы свершили в ту ночь, казалось мне… каким-то обрядом, исполненным благородства.
Позже, когда мы лежали на матраце, даже не натянув на себя одеяло, и я ощущала в своих объятиях холодную тяжесть инкуба, он вдруг заговорил своим собственным голосом, хотя все еще сохранял обличье Ромео. С моих губ, как оказалось, нечаянно сорвался вопрос: «Что ты станешь делать?» — и теперь он отвечал на него.
Инкуб шептал, приблизив губы вплотную к моему уху, но я не ощущала движения воздуха. Я не могла не заметить, что в его голосе полностью отсутствует теплота, когда он произнес:
— Ее уста мою исторгли душу, смотри, она летит .
Я знала эту строчку из «Доктора Фауста» Марло, она была здесь вполне уместна. Стоило ему сказать это, как я сразу поняла, что отец Луи прощается со мной. Я знала, что такой миг придет, и мне всегда казалось, что именно этого я и хотела. (Ни разу не представляла, как он плывет на корабле вместе со мной, не видела его рядом в своем воображаемом Новом Свете.) Но когда эти слова, подразумевающие прощание, были сказаны, мое сознание словно раскололось на части: одна из них была полна грусти, ужасной грусти, вторая — объята страхом: я поняла, что осталась одна — окончательно и неоспоримо.
Инкуб встал. Только теперь, голая (если не принимать во внимание голубых панталон, которыми я с притворной застенчивостью, глупо и совершенно безуспешно пыталась прикрыться), только теперь я почувствовала пронизывающий до костей холод. Я ворочалась на матраце, пытаясь закутаться в единственное шерстяное одеяло… Когда инкуб шел к открытому окну, я видела его в последний раз, облик Ромео таял в воздухе… У окна отец Луи согнулся вдвое в учтивом поклоне, а затем исчез, а я лежала, улыбаясь. Моя рука была поднята, как будто я собиралась помахать ею, но, осознав, что не в состоянии сделать этот простой жест, поспешно опустила руку.
…На следующее утро в назначенный час я садилась в дилижанс. Мой несессер был заполнен лишь наполовину, и два кучера (братья или кузены, если судить по их чрезмерной фамильярности в общении) подняли его наверх. К моей радости, путешествие предстояло совершить в компании трех других пассажиров из Арля.
Вновь, как и у перекрестка дорог, меня неприятно поразили своим запустением маленькие прибрежные городки, названия которых улетучились из моей памяти. (Карту я убрала в дорожный сундук, и она не могла мне помочь.) Мы сделали остановку в одном из таких безымянных местечек; его рынок был заполнен лионскими шелками, изделиями из кожи, пенькой в тюках, пшеницей из Тулузы, винами Лангедока, морской солью из Камарга, мылом из Марселя и бочонками с оливковым маслом.
…После Арля усталая Рона замедляет течение, а затем разделяется на les deux Rhones morts , две «мертвые реки», несущие свои сонные воды через дельту Камарга. Пока мы столь же медленно продвигались к Марселю, я узнала от своих попутчиков все, что они могли поведать о крае, через который мы ехали. Они смеялись, когда я вскрикивала при виде стаек фламинго, взлетающих с розоватой воды. Конечно, я никому не сказала, чем был вызван их внезапный взлет: Малуэнда в обличье ворона летала, черная среди красных и розовых птиц, не спуская с меня глаз. Окрестности изобиловали также дикими гусями. При ярком свете дня орлы, канюки и пеликаны разгуливали по пескам цвета слоновой кости. Неожиданные слезы вызвал у меня табун быстрых белых лошадей, бледными тенями пронесшихся на фоне еще более бледных дюн (эти лошади сарацинской породы, как мне объяснили, участвуют в бое быков). Покрытые пшеницей и виноградниками равнины, спускающиеся к морю, низины, где пасся полудикий скот… красота этой земли взволновала меня до глубины души. Никогда не представляла, что природа на такое способна.
Мы прибыли в Марсель в разгар дня. Спокойствие Камарга только усилило мою инстинктивную неприязнь и недоверие к городам. Вскоре я уже оплатила проезд на «Ceremaju» , маленьком клипере, принадлежавшем ливерпульской фирме «Ллойд и Реденбург». Отплытие его было намечено на следующий день, а прибытие в Америку — через четыре-пять недель, что зависело, конечно, от погоды, которая, впрочем, хвала Всевышнему, была хорошей: спокойное море и устойчивый ветер.
На «Ceremaju» был наложен карантин, и судно спокойно стояло у побережья «мертвого Марселя». (В прошлом веке чума унесла за каких-то два года пятьдесят тысяч обитателей города, половину его населения. А в те дни всех обуял страх перед желтой лихорадкой, по слухам, опустошавшей Испанию… Enfin , всем судам надлежало бросать якорь в карантинной бухте Дьёдонне близ острова Помегю.) «Ceremaju» должен был отплыть из Марселя, как только его трюм освободится от чая, табака и пшеницы и будет вновь загружен, как я с радостью услышала, пустыми бочонками из-под оливкового масла: по словам капитана, благодаря этому плавучему грузу «Ceremaju» станет, по существу, непотопляемым.
Сначала я не собиралась добавлять в эту «Книгу», мою «Книгу», следующую подробность, но все-таки приведу ее: возможно, она позабавит тебя, Читатель, хотя мне тогда было не до смеха. Дело в том, что «Ceremaju» был тем, что называют «бриг-гермафродит», то есть двухмачтовым судном с прямыми парусами на передней мачте и с оснасткой, как у шхуны, на корме. Представьте себе мое состояние, когда я изо всех сил пыталась изобразить из себя мужчину, чтобы получить каюту на этом корабле. Подробно рассказывая о корабле, капитан явно насмехался надо мной и испытывал от этого удовольствие. Но потом он, уже вполне серьезно, заговорил о деньгах, о стоимости проезда. И вот тогда, среди этой шумной толпы моряков самой разнообразной внешности, говорящих на всех языках мира и занятых своей опасной работой, я испытала такое облегчение и нетерпение, что совершила ошибку, вытащив из кармана деньги, хотя переговоры еще только начинались. Корабль набит битком, заявил капитан, и возможность моего проезда на нем исключена. («Наше судно не приспособлено для путешествующих дам», — так сказал первый же увиденный мною американец. При этом он не сводил глаз со скомканных банкнот в моей руке.)
— И все же… — сказал он, — может быть…
В конце концов он согласился взять меня на борт, хотя, по его уверениям, придется обходить и нарушать все мыслимые законы и обычаи, что, разумеется, потребует денег. Не стану приводить здесь цену, которую я заплатила. На этот раз способность заключать сделки, которую я вроде бы отточила на владельце засоленных зеленых обезьянок, оставила меня полностью. В итоге капитан взял с меня, скажем так, «лишку», весьма незначительная часть которого, как я уверена, зазвенит в денежных сундуках фирмы «Ллойд и Реденбург».
Взамен мне было предоставлено самое удобное помещение на бриге — каюта, длина которой вдвое превосходила ширину (этого как раз хватало, чтобы разместить одну койку), с иллюминатором по правому борту, столиком и стулом, которыми я с радостью воспользуюсь, несколькими застекленными книжными полками (я прочитала там все, что меня заинтересовало, о путешествиях в южных морях, мифических морских животных и островах, где женщины ходят с голой грудью в юбках из травы) и с чем-то вроде кладовки, весьма щедро, как я обнаружила, заполненной: там были кувшины с пресной водой, бочонок галет, несколько болонских колбас, ветчина, жареная баранина, ваза с фруктами, всевозможные наливки и ликеры, которые я все перепробовала. Мне оставалось только приобрести запас свечей, фосфорные спички, чернила и перья. Для этого у меня было достаточно времени в Марселе, прежде чем я сняла комнату в гостинице на пристани. В общий зал заходить я боялась: там, похоже, поселился какой-то ужасный матрос с еще более устрашающего вида женщиной… Очевидно, напрасно я думала, что в заведении такого рода можно спать. Раздобыв карту Америки, я возвратилась с ней в свою комнату и подперла дверь единственным стулом. Потом прилегла на кровать и, заткнув уши клочками ткани, чтобы не слышать несмолкаемое пение, доносившееся снизу, стала изучать карту. Уснула голодная. Когда в окне забрезжил утренний свет, я проснулась еще более голодной. Я так хотела есть, что первой взошла на борт «Ceremaju» … В кладовку же свою ворвалась так стремительно, что забыла даже сказать adieu постепенно исчезающему берегу Франции.
У меня есть, к счастью, все основания написать, что океан мы пересекли без всяких происшествий, а мы — это капитан, его помощник, кок, четыре матроса, я и некий мистер Хант, возвращающийся в Ричмонд в компании молоденькой негритянки, владельцем которой (звучит нелепо) он себя объявил и которую назвал Мелоди за то, что она красиво поет. Почти все, что вы сейчас читаете, было записано под аккомпанемент ее пения. Enfin , в Ричмонд мы все прибываем в добром здравии. Должна, впрочем, сказать, что у меня болит левое плечо, после того как качка несколько ночей назад дважды сбрасывала меня с койки, и, конечно же, я не избежала le mal de mer , но мне сказали, что этого и следовало ожидать. Несомненно, мне придется испытать и свою долю le mal du pays : кто же может покинуть родные места, не испытав грусти?
Итак, вот он, берег; охваченная трепетом, я вижу его, ощущаю его запах : ведь пахнет не столько само море, сколько его берег, — здесь и заканчивается эта история. Пока заканчивается. Конечно, дальше многое еще случится — для меня это пока тайна. Возможно, я снова отправлюсь в морское путешествие (мне понравилось плавание): приглашение от капитана получено, он даже ознакомил меня с предполагаемым маршрутом бригантины — в Ричмонде на борт будет загружен табак, затем судно отправится к дальней оконечности Флориды, откуда доставит груз соли на Кубу, в Гавану. Там корабль ждет партия кофе и пеньки, которая отправится в La Nouvelle Orleans , где, по крайней мере, язык будет мне знаком… Alors, qui sait?
На палубе скрежет и топот — можно подумать, что туда выпустили порезвиться диких животных. Помощник капитана что-то кричит — я не понимаю ни слова: разговорный английский, на котором говорят в Америке, для меня внове. Даже Мелоди перестала петь. Я все писала, но теперь надо отложить перо и упаковать его в несессер. Этот дорожный сундук, с которым я покинула Равендаль и который теперь почти освободила от musee de modes Себастьяны, очистила от всего, кроме мешка из черного бархата, который я задвигала то в один, то в другой угол, когда укладывала в сундук новые книги и одежду, да так и не собралась ни разу изучить его содержимое…
И знаете, в этом черном бархатном мешке меня ждало открытие.
Это было две ночи назад, когда мне впервые пришло в голову, что пора начать складывать вещи и готовиться к высадке на берег. Лишь тогда я вспомнила про этот мешок, который вручила — по существу, навязала — мне Себастьяна в Равендале. Я бездумно бросила его в сундук, и только сейчас, когда прошло так много времени, наконец раскрыла. Того, что я там обнаружила, было достаточно, чтобы…
Нет, не могу продолжать. Просто нет времени. Помощник капитана уже трижды стучал в мою дверь. А там, на палубе, — сумятица, радостное оживление, к которому я хочу поскорее присоединиться.
…Поэтому я вложу сюда те несколько слов, те странички, которые я набросала той ночью, сидя на палубе и сознавая, что миссия выполнена, с чернильницей в левой руке и заостренным гусиным пером — в правой. Море было удивительно спокойно. Понятно, что писала я при ярком свете высокой луны.
Читайте дальше.
ЭПИЛОГ
Эта ночь в море восхитительна: ветер достаточно силен, чтобы наполнить паруса, однако не настолько, чтобы взбаламутить черную воду.
Говорят, что земля появится на горизонте через два-три дня. Я готова к этому.
Я — корабль, плывущий из моей жизни к новой жизни.
И к этому я готова.
Сейчас я на палубе.
Приходится двигаться осторожно, ступать легко: кругом лебедки, похожие на руки скупца, блоки, свисающие в самых неожиданных местах, мачты, свернутые канаты, готовые ужалить, как змеи… Я уже успела понять, что эта бригантина — живое существо. И она поет, все время поет, подражая морю — пронзительному вою и свисту ветра, шепоту волн… И танцует свою морскую пляску день и ночь.
Я оставила свои книги и поднялась на палубу, чтобы сделать то, что должна сделать. Под аккомпанемент этих песен корабля, песен моря.
Руки мои заняты: в одной корзина, в другой — мешок; я подхожу к своему месту в углу кормы. (Вокруг мужчины, но они меня не замечают. Некоторые спят, покачиваясь в гамаках.)
Все это со мной. Нет, все это было со мной.
Я уже сделала то, что была должна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
— Чтобы отблагодарить тебя, — сказал священник голосом юноши, голосом Ромео. Он подошел ко мне, обнаженный, обнял руками Ромео и поцеловал украденными у него же губами и… И я не смогла не ответить поцелуем на поцелуй.
— Мне следовало знать, что ты не оставишь меня в покое, — вздохнула я. Его крепкая шея была холодна, но мне показалось, что эта прохлада зажгла огнем мои губы, когда я целовала его, игриво кусала за ухо, стыдливо шептала: — Говори его голосом…
— Да, — отвечал Ромео, — тебе следовало это знать.
К нему я не могла не проявить благосклонность.
И мы любили друг друга. Или, как неделикатно выразился Луи, «мы трахнулись».
Однако сама природа призраков, как суккубов, так и инкубов, такова, что… очевидно, когда занимаешься любовью со смертным, это происходит куда более нежно. Если Мадлен шалила, направляя нас с Ромео друг к другу в ванне, то отец Луи в обличье Ромео был сущий дьявол: ведь соитие — это не более чем средство достичь цели, а цель — подчинить себе другого. К тому же (разве не сам священник говорил мне об этом?) нельзя винить того, кто делает что-то, повинуясь своей природе. Поэтому… каждое его прикосновение, ледяное или пламенное, заставляло меня продвигаться нетвердой походкой по темной, неизвестной мне доселе дороге наслаждения, подобно тому как пьяный, спотыкаясь, выходит из таверны, не зная, какой путь перед ним откроется. Я получала удовольствие от холодных прикосновений (куда привычней была я к холодному, чем к горячему), наслаждалась прохладой, когда он касался моих грудей, пыталась отпрянуть (что было едва ли возможно: держал он меня крепко), когда его грубые прикосновения (он словно растирал меня) становились жаркими, а губы, как клещи (раскаленные докрасна клещи, которые вызывают у каждой ведьмы унаследованный от предков ужас), впивались в мои налитые кровью соски. Я громко кричала. Он смеялся, зажимая мне рот рукой, будто ледяными тисками, и входил в меня все глубже… Но я не могла на него сердиться, он был по-своему искренен, я знала это, к тому же боль вскоре должна была смениться наслаждением. Хуже того: я доверилась ему, поверила, что, когда этот спектакль наслаждения и боли будет сыгран, я благополучно доберусь до дому — обрету свое «я». И да, конечно, я все еще цеплялась за иллюзию, что это Ромео: передо мной, на мне, внутри меня. Но я старалась не слишком явно обнаруживать испытываемые мной наслаждение и боль — ведь тогда инкуб повел бы себя иначе: я говорила уже, что подобные ему стремятся, прежде всего, подчинить себе, своей власти. Но все мои уловки не могли сравниться с теми, к которым прибегал он, и вскоре я полностью подчинилась ему, как марионетка своему хозяину. Наконец он закончил, а я выбилась из сил настолько, что чувствовала себя выжатой как лимон, результатом же были лишь красные полосы на коже, набухающие синяки и следы укусов, похожих на паучьи. И все же я старалась, поскольку теперь, после знакомства с призраками, Ромео, Арлезианкой я… хотя бы отчасти, обрела способность любить, относиться к акту любви с известной долей доверия. Но любовь, как и прежде, ускользает от меня. Я хочу сказать: то, что у меня было в Арле с отцом Луи, — вовсе не любовь.
Это было одновременно всем и ничем, действом великолепным и печальным. То был не мой Ромео, а лишь иллюзия. Инкуб не мог обрести власть над самой сущностью этого мальчика, обладать тем, что, подобно философскому камню алхимиков, превратило бы в золото всю тщету нашей… нашей акробатики. И если задать вопрос: получила ли я в ту ночь вознаграждение за свою любовь к Ромео, ответ будет, разумеется, «нет», как это ни прискорбно. Но я, по крайней мере, благодарна судьбе, что не мечтала о любви этого мальчика долгие-долгие годы, потому что эти желания и ожидания со временем крепли бы, как вино, и те ощущения, что я испытала с инкубом, разочаровали бы меня еще больше.
Однако повторюсь: Луи искренне пытался отблагодарить меня, да, он был искренен и поэтому пылок в своих… ухаживаниях — я не сожалею, что не отвергла их. И я верю, что познала в ту ночь не демона, во всяком случае, не в полном смысле этого слова: то был, конечно, не мой Ромео, а, как я полагаю, тот изначальный, давно умерший отец Луи, тот обаятельный священник, которого Мадлен знала при жизни и кто служил тогда Богу. Действо, что мы свершили в ту ночь, казалось мне… каким-то обрядом, исполненным благородства.
Позже, когда мы лежали на матраце, даже не натянув на себя одеяло, и я ощущала в своих объятиях холодную тяжесть инкуба, он вдруг заговорил своим собственным голосом, хотя все еще сохранял обличье Ромео. С моих губ, как оказалось, нечаянно сорвался вопрос: «Что ты станешь делать?» — и теперь он отвечал на него.
Инкуб шептал, приблизив губы вплотную к моему уху, но я не ощущала движения воздуха. Я не могла не заметить, что в его голосе полностью отсутствует теплота, когда он произнес:
— Ее уста мою исторгли душу, смотри, она летит .
Я знала эту строчку из «Доктора Фауста» Марло, она была здесь вполне уместна. Стоило ему сказать это, как я сразу поняла, что отец Луи прощается со мной. Я знала, что такой миг придет, и мне всегда казалось, что именно этого я и хотела. (Ни разу не представляла, как он плывет на корабле вместе со мной, не видела его рядом в своем воображаемом Новом Свете.) Но когда эти слова, подразумевающие прощание, были сказаны, мое сознание словно раскололось на части: одна из них была полна грусти, ужасной грусти, вторая — объята страхом: я поняла, что осталась одна — окончательно и неоспоримо.
Инкуб встал. Только теперь, голая (если не принимать во внимание голубых панталон, которыми я с притворной застенчивостью, глупо и совершенно безуспешно пыталась прикрыться), только теперь я почувствовала пронизывающий до костей холод. Я ворочалась на матраце, пытаясь закутаться в единственное шерстяное одеяло… Когда инкуб шел к открытому окну, я видела его в последний раз, облик Ромео таял в воздухе… У окна отец Луи согнулся вдвое в учтивом поклоне, а затем исчез, а я лежала, улыбаясь. Моя рука была поднята, как будто я собиралась помахать ею, но, осознав, что не в состоянии сделать этот простой жест, поспешно опустила руку.
…На следующее утро в назначенный час я садилась в дилижанс. Мой несессер был заполнен лишь наполовину, и два кучера (братья или кузены, если судить по их чрезмерной фамильярности в общении) подняли его наверх. К моей радости, путешествие предстояло совершить в компании трех других пассажиров из Арля.
Вновь, как и у перекрестка дорог, меня неприятно поразили своим запустением маленькие прибрежные городки, названия которых улетучились из моей памяти. (Карту я убрала в дорожный сундук, и она не могла мне помочь.) Мы сделали остановку в одном из таких безымянных местечек; его рынок был заполнен лионскими шелками, изделиями из кожи, пенькой в тюках, пшеницей из Тулузы, винами Лангедока, морской солью из Камарга, мылом из Марселя и бочонками с оливковым маслом.
…После Арля усталая Рона замедляет течение, а затем разделяется на les deux Rhones morts , две «мертвые реки», несущие свои сонные воды через дельту Камарга. Пока мы столь же медленно продвигались к Марселю, я узнала от своих попутчиков все, что они могли поведать о крае, через который мы ехали. Они смеялись, когда я вскрикивала при виде стаек фламинго, взлетающих с розоватой воды. Конечно, я никому не сказала, чем был вызван их внезапный взлет: Малуэнда в обличье ворона летала, черная среди красных и розовых птиц, не спуская с меня глаз. Окрестности изобиловали также дикими гусями. При ярком свете дня орлы, канюки и пеликаны разгуливали по пескам цвета слоновой кости. Неожиданные слезы вызвал у меня табун быстрых белых лошадей, бледными тенями пронесшихся на фоне еще более бледных дюн (эти лошади сарацинской породы, как мне объяснили, участвуют в бое быков). Покрытые пшеницей и виноградниками равнины, спускающиеся к морю, низины, где пасся полудикий скот… красота этой земли взволновала меня до глубины души. Никогда не представляла, что природа на такое способна.
Мы прибыли в Марсель в разгар дня. Спокойствие Камарга только усилило мою инстинктивную неприязнь и недоверие к городам. Вскоре я уже оплатила проезд на «Ceremaju» , маленьком клипере, принадлежавшем ливерпульской фирме «Ллойд и Реденбург». Отплытие его было намечено на следующий день, а прибытие в Америку — через четыре-пять недель, что зависело, конечно, от погоды, которая, впрочем, хвала Всевышнему, была хорошей: спокойное море и устойчивый ветер.
На «Ceremaju» был наложен карантин, и судно спокойно стояло у побережья «мертвого Марселя». (В прошлом веке чума унесла за каких-то два года пятьдесят тысяч обитателей города, половину его населения. А в те дни всех обуял страх перед желтой лихорадкой, по слухам, опустошавшей Испанию… Enfin , всем судам надлежало бросать якорь в карантинной бухте Дьёдонне близ острова Помегю.) «Ceremaju» должен был отплыть из Марселя, как только его трюм освободится от чая, табака и пшеницы и будет вновь загружен, как я с радостью услышала, пустыми бочонками из-под оливкового масла: по словам капитана, благодаря этому плавучему грузу «Ceremaju» станет, по существу, непотопляемым.
Сначала я не собиралась добавлять в эту «Книгу», мою «Книгу», следующую подробность, но все-таки приведу ее: возможно, она позабавит тебя, Читатель, хотя мне тогда было не до смеха. Дело в том, что «Ceremaju» был тем, что называют «бриг-гермафродит», то есть двухмачтовым судном с прямыми парусами на передней мачте и с оснасткой, как у шхуны, на корме. Представьте себе мое состояние, когда я изо всех сил пыталась изобразить из себя мужчину, чтобы получить каюту на этом корабле. Подробно рассказывая о корабле, капитан явно насмехался надо мной и испытывал от этого удовольствие. Но потом он, уже вполне серьезно, заговорил о деньгах, о стоимости проезда. И вот тогда, среди этой шумной толпы моряков самой разнообразной внешности, говорящих на всех языках мира и занятых своей опасной работой, я испытала такое облегчение и нетерпение, что совершила ошибку, вытащив из кармана деньги, хотя переговоры еще только начинались. Корабль набит битком, заявил капитан, и возможность моего проезда на нем исключена. («Наше судно не приспособлено для путешествующих дам», — так сказал первый же увиденный мною американец. При этом он не сводил глаз со скомканных банкнот в моей руке.)
— И все же… — сказал он, — может быть…
В конце концов он согласился взять меня на борт, хотя, по его уверениям, придется обходить и нарушать все мыслимые законы и обычаи, что, разумеется, потребует денег. Не стану приводить здесь цену, которую я заплатила. На этот раз способность заключать сделки, которую я вроде бы отточила на владельце засоленных зеленых обезьянок, оставила меня полностью. В итоге капитан взял с меня, скажем так, «лишку», весьма незначительная часть которого, как я уверена, зазвенит в денежных сундуках фирмы «Ллойд и Реденбург».
Взамен мне было предоставлено самое удобное помещение на бриге — каюта, длина которой вдвое превосходила ширину (этого как раз хватало, чтобы разместить одну койку), с иллюминатором по правому борту, столиком и стулом, которыми я с радостью воспользуюсь, несколькими застекленными книжными полками (я прочитала там все, что меня заинтересовало, о путешествиях в южных морях, мифических морских животных и островах, где женщины ходят с голой грудью в юбках из травы) и с чем-то вроде кладовки, весьма щедро, как я обнаружила, заполненной: там были кувшины с пресной водой, бочонок галет, несколько болонских колбас, ветчина, жареная баранина, ваза с фруктами, всевозможные наливки и ликеры, которые я все перепробовала. Мне оставалось только приобрести запас свечей, фосфорные спички, чернила и перья. Для этого у меня было достаточно времени в Марселе, прежде чем я сняла комнату в гостинице на пристани. В общий зал заходить я боялась: там, похоже, поселился какой-то ужасный матрос с еще более устрашающего вида женщиной… Очевидно, напрасно я думала, что в заведении такого рода можно спать. Раздобыв карту Америки, я возвратилась с ней в свою комнату и подперла дверь единственным стулом. Потом прилегла на кровать и, заткнув уши клочками ткани, чтобы не слышать несмолкаемое пение, доносившееся снизу, стала изучать карту. Уснула голодная. Когда в окне забрезжил утренний свет, я проснулась еще более голодной. Я так хотела есть, что первой взошла на борт «Ceremaju» … В кладовку же свою ворвалась так стремительно, что забыла даже сказать adieu постепенно исчезающему берегу Франции.
У меня есть, к счастью, все основания написать, что океан мы пересекли без всяких происшествий, а мы — это капитан, его помощник, кок, четыре матроса, я и некий мистер Хант, возвращающийся в Ричмонд в компании молоденькой негритянки, владельцем которой (звучит нелепо) он себя объявил и которую назвал Мелоди за то, что она красиво поет. Почти все, что вы сейчас читаете, было записано под аккомпанемент ее пения. Enfin , в Ричмонд мы все прибываем в добром здравии. Должна, впрочем, сказать, что у меня болит левое плечо, после того как качка несколько ночей назад дважды сбрасывала меня с койки, и, конечно же, я не избежала le mal de mer , но мне сказали, что этого и следовало ожидать. Несомненно, мне придется испытать и свою долю le mal du pays : кто же может покинуть родные места, не испытав грусти?
Итак, вот он, берег; охваченная трепетом, я вижу его, ощущаю его запах : ведь пахнет не столько само море, сколько его берег, — здесь и заканчивается эта история. Пока заканчивается. Конечно, дальше многое еще случится — для меня это пока тайна. Возможно, я снова отправлюсь в морское путешествие (мне понравилось плавание): приглашение от капитана получено, он даже ознакомил меня с предполагаемым маршрутом бригантины — в Ричмонде на борт будет загружен табак, затем судно отправится к дальней оконечности Флориды, откуда доставит груз соли на Кубу, в Гавану. Там корабль ждет партия кофе и пеньки, которая отправится в La Nouvelle Orleans , где, по крайней мере, язык будет мне знаком… Alors, qui sait?
На палубе скрежет и топот — можно подумать, что туда выпустили порезвиться диких животных. Помощник капитана что-то кричит — я не понимаю ни слова: разговорный английский, на котором говорят в Америке, для меня внове. Даже Мелоди перестала петь. Я все писала, но теперь надо отложить перо и упаковать его в несессер. Этот дорожный сундук, с которым я покинула Равендаль и который теперь почти освободила от musee de modes Себастьяны, очистила от всего, кроме мешка из черного бархата, который я задвигала то в один, то в другой угол, когда укладывала в сундук новые книги и одежду, да так и не собралась ни разу изучить его содержимое…
И знаете, в этом черном бархатном мешке меня ждало открытие.
Это было две ночи назад, когда мне впервые пришло в голову, что пора начать складывать вещи и готовиться к высадке на берег. Лишь тогда я вспомнила про этот мешок, который вручила — по существу, навязала — мне Себастьяна в Равендале. Я бездумно бросила его в сундук, и только сейчас, когда прошло так много времени, наконец раскрыла. Того, что я там обнаружила, было достаточно, чтобы…
Нет, не могу продолжать. Просто нет времени. Помощник капитана уже трижды стучал в мою дверь. А там, на палубе, — сумятица, радостное оживление, к которому я хочу поскорее присоединиться.
…Поэтому я вложу сюда те несколько слов, те странички, которые я набросала той ночью, сидя на палубе и сознавая, что миссия выполнена, с чернильницей в левой руке и заостренным гусиным пером — в правой. Море было удивительно спокойно. Понятно, что писала я при ярком свете высокой луны.
Читайте дальше.
ЭПИЛОГ
Эта ночь в море восхитительна: ветер достаточно силен, чтобы наполнить паруса, однако не настолько, чтобы взбаламутить черную воду.
Говорят, что земля появится на горизонте через два-три дня. Я готова к этому.
Я — корабль, плывущий из моей жизни к новой жизни.
И к этому я готова.
Сейчас я на палубе.
Приходится двигаться осторожно, ступать легко: кругом лебедки, похожие на руки скупца, блоки, свисающие в самых неожиданных местах, мачты, свернутые канаты, готовые ужалить, как змеи… Я уже успела понять, что эта бригантина — живое существо. И она поет, все время поет, подражая морю — пронзительному вою и свисту ветра, шепоту волн… И танцует свою морскую пляску день и ночь.
Я оставила свои книги и поднялась на палубу, чтобы сделать то, что должна сделать. Под аккомпанемент этих песен корабля, песен моря.
Руки мои заняты: в одной корзина, в другой — мешок; я подхожу к своему месту в углу кормы. (Вокруг мужчины, но они меня не замечают. Некоторые спят, покачиваясь в гамаках.)
Все это со мной. Нет, все это было со мной.
Я уже сделала то, что была должна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74