А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Разве одна я. Угнетаемая своей виною, я брала, что могла унести. Я приобретала башмаки на одном углу и отдавала на следующем. Что я еще могла сделать?
Поскольку Сена замерзла, по ней перестали ходить баржи, привозившие дрова для отопления домов; перестали работать и прачки, стиравшие белье с лодок. Рынки, торговавшие хлебом, закрылись: прекратился помол зерна, ведь колеса водяных мельниц вмерзли в лед, так что даже тот небольшой запас пшеницы, который имелся, не мог быть использован. В мороз люди перестали ездить в столицу, и деловая жизнь в городе замерла: сперва закрылись постоялые дворы и харчевни, затем таверны. Закрылись, наконец, даже публичные дома.
Похоже, проезжающие через Париж путники могли говорить лишь о погоде в тех местах Франции, из которых приехали. В города забегали волки, покинув замерзшие леса в поисках пропитания. Грозы, сопровождавшиеся градом, бушевали по всей стране. Они приходили внезапно, и ярость их казалась поистине дьявольской. С неба падали градины размером с кулак, убивающие мелкую дичь, пробивающие голову птицам, скачущим по бесплодным полям, ища там убежища. Никакие посевы не могли выстоять против такого града. Погибли эльзасские виноградники, где на лозах уже распускались почки, то же самое произошло в Бургундии и в долине Луары. Уничтожен был еще не убранный урожай пшеницы близ Орлеана, а также урожай яблок в Кальвадосе, апельсинов и маслин на Юге.
В море налетали внезапные штормы. Суда тонули повсюду, некоторые даже в портах, поскольку ветер и волны, словно вступив в заговор, срывали их с якорей, бросали на скалы, разбивали о причал. Немногие рыбаки отваживались ставить сети. Сперва пропал урожай, затем не стало рыбы. И разговор быстро переходил на одну тему: голод.
Замерзшая Сена, градобой, застывшие мельницы… все это привело к дороговизне. Цена одной булки, составлявшая в ночь Эсбата десять су, — помнится, я накануне сама делала покупки, что случалось нечасто, — возросла до двенадцати су, затем до четырнадцати, а к февралю до пятнадцати. Если семья из четырех человек съедала две булки в день, а ее глава за тот же срок мог заработать не более двадцати — тридцати су, то… Задачка проста, но ответом на нее служил все тот же голод.
Каким стало в то время состояние моего духа? Я заболела. Не могла спать. Груз ответственности… Ни на минуту не усомнилась я в том, что это мы, ведьмы, вызвали все эти беды своей пляской. В ту пору многие приписывали наступившие холода чьему-то колдовству, но только я знала, насколько они правы.
После долгих дней, а затем и недель все более черной хандры наступил миг, когда я словно очнулась. Стала делать все, что в моих силах. Написала сестрам, рассказала о происшедшем… как они могли этого не знать?.. Просила сообщить какие-нибудь заклинания, которые я смогла бы использовать, все, что угодно, любое колдовство, лишь бы уничтожить последствия той пляски. Прислали ответ немногие — Зелия, Лючина и, к моему удивлению, Мариетта, — но они мало чем сумели помочь: несколько советов, даже не заклинаний, а скорее простых заговоров, которыми я, конечно, тотчас воспользовалась, но без всякого результата.
Мариетта, например, рекомендовала воспользоваться молитвами: «Пресвятая Троица, помилуй», «Отче наш», «Иже Херувимы» (каждую повторить трижды), а затем прочитать целиком Евангелие от Иоанна; разумеется, при этом следовало бросить в огонь тридцать три градины… Письмо Теоточчи слова оказалось написанным тайнописью, но на сей раз оно было коротким, и расшифровала я его быстро. Увы, ни она, ни я ничего не могли сделать, «rien du tout». К этому она сочла нужным добавить, что она, как посвящающая сестра, как soror mystica , а также приглашенные ею «tempestarii» должны были вести себя осмотрительнее и не проявлять «беспечности». В моей «Книге» следует упомянуть, что вина в том всецело ее, не моя. В конце письма следовали новые извинения и пожелания благополучия. (Эта весточка от моей Теоточчи оказалась последней. Она же стала для нее последней весточкой от меня… Дело в том, что, читая ее письмо, столь несоответствующее моим ожиданиям, я, поддавшись злому чувству досады, написала поперек ее же листка: «Надеюсь, в Венеции все хорошо. Париж голодает. Адье», — да так и отослала ей.)
В ту зиму я открыла двери моего дома на рю К*** для тех, кто иначе умер бы с голода или замерз на улице. Я открыла погреба и безуспешно пыталась убедить пришедших ко мне, что лучше продать , а не выпить мои вина. А еще я предлагала брать в доме все, что те, по их мнению, смогли бы продать.
В доме с садом на рю Г***-Ш*** я распродала всю мебель, серебро, хрусталь и картины. Все, что можно, я обратила в деньги. Добыв таким образом восемь миллионов франков, я их раздала. Находились, конечно, те, кто пытался отговорить меня, но я не обращала внимания на их слова.
Когда о моей благотворительной деятельности разнеслась молва, к моему дому начали стекаться целые толпы. Взяв только краски и кисти, да еще совсем немного самых простых и дешевых вещей, я перебралась в мансарду на задворках Парижа. Разумеется, я не могла работать, да и вообще сомневаюсь, смогу ли когда-нибудь вернуться к живописи. У меня и так едва хватило сил, чтобы выжить. Я была безутешна — да и голодна. Никакие деньги не могли дать мне то, чего они не могли дать. Я стала задумываться… задумываться о смерти. Я знала, что не хочу жить. Но никогда, никогда не посещала меня мысль о самоубийстве. Оно казалось мне трусостью. Скорее мой интерес к смерти объяснялся любопытством. Чем все закончится? Будет ли еще после этого когда-нибудь светить солнце? Придет ли весна? Растает ли когда-нибудь лед, из-за которого нынешний Париж приобрел хрупкий, почти стеклянный вид, осядут ли сугробы, потечет ли река? Или мир навсегда останется в мертвых объятиях голубого льда и всякая жизнь в нем постепенно угаснет? О, лишь стремление получить ответ на эти вопросы и заставляло меня жить.
Но мне и в голову не приходило, что все закончится так, как закончилось. Никогда!
Выбор у голодающих бедняков Парижа был невелик. Их все бросили. Король с королевою, знать, богатеи, обладатели привилегий — а среди них и я с моими друзьями, — все они, похоже, приготовились отдать парижан в руки голодной смерти. Вскоре голодные начали воровать, а затем убивать. Простая логика, но сколь немногие из нас ожидали такого поворота событий! А когда закрывать глаза стало уже невозможно, все увидели, что идет война. Слишком поздно… Счастливчикам удалось вовремя уехать подальше, в другие страны, а что касается тех, кому повезло меньше…
Вскоре убийства стали чем-то само собой разумеющимся. На улицах валялись отрезанные головы. Я сама видела толпу, собравшуюся у дома булочника, вся вина которого состояла в том, что он не хотел отдавать даром свое добро. Он был обречен; его лавка, имущество, труд всей жизни — все пошло прахом. Осмелившийся сопротивляться булочник был отведен на Гревскую площадь, повешен и обезглавлен. («Разумеется, именно в таком порядке», — сухо отмечает Марат в издававшейся им газете «Друг народа».) Голову булочника надели на острие пики и выставили напоказ перед его же лавкой, чтобы видели члены семьи и друзья. В другой раз толпа убила двух гвардейцев; отрезанные головы несчастных отнесли к парикмахеру, которого заставили завить и напудрить на них волосы. Эти головы укрепили на тополиных палках, выломанных с какого-то дерева в парке Версаля, и водрузили под окнами дворца.
Да, толпа подбиралась к королю с королевой все ближе и ближе. Действия ее заранее не планировались, они казались как бы… инстинктивными. Эти люди были подобны тем забредавшим в города из лесов волкам, которые нюхали воздух, скребли землю, скалили зубы — и нападали , когда чуяли, что настал их час. И со временем — я в этом не сомневалась — волкам в человечьем обличье должны были достаться головы венценосной четы.
Смотреть, наблюдать, как разворачиваются события, — вот все, что я могла сделать. Мне было нечего дать толпе, разве что отворить для нее двери дома, раздать вырученные от продажи имущества деньги, — но это значило не больше, чем капля в море. Прошло много времени, пока я не поняла — или, скорее, не смирилась как с данностью, — что не существовало способа поправить то, что я натворила. Восполнить урон, который мы нанесли той пляской, столь вредоносным заклятием. Я погубила Париж, мой Париж. (Берегись, всякая ведьма! Остерегайся силы своей! И помни, что хотя мы, колдуньи, живем на обочине жизни, кое-что мы в ней все-таки значим.)
Есть ли иное объяснение той внезапной, странной перемене погоды? Если и да, то я так и не нашла его, а ведь искала, долго искала, настойчиво. О да, да, да, существовало множество менее важных причин, внесших свой вклад в падение Парижа, я могу привести двадцать из них, пятьдесят, сотню, если понадобится, да что в них толку… Ведь это сделали мы… Мы, ведьмы, сделали это своей пляской. Мы навлекли морозы. Мы вызвали перемену климата — и все дальнейшее проистекло отсюда, покатилось, как снежный ком, обрушилось, будто снежная лавина.
ГЛАВА 27Ромео Рампаль

Я дочитала этот первый отрывок из «Книги теней» Себастьяны глубокой ночью. Свернувшись в углу lit clos , я запаслась двумя свечами, тремя пузырьками чернил и несколькими недавно очинёнными гусиными перьями и, переписав весь рассказ «Греческий ужин» в мою книгу, эту книгу, погрузилась в глубокий сон.
Несколькими часами позже я задвинула кровать с пологом в стенную нишу. Было раннее утро: я сразу отличу его мягкий свет, более насыщенный, чем яркий свет утренней зари. При этом свете поблескивающие рамы, кисти, стоящие кончиками вверх в цилиндрических сосудах, и скатанные полотна, прислоненные в углу, — теперь, когда я знала их историю, они сияли вдвое ярче. Развернув какое-нибудь из полотен, я могла найти там праздную графиню Скавронскую, неаполитанскую принцессу или детей короля и королевы Франции, низложенных более тридцати лет назад. Но я на это не осмелилась: Себастьяна бы не одобрила такого моего любопытства в ее святая святых. Впрочем, она могла бы уложить меня спать в любой из комнат — почему же выбрала именно эту?
Мастерская… Казалось, ею давно не пользовались: щетина кистей сделалась жесткой, маленькие стеклянные баночки с краской, разбросанные под шатким мольбертом, как детские шарики, были плотно закрыты. В тех немногих, что мне удалось открыть, была испортившаяся от длительного хранения краска — затвердевшая или раскрошившаяся. Неужели Себастьяна теперь не рисовала? А как же ее колдовство? Или она давным-давно забросила все свои таланты, испытав такие угрызения совести, раскаяние за то, что простодушно спела песенку, сплясала танец?
Я нашла на рабочем столе чашку теплого кофе, взяла эту бело-голубую бретонскую чашку и отхлебнула немного. Кто мог знать, когда я проснусь? Я бросила беглый взгляд во все углы комнаты. Никого. Но это не привело меня в замешательство, вовсе нет. Я была бы рада любой компании — видимой и невидимой, человеку или призраку. Я убрала с постели обе «Книги»: Себастьянину, полную чудес, и мою, в которой не было ничего, кроме рассказа о шабаше. Надо сесть за письменный стол, возобновить чтение, продолжить переписывать «Книгу» Себастьяны в свою.
Но вместо этого я направилась с чашкой в руке к той двери из студии, которая вела в розарий. Попав под лучи удивительно теплого дневного света, я повернула лицо к солнцу и улыбнулась. Потом уселась прямо там, у двери, скрестив ноги, поставив чашку с кофе на колени и опершись спиной о выстроенную много столетий назад каменную стену. Как переполнена чувствами была я тогда, как счастлива! Я верила, что наконец обрела пристанище, место, где я могу спрятаться, уединиться. Единственное, чего я желала, — жить и умереть в Равендале. Что касается «Книги» Себастьяны, я очень хотела прочитать ее, но полагала, что у меня будут многие дни и недели, которые я смогу посвятить обеим нашим книгам. Зачем поспешно проглатывать то, что можно смаковать?
Не помню, через минуту или через час я решила разыскать Себастьяну. Зачем, не могу точно объяснить. Без сомнения, я хотела задать ей многочисленные вопросы, важные и не очень, на которые не получила ответ во время нашего ужина. (Тогда я думала, что ответы Себастьяны придадут моей жизни правильное направление. И я хотела быть рядом с ней.)
Одетая лишь в простую белую ночную рубашку и домашние туфли, в которых я обедала вчера вечером, с распущенными волосами, ниспадающими на плечи, я отправилась на поиски моей мистической сестры.
Я вошла в розарий, где некогда впервые обнаружила Себастьяну, сидящую у фонтана. Но там ее не было, ее вообще не было в розарии. Мне и в голову не пришло, что можно окликнуть ее: в Равендале даже в саду ощущаешь себя как в церкви, большом соборе, где нельзя шуметь. Я повернулась, чтобы направиться обратно в мастерскую, преисполненная решимости разыскать Себастьяну или кого-то еще из моих спасителей.
Углубившись в розарий, я петляла среди высоких живых изгородей, оставляя за собой, чтобы не заблудиться, след из лепестков роз. Потом пошла назад, ориентируясь по темно-красным, розовым, лиловым, желтым и кремовым лепесткам. Я поздравила себя за сообразительность, позволившую мне найти дорогу в этом лабиринте. (Конечно, позже я обнаружила в мастерской листок, исписанный уже знакомым мне почерком: «Дражайшая, если ты и впредь будешь использовать мои розы подобным образом, я стану проклинать тебя до тех пор, пока твои зубы не начнут падать изо рта, как эти лепестки падали на землю из твоих рук. Твоя S.».)
Вернувшись в мастерскую, я почувствовала озноб: холод такого рода всегда ощущаешь в помещениях, выстроенных преимущественно из камня. Я извлекла темно-зеленое шелковое платье с тяжелым от вышитых листьев подолом и надела его поверх своего белого одеяния. Затем, отворив украшенные гобеленом двери мастерской, вышла с яркого солнечного света в темные залы дома.
Если не по замыслу, то по исполнению Равендаль очень напоминал ненавистный С***. Эти каменные сооружения не только создают постоянный холод, но и не пропускают свет: внутренние комнаты в них неизменно темные. Кажется, что такие здания не сделаны из камня, а изначально рождены каменными, подобно скульптурам.
Камень, повсюду камень… Я подумала о своей матери: какой это, наверно, был ужас для нее, когда пришла кровь! Ведьма, сознающая свою природу, ожидает этого, знает , что каждая сестра умрет именно так. То, что случилось с матерью, — чудовищно. Она в достаточной степени предчувствовала это, чтобы успеть упаковать мои немногие пожитки и привезти в С***, где недалеко от этого каменного здания кровь одолела ее. Там, по той утрамбованной грунтовой дороге, у ручья текла ее алая кровь. Она знала достаточно, чтобы сказать мне: «Иди к камню!»… Да, пока я брела днем по коридорам особняка, я думала о своей матери. Представляю, как она бы улыбнулась, увидев меня здесь.
Я бродила и бродила по Равендалю с фонарем в руке, в своих домашних туфлях, и лишь шелест их навощенных подметок сопровождал мои шаги, а низкие каблуки стучали, как маленькие молоточки, по длинным каменным коридорам.
Я останавливалась, прижимая ухо к запертым дверям, заглядывала в замочные скважины. Ничего. Я искала следы присутствия Мадлен: лужи крови, красные отпечатки на дверях, стенах или перилах. В темноте было трудно отличить то, что я искала, от тени. В поисках подозрительного кровавого пятна я даже выставила вперед палец и… ничего.
Комнаты первого этажа были большими и ничем не примечательными. Помимо мастерской, моей комнаты, — две одинаковые гостиные, скудно обставленные, второй обеденный зал — пустой, если не считать огромного стола из резного дерева, гораздо более простого, чем тот красный мраморный стол, за которым мы обедали. И еще одна комната, прилегающая ко второму обеденному залу, просторная, как танцевальный зал, паркет, уложенный «елочкой», колыхался — по такому полу было трудно ходить, не то что танцевать. Потом я оказалась в маленькой комнате со сводчатым потолком, покрашенным в небесно-голубой цвет; темные деревянные полки высились от пола до потолка, занимая все стены, даже поверх дверного проема, но были голыми — библиотека эта не содержала ни единого тома. Конечно, где-то еще есть другая библиотека, забитая томами с отметкой «S», которые я читала в последнюю ночь в С***.
Те немногие предметы мебели, которые я нашла в комнатах первого этажа, были превосходны, но ветхи. Хромой стол, украшенный мраморною мозаикой, без одной из тонких гнутых ножек, стоял прислоненный к подоконнику. Желтый шелк, обтягивающий кушетку, порван, пушистая набивка лезла наружу. По углам, как снежные сугробы, покрытые льдом, стояли на полу канделябры. Обои свисали со стен подобно шкурам наполовину освежеванного скота.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74