Гомер и Гораций. Плавт, Пифагор… Я читала любого философа, который попадался мне в руки. Я читала все.
Помнится, как-то в праздники я даже прочла сборник папских эдиктов!
…Но, читая все это, я наивно полагала, что это и есть жизнь. И все же я не жалею ни о единой минуте, проведенной за книгами. Ни об одной. Я благодарна им за утешение, за ту силу, которую они мне даровали. Не знаю, что бы я без них делала, — ведь жизнь моя была ужасна. В таком ужасе нельзя жить. А я жила — и выжила. Разумеется, я не говорю о тесном жилище, о чахоточных девушках, спавших вчетвером в одной постели, или о каше из толченых каштанов… Нет, я говорю о вещах куда более необычных, куда более странных.
…Тут мне, увы, необходимо помедлить, чтобы набраться мужества. Кое-что все-таки надо объяснить. Но колебания одолевают меня. Не то чтобы на ум не шли нужные слова — как раз наоборот: боюсь, что, начав рассказывать историю моей жизни, я не смогу остановиться. О нет, слова-то придут; но меня смущает, что мне придется сдерживать поток воспоминаний. Однако я уже решила все рассказать и себе самой поклялась, что сделаю это правдиво. Рассказать все до капли, хотя в моей истории содержатся факты настолько абсурдные, что подобные вещи и вообразить-то трудно, так что некоторые читатели даже, по-видимому, не смогут в такое поверить.
…Но я прошу мне поверить, а то я не смогу продолжать. А что касается тебя, мой Читатель… Конечно, у тебя наверняка есть причина, по которой ты сейчас держишь в руках эту рукопись; или нет? Возможно, именно теперь она у тебя появилась; если же нет, то просто доверься моему повествованию, и со временем ты все поймешь.
… Итак, возвратимся в С***.
Прошли годы. Я по-прежнему жила отдельно от всех, отдельно от самой жизни. Никто не трогал меня, и я не трогала никого. Меня ничто не касалось — я не знала ни материнского нежного прикосновения, ни прикосновенья сестры, ни прикосновенья любимого. Я превзошла всех в учебе, и мне, по существу, разрешили самой выбирать, что я хочу изучить. И я то читала блаженного Августина, то углублялась в лабиринты латинской грамматики… Книги, книги, все больше книг. Но то была лишь зола, а не огонь и тепло.
Все кончилось однажды утром, когда я раскатывала тесто на кухне, — Боже мой, а ведь с тех пор прошло не так много времени! Вошла сестра Исидора и попросила уделить ей минутку. Мы вместе вышли из кухни. В молчании шли мы по саду, ее окружавшему, ступая по каменным плитам узкой дорожки; весь сад был обрамлен подстриженной живой изгородью из кустов самшита, которая не давала травам из сада проникать на овощные грядки, опекаемые сестрой-экономкой, и не позволяла кустистым томатам наваливаться на яркие клумбы с бегониями, ирисами, олеандрами и ноготками, а также лиловыми агератумами и серебристыми артемидами… Сестра Исидора спросила, как продвигаются мои занятия. Я ответила, что хорошо. Довольна ли я работой на кухне? Да, солгала я; та ответила, что рада это слышать. Наступило молчание, и я, почувствовав, что пора нарушить его, еще раз выразила благодарность ордену урсулинок за то, что те взяли меня в монастырь, когда я, совсем еще дитя, вся в слезах постучала к ним в дверь. Сестра Исидора ответила на мои слова глубоким поклоном.
— День конфирмации уже совсем недалек, — произнесла наконец монахиня. Она стояла передо мной выпрямив спину, высокая, а длинные ее пальцы, похожие на лапки паука, казалось, ткали невидимую паутину. Я пристально посмотрела в ее бесцветные глаза, ибо чувствовала, что в этих словах прозвучал мой приговор.
— Да, — проговорила я. Девочки помладше, которым предстояло пройти конфирмацию, вовсю к ней готовились, как и все мы, работавшие на кухне. — В июле, кажется?
— Вот именно. Шестнадцатого июля. Осталось несколько недель. Ну а после нее, сама знаешь, в судьбе девиц всегда происходят некоторые, э-э-э… перемены. — Сестра Исидора погрузилась в молчание, затем наконец проговорила отстраненно, обращаясь больше к себе, чем ко мне: — Правда, еще экзамены… — И я сразу поняла, к чему она это сказала.
— Да, сестра, — отозвалась я.
— Не сомневаюсь, что тебе сдать их будет совсем несложно. — К этим словам сестра Исидора присовокупила поздравления и уверила, что все делается исключительно в моих интересах; на самом деле это должно было означать, что другого пути у меня нет. Ведь я появилась в монастыре неизвестно откуда. Так что куда мне после него возвращаться? Она явно считала меня недостойною стать невестой Христовой. Так чем я могла еще заняться? Только преподавать.
Итак, меня собрались перевести в школу второй ступени. Где из меня сделают учительницу.
Одна лишь мысль не оставляла меня: должно быть, придется жить в дормитории, в общей спальне, среди других девушек. Сестра Исидора подтвердила, что так и будет, и опять принесла поздравления; и прибавила, что мне разрешается меньше работать на поварне, при том что я должна по-прежнему прислуживать во время трапез. Когда я спросила, могу ли я остаться в своей комнатке, она взглянула на меня недоумевающе. Нет, отвечала она. Сестра-экономка явно одержала верх в долгой борьбе за кладовку и погреб под нею. Я стала выпрашивать позволение остаться там, и сестра Исидора начала проявлять все признаки раздражения. В конце концов она просто ушла. За неделю до конфирмации мне нужно было явиться на очередной экзамен. Еще раньше я предоставила свидетельство о рождении в канцелярию главного инспектора (собственно говоря, поскольку настоящего документа подобного рода у меня не имелось, то его заменило письмо сестры Исидоры). Мэр деревушки С*** приложил к нему отзыв о моей высокой нравственности, хотя, разумеется, ничего не знал не только обо мне, но и о данном моем качестве. Я не просто сдала экзамен. Я поразила всех, ответив правильно на все без исключения заданные вопросы, и заслужила тем самым картину, правда без рамки, с изображением Пресвятой Девы, прежде долго украшавшую прачечную.
День конфирмации — он, как и ожидалось, пришелся на шестнадцатое июля — настал скоро, но тут время замедлило свой бег, стало тягучим. Ведь вечером, когда большая часть воспитанниц разъедется по домам, мне предстояло перебраться в дормиторий.
Двенадцать девушек в белом выстроились рядами, и процессия двинулась к церкви, живой лентой извиваясь по коридорам и по дорожке двора. Бедняжки нещадно потели под своими нарядными платьями, под отделанным кружевами нижним бельем. Мы, то есть старшие воспитанницы, прошедшие конфирмацию в прежние годы, сидели плечом к плечу на задних скамьях, среди заполнивших церковь матерей и сестер, тетушек и бабушек, усердно обмахивающих веерами красные от жары лица. (Мужчины в монастырь не допускались. Они ждали за воротами.)
Церемония шла со всею нещадной помпезностью, на которую только способна обитель по таким случаям. Затем открылись двери сразу в двух гостиных под дормиторием, и туда прошли виновницы торжества вместе с родственницами. Последовали объятия, поцелуи, кто-то с кем-то знакомился, кто-то кого-то приглашал погостить на каникулах. Не зная, чем занять себя, я простояла в углу около часа, недвижимая, словно висевшие над моей головою портреты, — ведь в событиях этого дня мне отводилась далеко не главная роль. Наконец, почувствовав, что больше не смогу выносить подобное общество ни минуты, я побрела к себе в комнату. Она была темная, сырая и некрасивая, но она была моя, и мне жутко не хотелось ее покидать. Я достала из моего полупустого сундучка платье попроще и вышла, проскользнув из кухни через запасной выход.
Я сама не ведала, куда несут меня ноги, пока не очутилась в заброшенном гроте на самом краю монастырских владений. То была небольшая каменная постройка, давно пришедшая в запустение и нуждавшаяся в ремонте. Грот был совсем рядом с коровником, и дуновения ветра порой доносили туда ароматы, исходившие от нескольких обитавших там монастырских коров. Я любила этот грот за уединенность, за находившиеся там статуи, покрытые лишайниками, все в щербинах, и молитвенные лица безымянных святых, стоявших там на часах и охранявших Пресвятую Деву. Еще мне там нравилось изъеденное ржавчиною, однако искусно и затейливо выкованное паникадило на гнутых ножках, тонких и хрупких; на него прежде ставили свечи. На куче камней у входа когда-то росли неизвестно откуда взявшиеся папоротники — теперь они совсем высохли на солнце. Я и прежде часто приходила сюда, садилась на шаль, которую расстилала на скамье рядом со статуей Мадонны, и читала часы напролет. В тот день я сидела, не отрывая глаз от Богородицы и окруживших ее неподвижных святых. Затем я начала молиться — сознаюсь, довольно бессвязно, — и молитвы мои вскоре сменились слезами; я долго сидела и плакала, и в причине тех слез я не могла бы сознаться даже самой себе.
В тот летний день восход был на удивление ярким, и восходящее солнце словно развесило на безоблачном и поразительно синем небе полотнище золотой парчи. Но еще когда я бежала от назойливого шума и толпы в гостиных, когда покидала свое ставшее уже не моим жилище, на небе появились низкие тучи, и солнце скрылось за ними. Тучи были серовато-зеленые, дождевые. Вдалеке слышались раскатистые удары грома, напоминавшие стон. Налетел теплый ветер; одинокая ставня резко стукнула об оконную раму.
Небо стало темнеть. В воздухе появился пьянящий запах дождя, вскопанной земли, тлена. Сразу посвежело, и я поспешила войти в грот.
Тучи закрыли все небо, которое теперь приобрело цвет свежего синяка. Ветер усилился, и вскоре деревья заговорили с ним, защебетав зелеными язычками листьев. Громовые раскаты приблизились, но молний еще не было видно.
Я услышала стук колес первых из отъезжавших от монастыря экипажей, что катились вдоль по ведущей из С*** и проложенной неподалеку от грота дороге, покрытой засохшею грязью; должно быть, родственники торопились увезти виновниц недавнего торжества прежде, чем дождь сделает дорогу непроезжей.
Я осталась там, где была. Начался дождь. Сперва несколько капель пробили лиственный полог, как гвоздь пробивает жесть. Затем они стали падать чаще, их стало больше, и зеленая крыша поддалась, словно обрушилась. Грот находился в самом низком месте лужайки, посреди которой стоял будто на блюдце, так что вскоре дождевая вода залила его, дойдя до моих ног.
Вскоре блеснула и первая молния. И только тогда я встала, чтобы идти, причем сделала это медленно и неохотно.
Я еще не дошла до главного входа, как сестра Исидора накинулась на меня; скрытая за дождевою завесой, она мне показалась каким-то неведомым существом — темным, крылатым. О, как это не похоже на меня: заставить ее ждать, беспокоиться и недоумевать, куда я запропастилась! Не потеряла ли я рассудок? Я что, забыла, что надо прислуживать гостям? На крыльце впереди всех, рядом с сестрой Клер де Сазильи, директрисою школы для старших девушек, стояла сестра Маргарита, экономка (казавшаяся тенью сестры-директрисы), и мать-настоятельница Мария-дез-Анжес, красавица мать Мария, неизменно проявлявшая ко мне доброту; она всегда заводила со мной разговор в своей библиотеке, когда заставала меня там. Именно она взяла на себя труд поздравить меня теперь с переходом в школу второй ступени; именно она обратила мое внимание на далекую радугу, простершуюся дугой через все небо от одного края земли до другого.
— И действительно, радуга, — словно подводя итог сказанному настоятельницей, проговорила директриса и, обращаясь ко мне, добавила: — Твой чемодан и все прочие вещи уже доставлены в дормиторий… А что касается твоей комнаты, — обратилась она к своей приятельнице экономке, с которою состояла в самых наилучших отношениях, — то ее уже начали переделывать снова в кладовку.
— Полки, — взволнованно произнесла сестра-экономка и всем своим телом подалась к начальнице школы, — не забывай, сестра, ты обещала мне полки.
— Будут тебе твои полки, — уверила ту сестра Клер. От этих слов нащипанные щеки сестры-экономки расплылись в широкой улыбке, и два красных пятна проступили сквозь тонкую белую ткань ее любимого апостольника, всегда плотно облегавшего крупную голову.
В сопровождении матери-настоятельницы я прошла в дормиторий. Она предложила мне переодеться в сухое платье, но я отказалась. Та стала мягко настаивать; меня действительно всю трясло от холода, так что я и вправду решила сделать это и достала из сундучка другое платье и смену белья. Отказавшись от помощи настоятельницы, я проскользнула за ширму, обтянутую белым тюлем, и выползла из влажной одежды, словно змея из сброшенной кожи; та осталась лежать у моих ног бесформенной грудой. Не снимая чулок, я вновь надела промокшие насквозь туфли.
Дормиторий, в котором я прежде была всего один или два раза, когда меня посылали отнести сэндвич или что-нибудь в этом роде какой-нибудь прикованной болезнью к постели воспитаннице, походил на огромный амбар; там не было перегородок, только внешние стены; наклонный свес крыши переходил в открытые взорам стропила, и там на балках гнездились какие-то черные птички. Впоследствии мне довелось много раз видеть, как, зацепившись за эти балки, спят вниз головой летучие мыши. И я быстро научилась спать на животе — это защищало лицо от падающих экскрементов. По углам крыши находились два огромных слуховых окна. Именно через эти окна с толстыми и желтоватыми стеклами проникал в дормиторий свет (а иногда и дождь). Те стекла обладали способностью вызывать желтуху даже у наиярчайшего из рассветов, и через них светящая самым ярким опаловым светом луна казалась вылепленной из блеклого воска. С обеих сторон дормитория, в концах рядов жмущихся одна к другой и лишь кое-как прикрытых ширмами коек, стояли две кровати побольше, завешенные белыми льняными пологами, где спали послушницы, в чьи обязанности входило охранять сон воспитанниц. У каждой койки стоял маленький столик с одною лишь свечкой на нем (те свечи мы жгли очень бережно, ибо для того, чтобы получить другую, следовало обращаться с прошением к самой директрисе). Над каждою койкой висело маленькое распятие, вырезанное из березы. В ногах коек стояли наши чемоданы и сундуки, которые надлежало оставлять открытыми, так как, выражаясь словами директрисы, «детям Христа нечего прятать». Наши простыни были из грубой льняной ткани, наши одеяла — из еще более грубой шерсти, а подушки наши были набиты (если данное слово здесь вообще уместно) пухом гуся, причем одного-единственного.
Мать Мария-дез-Анжес подвела меня к моему месту и удалилась. Я подтащила свой потрепанный сундучок поближе к койке, стоявшей почти в самом конце одного из рядов, рядом с которой находились две койки со скатанными матрасами; это значило, что хозяйки их уже отбыли на каникулы.
Конечно же, больше всего меня раздражало то, что в дормиторий невозможно уединиться и ты все время находишься у всех на виду. Больше всего мне требовалось уединиться во время подъема. Я настолько нуждалась в этом, что испытывала в этот час настоящий ужас. Я изо всех сил старалась исчезнуть из женского общества. Ведь я кое-что знала. Мне было известно… известно нечто такое… нечто, пробуждавшее во мне стыд.
Поймите: я прожила почти всю жизнь без матери. О многом я знала гораздо меньше, чем пора было знать в мои годы. (Я хорошо понимаю это теперь, когда мне, по моим подсчетам, уже лет семнадцать или восемнадцать.) Я никогда не была в тесных, родственных отношениях ни с одной женщиной; никогда ни одна из них не стала мне тем, кем обычно становится девочке мать или старшая сестра, тетушка или хотя бы кузина. Я постоянно общалась с монахинями и воспитанницами, но, находясь в их обществе, я все время чувствовала себя отделенной от них какою-то невидимою стеной. Монахини проявляли ко мне интерес, но то был интерес, связанный с учебой, или интерес духовный; никто не учил меня тому, что мне так неотложно требовалось узнать. У меня не было никого, к кому я могла бы обратиться с некоторыми вопросами, то есть вопросами деликатного свойства… Сказать более определенно? О нет, я предпочту довериться вашей сообразительности. Подумайте сами, о каких вещах следует знать юной девушке, становящейся юной женщиной, и поверьте мне, когда я скажу, что не знала о них ничего. Ничего! Я пребывала в совершенном неведении. Все те знания на этот счет, которые у меня имелись, я добыла, собирая по мелочам, словно осколки, у других девочек. Но зачастую они нарочно сообщали неверные сведения; это они играли со мной в такую игру — вернее, играли против меня, вообще против всех девочек, что помладше.
В то лето все мы, оставшиеся, должны были вставать в предрассветной тьме, чтобы успеть одеться и привести себя в порядок. В моих ушах до сих пор стоит звон страшного колокольчика, врывающийся в тишину моего сна. До сих пор вижу я послушниц, шествующих вдоль рядов коек, позванивая в него и начиная оглушительно трезвонить у постели тех, кто спит слаще других.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
Помнится, как-то в праздники я даже прочла сборник папских эдиктов!
…Но, читая все это, я наивно полагала, что это и есть жизнь. И все же я не жалею ни о единой минуте, проведенной за книгами. Ни об одной. Я благодарна им за утешение, за ту силу, которую они мне даровали. Не знаю, что бы я без них делала, — ведь жизнь моя была ужасна. В таком ужасе нельзя жить. А я жила — и выжила. Разумеется, я не говорю о тесном жилище, о чахоточных девушках, спавших вчетвером в одной постели, или о каше из толченых каштанов… Нет, я говорю о вещах куда более необычных, куда более странных.
…Тут мне, увы, необходимо помедлить, чтобы набраться мужества. Кое-что все-таки надо объяснить. Но колебания одолевают меня. Не то чтобы на ум не шли нужные слова — как раз наоборот: боюсь, что, начав рассказывать историю моей жизни, я не смогу остановиться. О нет, слова-то придут; но меня смущает, что мне придется сдерживать поток воспоминаний. Однако я уже решила все рассказать и себе самой поклялась, что сделаю это правдиво. Рассказать все до капли, хотя в моей истории содержатся факты настолько абсурдные, что подобные вещи и вообразить-то трудно, так что некоторые читатели даже, по-видимому, не смогут в такое поверить.
…Но я прошу мне поверить, а то я не смогу продолжать. А что касается тебя, мой Читатель… Конечно, у тебя наверняка есть причина, по которой ты сейчас держишь в руках эту рукопись; или нет? Возможно, именно теперь она у тебя появилась; если же нет, то просто доверься моему повествованию, и со временем ты все поймешь.
… Итак, возвратимся в С***.
Прошли годы. Я по-прежнему жила отдельно от всех, отдельно от самой жизни. Никто не трогал меня, и я не трогала никого. Меня ничто не касалось — я не знала ни материнского нежного прикосновения, ни прикосновенья сестры, ни прикосновенья любимого. Я превзошла всех в учебе, и мне, по существу, разрешили самой выбирать, что я хочу изучить. И я то читала блаженного Августина, то углублялась в лабиринты латинской грамматики… Книги, книги, все больше книг. Но то была лишь зола, а не огонь и тепло.
Все кончилось однажды утром, когда я раскатывала тесто на кухне, — Боже мой, а ведь с тех пор прошло не так много времени! Вошла сестра Исидора и попросила уделить ей минутку. Мы вместе вышли из кухни. В молчании шли мы по саду, ее окружавшему, ступая по каменным плитам узкой дорожки; весь сад был обрамлен подстриженной живой изгородью из кустов самшита, которая не давала травам из сада проникать на овощные грядки, опекаемые сестрой-экономкой, и не позволяла кустистым томатам наваливаться на яркие клумбы с бегониями, ирисами, олеандрами и ноготками, а также лиловыми агератумами и серебристыми артемидами… Сестра Исидора спросила, как продвигаются мои занятия. Я ответила, что хорошо. Довольна ли я работой на кухне? Да, солгала я; та ответила, что рада это слышать. Наступило молчание, и я, почувствовав, что пора нарушить его, еще раз выразила благодарность ордену урсулинок за то, что те взяли меня в монастырь, когда я, совсем еще дитя, вся в слезах постучала к ним в дверь. Сестра Исидора ответила на мои слова глубоким поклоном.
— День конфирмации уже совсем недалек, — произнесла наконец монахиня. Она стояла передо мной выпрямив спину, высокая, а длинные ее пальцы, похожие на лапки паука, казалось, ткали невидимую паутину. Я пристально посмотрела в ее бесцветные глаза, ибо чувствовала, что в этих словах прозвучал мой приговор.
— Да, — проговорила я. Девочки помладше, которым предстояло пройти конфирмацию, вовсю к ней готовились, как и все мы, работавшие на кухне. — В июле, кажется?
— Вот именно. Шестнадцатого июля. Осталось несколько недель. Ну а после нее, сама знаешь, в судьбе девиц всегда происходят некоторые, э-э-э… перемены. — Сестра Исидора погрузилась в молчание, затем наконец проговорила отстраненно, обращаясь больше к себе, чем ко мне: — Правда, еще экзамены… — И я сразу поняла, к чему она это сказала.
— Да, сестра, — отозвалась я.
— Не сомневаюсь, что тебе сдать их будет совсем несложно. — К этим словам сестра Исидора присовокупила поздравления и уверила, что все делается исключительно в моих интересах; на самом деле это должно было означать, что другого пути у меня нет. Ведь я появилась в монастыре неизвестно откуда. Так что куда мне после него возвращаться? Она явно считала меня недостойною стать невестой Христовой. Так чем я могла еще заняться? Только преподавать.
Итак, меня собрались перевести в школу второй ступени. Где из меня сделают учительницу.
Одна лишь мысль не оставляла меня: должно быть, придется жить в дормитории, в общей спальне, среди других девушек. Сестра Исидора подтвердила, что так и будет, и опять принесла поздравления; и прибавила, что мне разрешается меньше работать на поварне, при том что я должна по-прежнему прислуживать во время трапез. Когда я спросила, могу ли я остаться в своей комнатке, она взглянула на меня недоумевающе. Нет, отвечала она. Сестра-экономка явно одержала верх в долгой борьбе за кладовку и погреб под нею. Я стала выпрашивать позволение остаться там, и сестра Исидора начала проявлять все признаки раздражения. В конце концов она просто ушла. За неделю до конфирмации мне нужно было явиться на очередной экзамен. Еще раньше я предоставила свидетельство о рождении в канцелярию главного инспектора (собственно говоря, поскольку настоящего документа подобного рода у меня не имелось, то его заменило письмо сестры Исидоры). Мэр деревушки С*** приложил к нему отзыв о моей высокой нравственности, хотя, разумеется, ничего не знал не только обо мне, но и о данном моем качестве. Я не просто сдала экзамен. Я поразила всех, ответив правильно на все без исключения заданные вопросы, и заслужила тем самым картину, правда без рамки, с изображением Пресвятой Девы, прежде долго украшавшую прачечную.
День конфирмации — он, как и ожидалось, пришелся на шестнадцатое июля — настал скоро, но тут время замедлило свой бег, стало тягучим. Ведь вечером, когда большая часть воспитанниц разъедется по домам, мне предстояло перебраться в дормиторий.
Двенадцать девушек в белом выстроились рядами, и процессия двинулась к церкви, живой лентой извиваясь по коридорам и по дорожке двора. Бедняжки нещадно потели под своими нарядными платьями, под отделанным кружевами нижним бельем. Мы, то есть старшие воспитанницы, прошедшие конфирмацию в прежние годы, сидели плечом к плечу на задних скамьях, среди заполнивших церковь матерей и сестер, тетушек и бабушек, усердно обмахивающих веерами красные от жары лица. (Мужчины в монастырь не допускались. Они ждали за воротами.)
Церемония шла со всею нещадной помпезностью, на которую только способна обитель по таким случаям. Затем открылись двери сразу в двух гостиных под дормиторием, и туда прошли виновницы торжества вместе с родственницами. Последовали объятия, поцелуи, кто-то с кем-то знакомился, кто-то кого-то приглашал погостить на каникулах. Не зная, чем занять себя, я простояла в углу около часа, недвижимая, словно висевшие над моей головою портреты, — ведь в событиях этого дня мне отводилась далеко не главная роль. Наконец, почувствовав, что больше не смогу выносить подобное общество ни минуты, я побрела к себе в комнату. Она была темная, сырая и некрасивая, но она была моя, и мне жутко не хотелось ее покидать. Я достала из моего полупустого сундучка платье попроще и вышла, проскользнув из кухни через запасной выход.
Я сама не ведала, куда несут меня ноги, пока не очутилась в заброшенном гроте на самом краю монастырских владений. То была небольшая каменная постройка, давно пришедшая в запустение и нуждавшаяся в ремонте. Грот был совсем рядом с коровником, и дуновения ветра порой доносили туда ароматы, исходившие от нескольких обитавших там монастырских коров. Я любила этот грот за уединенность, за находившиеся там статуи, покрытые лишайниками, все в щербинах, и молитвенные лица безымянных святых, стоявших там на часах и охранявших Пресвятую Деву. Еще мне там нравилось изъеденное ржавчиною, однако искусно и затейливо выкованное паникадило на гнутых ножках, тонких и хрупких; на него прежде ставили свечи. На куче камней у входа когда-то росли неизвестно откуда взявшиеся папоротники — теперь они совсем высохли на солнце. Я и прежде часто приходила сюда, садилась на шаль, которую расстилала на скамье рядом со статуей Мадонны, и читала часы напролет. В тот день я сидела, не отрывая глаз от Богородицы и окруживших ее неподвижных святых. Затем я начала молиться — сознаюсь, довольно бессвязно, — и молитвы мои вскоре сменились слезами; я долго сидела и плакала, и в причине тех слез я не могла бы сознаться даже самой себе.
В тот летний день восход был на удивление ярким, и восходящее солнце словно развесило на безоблачном и поразительно синем небе полотнище золотой парчи. Но еще когда я бежала от назойливого шума и толпы в гостиных, когда покидала свое ставшее уже не моим жилище, на небе появились низкие тучи, и солнце скрылось за ними. Тучи были серовато-зеленые, дождевые. Вдалеке слышались раскатистые удары грома, напоминавшие стон. Налетел теплый ветер; одинокая ставня резко стукнула об оконную раму.
Небо стало темнеть. В воздухе появился пьянящий запах дождя, вскопанной земли, тлена. Сразу посвежело, и я поспешила войти в грот.
Тучи закрыли все небо, которое теперь приобрело цвет свежего синяка. Ветер усилился, и вскоре деревья заговорили с ним, защебетав зелеными язычками листьев. Громовые раскаты приблизились, но молний еще не было видно.
Я услышала стук колес первых из отъезжавших от монастыря экипажей, что катились вдоль по ведущей из С*** и проложенной неподалеку от грота дороге, покрытой засохшею грязью; должно быть, родственники торопились увезти виновниц недавнего торжества прежде, чем дождь сделает дорогу непроезжей.
Я осталась там, где была. Начался дождь. Сперва несколько капель пробили лиственный полог, как гвоздь пробивает жесть. Затем они стали падать чаще, их стало больше, и зеленая крыша поддалась, словно обрушилась. Грот находился в самом низком месте лужайки, посреди которой стоял будто на блюдце, так что вскоре дождевая вода залила его, дойдя до моих ног.
Вскоре блеснула и первая молния. И только тогда я встала, чтобы идти, причем сделала это медленно и неохотно.
Я еще не дошла до главного входа, как сестра Исидора накинулась на меня; скрытая за дождевою завесой, она мне показалась каким-то неведомым существом — темным, крылатым. О, как это не похоже на меня: заставить ее ждать, беспокоиться и недоумевать, куда я запропастилась! Не потеряла ли я рассудок? Я что, забыла, что надо прислуживать гостям? На крыльце впереди всех, рядом с сестрой Клер де Сазильи, директрисою школы для старших девушек, стояла сестра Маргарита, экономка (казавшаяся тенью сестры-директрисы), и мать-настоятельница Мария-дез-Анжес, красавица мать Мария, неизменно проявлявшая ко мне доброту; она всегда заводила со мной разговор в своей библиотеке, когда заставала меня там. Именно она взяла на себя труд поздравить меня теперь с переходом в школу второй ступени; именно она обратила мое внимание на далекую радугу, простершуюся дугой через все небо от одного края земли до другого.
— И действительно, радуга, — словно подводя итог сказанному настоятельницей, проговорила директриса и, обращаясь ко мне, добавила: — Твой чемодан и все прочие вещи уже доставлены в дормиторий… А что касается твоей комнаты, — обратилась она к своей приятельнице экономке, с которою состояла в самых наилучших отношениях, — то ее уже начали переделывать снова в кладовку.
— Полки, — взволнованно произнесла сестра-экономка и всем своим телом подалась к начальнице школы, — не забывай, сестра, ты обещала мне полки.
— Будут тебе твои полки, — уверила ту сестра Клер. От этих слов нащипанные щеки сестры-экономки расплылись в широкой улыбке, и два красных пятна проступили сквозь тонкую белую ткань ее любимого апостольника, всегда плотно облегавшего крупную голову.
В сопровождении матери-настоятельницы я прошла в дормиторий. Она предложила мне переодеться в сухое платье, но я отказалась. Та стала мягко настаивать; меня действительно всю трясло от холода, так что я и вправду решила сделать это и достала из сундучка другое платье и смену белья. Отказавшись от помощи настоятельницы, я проскользнула за ширму, обтянутую белым тюлем, и выползла из влажной одежды, словно змея из сброшенной кожи; та осталась лежать у моих ног бесформенной грудой. Не снимая чулок, я вновь надела промокшие насквозь туфли.
Дормиторий, в котором я прежде была всего один или два раза, когда меня посылали отнести сэндвич или что-нибудь в этом роде какой-нибудь прикованной болезнью к постели воспитаннице, походил на огромный амбар; там не было перегородок, только внешние стены; наклонный свес крыши переходил в открытые взорам стропила, и там на балках гнездились какие-то черные птички. Впоследствии мне довелось много раз видеть, как, зацепившись за эти балки, спят вниз головой летучие мыши. И я быстро научилась спать на животе — это защищало лицо от падающих экскрементов. По углам крыши находились два огромных слуховых окна. Именно через эти окна с толстыми и желтоватыми стеклами проникал в дормиторий свет (а иногда и дождь). Те стекла обладали способностью вызывать желтуху даже у наиярчайшего из рассветов, и через них светящая самым ярким опаловым светом луна казалась вылепленной из блеклого воска. С обеих сторон дормитория, в концах рядов жмущихся одна к другой и лишь кое-как прикрытых ширмами коек, стояли две кровати побольше, завешенные белыми льняными пологами, где спали послушницы, в чьи обязанности входило охранять сон воспитанниц. У каждой койки стоял маленький столик с одною лишь свечкой на нем (те свечи мы жгли очень бережно, ибо для того, чтобы получить другую, следовало обращаться с прошением к самой директрисе). Над каждою койкой висело маленькое распятие, вырезанное из березы. В ногах коек стояли наши чемоданы и сундуки, которые надлежало оставлять открытыми, так как, выражаясь словами директрисы, «детям Христа нечего прятать». Наши простыни были из грубой льняной ткани, наши одеяла — из еще более грубой шерсти, а подушки наши были набиты (если данное слово здесь вообще уместно) пухом гуся, причем одного-единственного.
Мать Мария-дез-Анжес подвела меня к моему месту и удалилась. Я подтащила свой потрепанный сундучок поближе к койке, стоявшей почти в самом конце одного из рядов, рядом с которой находились две койки со скатанными матрасами; это значило, что хозяйки их уже отбыли на каникулы.
Конечно же, больше всего меня раздражало то, что в дормиторий невозможно уединиться и ты все время находишься у всех на виду. Больше всего мне требовалось уединиться во время подъема. Я настолько нуждалась в этом, что испытывала в этот час настоящий ужас. Я изо всех сил старалась исчезнуть из женского общества. Ведь я кое-что знала. Мне было известно… известно нечто такое… нечто, пробуждавшее во мне стыд.
Поймите: я прожила почти всю жизнь без матери. О многом я знала гораздо меньше, чем пора было знать в мои годы. (Я хорошо понимаю это теперь, когда мне, по моим подсчетам, уже лет семнадцать или восемнадцать.) Я никогда не была в тесных, родственных отношениях ни с одной женщиной; никогда ни одна из них не стала мне тем, кем обычно становится девочке мать или старшая сестра, тетушка или хотя бы кузина. Я постоянно общалась с монахинями и воспитанницами, но, находясь в их обществе, я все время чувствовала себя отделенной от них какою-то невидимою стеной. Монахини проявляли ко мне интерес, но то был интерес, связанный с учебой, или интерес духовный; никто не учил меня тому, что мне так неотложно требовалось узнать. У меня не было никого, к кому я могла бы обратиться с некоторыми вопросами, то есть вопросами деликатного свойства… Сказать более определенно? О нет, я предпочту довериться вашей сообразительности. Подумайте сами, о каких вещах следует знать юной девушке, становящейся юной женщиной, и поверьте мне, когда я скажу, что не знала о них ничего. Ничего! Я пребывала в совершенном неведении. Все те знания на этот счет, которые у меня имелись, я добыла, собирая по мелочам, словно осколки, у других девочек. Но зачастую они нарочно сообщали неверные сведения; это они играли со мной в такую игру — вернее, играли против меня, вообще против всех девочек, что помладше.
В то лето все мы, оставшиеся, должны были вставать в предрассветной тьме, чтобы успеть одеться и привести себя в порядок. В моих ушах до сих пор стоит звон страшного колокольчика, врывающийся в тишину моего сна. До сих пор вижу я послушниц, шествующих вдоль рядов коек, позванивая в него и начиная оглушительно трезвонить у постели тех, кто спит слаще других.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74