Главное, сообразовывать с ними каждое свое действие, главное – не только для него, но и для нее. И хотя Изабелла убеждена была, что лишь самые возвышенные традиции заслуживают того, чтобы их придерживались все, она тем не менее согласилась на предложение мужа торжественно шествовать с ним под церемониальные марши, доносящиеся из каких-то неведомых пространств его прошлого, – это она-то, которая всегда ступала так легко, так непринужденно, так сама по себе, так не в ногу с чинной процессией! Следует делать то-то и то-то; высказывать такие-то мнения; с такими-то людьми водить знакомство, а с такими-то нет. Когда она почувствовала, как эти железные установления, пусть и задрапированные узорными тканями, сомкнулись вокруг нее, ей стало, как я уже сказал, нечем дышать, в глазах потемнело, словно ее заперли в помещении, где нет ни проблеска света, где пахнет гнилью и плесенью. Конечно, она пробовала протестовать; сперва шутливо, насмешливо, нежно, потом, по мере того как положение становилось все серьезнее, горячо, страстно, настойчиво. Она отстаивала дело свободы, право поступать по собственному усмотрению, не заботясь о внешней, показной стороне их жизни, – словом, отстаивала иные стремления, иные склонности, совсем иной идеал.
И вот тут-то личность ее мужа, небывало уязвленная, выступила вперед и выпрямилась. Что бы Изабелла ни говорила, он на все отвечал ей презрением, и она видела, как ему безмерно стыдно за нее. Что же он думает о ней?… Что она низменна, пошла, груба душой? По крайней мере он понял теперь, что у нее нет традиций! Он просто никогда не мог предположить, что ее суждения так плоски, что ее взгляды под стать какой-нибудь радикальной газетенке или проповеднику-унитарию! Истинным оскорблением, как она потом поняла, явилось то, что у нее вообще обнаружился собственный ум. Ее ум должен быть продолжением, вернее даже, приложением к его уму, быть чем-то вроде цветничка в оленьем заповеднике. Он бы осторожно взрыхлял там клумбы, поливал цветы, выпалывал сорную траву, изредка нарезал букетик цветов. Это был бы недурной клочок земли у владельца, у которого и без того вдоволь владений. Он вовсе не хотел иметь глупую жену. Она тем ему и понравилась, что понимала все с полуслова. Но он рассчитывал, что мысль ее всегда будет работать в его пользу; не на скудоумие он уповал, а, напротив, на величайшую восприимчивость. Озмонд ожидал, что Изабелла будет чувствовать с ним заодно, будет ему сочувствовать, разделять его воззрения, честолюбивые помыслы, пристрастия; и она не могла не признать, что это не такая уж великая дерзость со стороны человека, наделенного столь многочисленными достоинствами, и мужа – по крайней мере вначале – столь нежного. Но были у него убеждения, которые она никак не могла принять. Прежде всего из-за их чудовищной нечистоплотности. Она не какая-нибудь пуританка и тем не менее верила, что на свете существует чистота и даже скромность. Озмонд, как оказалось, отнюдь в это не верил; среди его традиций числились и такие, что Изабелле приходилось подбирать юбки, чтобы не запачкаться. Неужели все женщины имеют любовников? Неужели все они лгут и даже лучших можно купить? Неужели всего лишь две-три ни разу не обманывали своих мужей? Изабелла слушала эти речи с еще большим презрением, чем слушала бы пересуды старых кумушек, – с презрением, сохранявшим всю свою свежесть в весьма оскверненном воздухе, где витал душок ее золовки. Что же, значит, ее муж судит обо всех по графине Джемини? Дама эта часто лгала, и своего мужа она обманывала не только на словах. Достаточно и того, что сии факты числятся среди предполагаемых традиций Озмонда, вполне достаточно, зачем же приписывать их всем и каждому? Вот это ее презрение к подобным предположениям мужа, вот оно-то и заставило Озмонда распрямиться и встать во весь рост. У него у самого был изрядный запас презрения, и жене его тоже, разумеется, надлежало иметь некоторую толику, но что она обратит жгучие лучи своего негодования против его собственного образа мыслей – этой опасности он не предусмотрел. Он полагал, что ему удастся своевременно упорядочить ее душевные движения. Изабелла легко могла представить себе, как он бесновался, когда обнаружил, что слишком на себя понадеялся. Если жена заставляет мужа испытать такого рода ощущения, ему ничего не остается, как возненавидеть ее. К несчастью, она была твердо уверена, что чувство ненависти, в котором он искал сначала утешения и успокоения, сделалось теперь главным его занятием, усладой его жизни. Чувство это отличалось большой глубиной, так как было искренним: Озмонда вдруг осенило, что в конце концов она может от него избавиться. Если ее самое эта мысль потрясла, если ей самой она показалась сначала чуть ли не черной изменой, кощунством, то трудно даже представить себе, как она должна была подействовать на него. Все обстояло очень просто: он ни во что ее не ставит, у нее нет традиций, у нее нравственный кругозор священника-унитария. Бедная Изабелла, которая так никогда и не могла понять, что же такое унитаризм! С этой уверенностью она и жила теперь бог знает сколько времени, она потеряла ему счет. Что у нее впереди? Что их ожидает? – беспрестанно спрашивала она себя. Что сделает он? Что следует делать ей? Когда муж ненавидит жену – к чему это может привести? Она не ненавидела его, в этом она была убеждена, иначе не испытывала бы порой такого страстного желания сделать ему приятное. Но куда чаще она испытывала страх, и еще ее постоянно мучило то, о чем я уже упомянул, – сознание, что она с самого начала обманула Озмонда. Во всяком случае, они были странной супружеской парой, и жизнь, которую они вели, была ужасна. Перед этим он почти неделю с ней не разговаривал, был холоден, как потухший камин. Она знала, что у него есть на то особые причины; он недоволен был затянувшимся пребыванием в Риме Ральфа Тачита. Озмонд считал, что его жена слишком часто видится со своим кузеном. Неделю назад он сказал: неприлично ей ходить к нему в гостиницу. Он бы еще и не то сказал, если бы, при состоянии здоровья Ральфа, обвинение во всех грехах не звучало чересчур уж вопиюще; Ко необходимость сдерживаться еще больше разъяряла Озмонда. Изабелла видела это не менее ясно, чем, глядя на циферблат часов, мы видим, который час. Она знала, внимание, оказываемое ею кузену, приводит ее мужа в бешенство, знала это так же твердо, как если бы Озмонд запер ее в комнате, о чем он, по ее мнению, безусловно мечтал. Она искренне считала, что в общем не проявляет непокорности, но не могла же она делать вид, будто равнодушна к Ральфу. Она считала, что пробил наконец его час, что он умирает, что ей больше никогда не увидеть его, и оттого исполнилась к нему невероятной нежности. Ей все было не в радость теперь, да и могло ли быть что-нибудь в радость женщине, знающей, что она понапрасну загубила свою жизнь? На сердце у нее была вечная тяжесть, на всем лежал какой-то мертвенный отблеск. Но встречи с Ральфом были светом во мраке: в тот короткий час, что она сидела с ним, душа ее болела не за себя, а за него. Ей стало казаться, будто он ее брат. У Изабеллы не было брата, но, будь он у нее и случись в ее жизни беда, а брат в это время умирал бы, он не был бы ей дороже, чем Ральф. О да, Гилберт, пожалуй, имел некоторые основания ревновать – он отнюдь не выигрывал в ее глазах за те полчаса-час, что она проводила с Ральфом. И не потому, что они говорили о нем, и не потому, что она жаловалась. Они даже его имени никогда не произносили. Просто Ральф был благороден, а ее муж – нет. Слова Ральфа, его улыбка, уже одно его присутствие в Риме словно раздвигали пределы порочного круга, в котором она вращалась. Ральф заставлял ее поверить, что в мире существует добро, поверить, что все могло быть иначе. Он ведь не уступал в уме Озмонду – притом, что был намного лучше. И вот из какого-то благоговейного чувства к нему ей казалось, она должна скрывать свои горести. Она скрывала их очень тщательно и, беседуя с Ральфом, непрерывно опускала занавес и расставляла ширмы. В ней все еще живо было воспоминание – оно так и не успело умереть – о том утре в саду, когда он предостерегал ее против Озмонда. Стоило только закрыть глаза – и она видела этот сад, слышала голос Ральфа, вдыхала теплый благоуханный воздух. Откуда он мог знать? Какая поразительная, непостижимая мудрость! Так же умен, как Озмонд? Нет, намного умнее, раз сумел до этого додуматься, Гилберт не способен судить так глубоко, так справедливо. Она пообещала тогда Ральфу, что, даже если он окажется прав, от нее он, во всяком случае, этого не узнает, и теперь изо всех сил старалась сдержать обещание. Это доставляло ей немало забот, она делала это страстно, истово, как бы исполняя благочестивый долг. Из чего только женщины не способны порой создавать себе долг благочестия! Изабелла, притворяясь сейчас перед своим кузеном, воображала, что совершает милосердное деяние. Возможно, так оно и было бы, если бы ей удалось хоть на миг его провести. А в действительности милосердие ее сводилось преимущественно к тому, что она пыталась внушить Ральфу, будто когда-то он жестоко ее ранил и весь дальнейший ход событий его посрамил, но так как она очень великодушна, а он очень болен, то она не помнит обиды, более того – великодушно остерегается выставлять напоказ свое счастье. Ральф, лежа на диване, только улыбался про себя в ответ на это удивительное проявление милосердия, но прощал ее – за то, что она простила его. Она не хотела, чтобы он знал, как она несчастлива, не хотела причинять ему боль; вот это и есть главное, а что такое знание могло бы оправдать его в собственных глазах, не столь уж существенно.
И теперь Изабелла сидела одна в затихшей гостиной, хотя огонь в камине давно уже потух. Ей не грозила опасность замерзнуть, она горела как в лихорадке. Раз от разу бой часов становился все долгозвучнее, но в своем бдении она осталась к этому глуха. Ум ее, осаждаемый видениями, был страшно возбужден, и пусть лучше видения эти посетят ее здесь, где она для того и не спит, чтобы встретить их, а не там, где хоть она и опустит голову на подушку, все равно они, будто издеваясь, не дадут ей сомкнуть глаз. Повторяю, она не считала себя непокорной женой, и нужны ли тому иные подтверждения, если она засиделась почти до утра, пытаясь убедить себя, что, собственно говоря, Пэнси вполне можно выдать замуж так, как отправляют по почте письмо. Когда часы пробили четыре, Изабелла поднялась; она решила, наконец, отправиться спать – лампа уже давно погасла, свечи догорели до основания. Но, дойдя до середины гостиной, она снова замерла на месте и стояла, вглядываясь в неожиданно возникшее перед ней еще одно видение: ее муж и мадам Мерль, так безотчетно и так тесно связанные.
43
Три вечера спустя она повезла Пэнси на великосветский бал; они ехали вдвоем, без Озмонда, который балов не посещал. Пэнси отправилась на бал так же охотно, как и всегда: она не склонна была к обобщениям и не распространяла на все радости жизни запрет, наложенный на любовь. Если она думала выиграть время или надеялась усыпить внимание отца, то, очевидно, рассчитывала на успех. Изабелле это казалось маловероятным; вероятнее всего, Пэнси просто решила быть послушной дочерью. О более благоприятном случае отличиться по части послушания нельзя было и мечтать, а Пэнси относилась к благоприятным случаям с должным почтением. Она была не менее предупредительна, чем обычно, и с обычной заботливостью оберегала свои воздушные юбки; в руке она сжимала букетик и по меньшей мере в двадцатый раз пересчитывала цветы. Изабелла рядом с ней невольно чувствовала себя старой, она и забыла, когда в последний раз на балу испытывала радостный трепет. У Пэнси, пользовавшейся несомненным успехом, никогда не было недостатка в кавалерах, и едва лишь они вошли в зал, как она передала свой букетик не собиравшейся нынче танцевать Изабелле. Прошло несколько минут, и охотно оказавшая ей эту услугу Изабелла увидела поблизости от себя Эдварда Розьера, и вот он уже стоял перед ней. От его приятной улыбки не осталось и следа, весь облик дышал воинственной отвагой. Столь неожиданная метаморфоза вызвала бы, наверное, у Изабеллы улыбку, если бы она не понимала, что по существу все обстоит крайне серьезно, поскольку обыкновенно от этого джентльмена пахло гелиотропом, а не порохом. Он посмотрел на нее с каким-то подобием свирепости, словно давая ей понять» что опасен, но тут заметил в руке у Изабеллы букетик, и взгляд его, задержавшись на нем, заметно смягчился.
– Одни анютины глазки; должно быть, это ее.
Изабелла приветливо улыбнулась ему.
– Вы угадали, она оставила его мне на время танца.
– Дайте мне хоть секунду подержать его, миссис Озмонд, – взмолился бедный молодой человек.
– Нет; я вам не доверяю, вы мне его не вернете.
– Вы правы, я за себя не ручаюсь, я могу тут же с ним сбежать. Но дайте мне хотя бы один цветок.
Изабелла несколько мгновений колебалась, потом, все так же улыбаясь, протянула ему цветы.
– Вот, выберите сами, – сказала ока. – Страшно даже подумать, что я для вас делаю.
– И это все, и больше вы ничего не сделаете, миссис Озмонд? – вставив в глаз монокль и тщательно выбирая цветок, воскликнул Розьер.
– Не смейте вдевать его в петлицу, – сказала она. – Не смейте, слышите!
– Мне хотелось бы, чтобы она увидела. Она отказывается со мной танцевать, но я желал бы показать ей, что все равно в нее верю.
– Показать это ей куда ни шло, но нельзя показывать этого другим. Отец запретил ей танцевать с вами.
– И это все, что вы для меня сделаете? Я ожидал от вас большего, миссис Озмонд, – проговорил молодой человек с какой-то многозначительной укоризной. – Ведь мы с вами столько лет знакомы, чуть ли не со времен нашего невинного детства.
– Не внушайте мне, что я так стара, – терпеливо ответила Изабелла. – Зачем постоянно возвращаться к тому, чего я не отрицаю? Но хоть мы с вами и старые друзья, если бы вы оказали мне честь и просили моей руки, я бы вам, не задумываясь, отказала.
– Значит, вы ни во что меня не ставите. Уж признались бы тогда сразу, что считаете меня просто-напросто парижским мотыльком.
– Я очень высоко вас ставлю, но нисколько не влюблена в вас. Конечно, я имею в виду, не влюблена в вас как в претендента на руку Пэнси.
– Что ж, понятно. Вы меня жалеете, только и всего. – И, не вынимая монокля из глаза, он почему-то огляделся по сторонам. Для Эдварда Розьера было новостью, что он может прийтись не по вкусу, и у него по крайней мере хватило гордости не показать вида, что он готов принять это за общее правило.
Изабелла ответила не сразу. В его манере держаться, в его наружности не было ничего от настоящего трагического величия; чего стоил хотя бы один его монокль. Но неожиданно она почувствовала себя растроганной – в конце концов их несчастья были чем-то сродни; впервые она так ясно увидела, что перед ней если и не в очень романтической, то в очень убедительной форме самое что ни есть берущее за душу – борющаяся с превратностями юная любовь.
– Вы, правда, будете к ней очень добры? – спросила она наконец, понизив голос.
Благоговейно опустив глаза, он поднес к губам зажатый в пальцах цветок, потом посмотрел на Изабеллу.
– Меня вам жаль, но неужто вам ничуть не жаль ее?
– Не знаю, не уверена. Жизнь всегда будет доставлять ей радость.
– Все зависит от того, что вы называете жизнью! – произнес очень выразительно мистер Розьер. – Вряд ли ей доставит радость, если ее будут мучить.
– Это ей не грозит.
– И на том спасибо. Но она-то знает, чего хочет. Вы скоро в этом убедитесь.
– Думаю, что знает; она никогда не ослушается отца. Но вот и она сама, – добавила Изабелла. – Я должна просить вас уйти.
Розьер помедлил до тех пор, пока к ним не подошла об руку со своим кавалером Пэнси; он задержался ровно настолько, чтобы посмотреть ей в лицо. Потом с высоко поднятой головой удалился, и то, какого труда ему стоило внять голосу благоразумия, еще раз показало Изабелле, насколько он влюблен.
Пэнси, нимало не разгоряченная танцами, остававшаяся после этих упражнений неизменно свежей и прохладной, подождав немного, забрала свой букетик. Наблюдая за ней, Изабелла увидела, как она пересчитывает цветы, и сказала себе, что здесь, безусловно, задеты более глубокие струны, чем ей казалось. Пэнси видела, как удалился Розьер, но она ни словом о нем не обмолвилась, а говорила только о своем кавалере, когда тот, откланявшись, отошел от них, о музыке, о паркете и о том, что ей ужасно не повезло – она уже порвала платье. Изабелла, однако, могла бы поручиться – Пэнси обнаружила, что ее возлюбленный похитил цветок, хотя из этого обстоятельства никак не вытекала заученная любезность, с которой она откликнулась на приглашение следующего кавалера.
Приятность, доведенная до совершенства, сохранявшаяся и в крайних обстоятельствах, входила в систему ее воспитания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93
И вот тут-то личность ее мужа, небывало уязвленная, выступила вперед и выпрямилась. Что бы Изабелла ни говорила, он на все отвечал ей презрением, и она видела, как ему безмерно стыдно за нее. Что же он думает о ней?… Что она низменна, пошла, груба душой? По крайней мере он понял теперь, что у нее нет традиций! Он просто никогда не мог предположить, что ее суждения так плоски, что ее взгляды под стать какой-нибудь радикальной газетенке или проповеднику-унитарию! Истинным оскорблением, как она потом поняла, явилось то, что у нее вообще обнаружился собственный ум. Ее ум должен быть продолжением, вернее даже, приложением к его уму, быть чем-то вроде цветничка в оленьем заповеднике. Он бы осторожно взрыхлял там клумбы, поливал цветы, выпалывал сорную траву, изредка нарезал букетик цветов. Это был бы недурной клочок земли у владельца, у которого и без того вдоволь владений. Он вовсе не хотел иметь глупую жену. Она тем ему и понравилась, что понимала все с полуслова. Но он рассчитывал, что мысль ее всегда будет работать в его пользу; не на скудоумие он уповал, а, напротив, на величайшую восприимчивость. Озмонд ожидал, что Изабелла будет чувствовать с ним заодно, будет ему сочувствовать, разделять его воззрения, честолюбивые помыслы, пристрастия; и она не могла не признать, что это не такая уж великая дерзость со стороны человека, наделенного столь многочисленными достоинствами, и мужа – по крайней мере вначале – столь нежного. Но были у него убеждения, которые она никак не могла принять. Прежде всего из-за их чудовищной нечистоплотности. Она не какая-нибудь пуританка и тем не менее верила, что на свете существует чистота и даже скромность. Озмонд, как оказалось, отнюдь в это не верил; среди его традиций числились и такие, что Изабелле приходилось подбирать юбки, чтобы не запачкаться. Неужели все женщины имеют любовников? Неужели все они лгут и даже лучших можно купить? Неужели всего лишь две-три ни разу не обманывали своих мужей? Изабелла слушала эти речи с еще большим презрением, чем слушала бы пересуды старых кумушек, – с презрением, сохранявшим всю свою свежесть в весьма оскверненном воздухе, где витал душок ее золовки. Что же, значит, ее муж судит обо всех по графине Джемини? Дама эта часто лгала, и своего мужа она обманывала не только на словах. Достаточно и того, что сии факты числятся среди предполагаемых традиций Озмонда, вполне достаточно, зачем же приписывать их всем и каждому? Вот это ее презрение к подобным предположениям мужа, вот оно-то и заставило Озмонда распрямиться и встать во весь рост. У него у самого был изрядный запас презрения, и жене его тоже, разумеется, надлежало иметь некоторую толику, но что она обратит жгучие лучи своего негодования против его собственного образа мыслей – этой опасности он не предусмотрел. Он полагал, что ему удастся своевременно упорядочить ее душевные движения. Изабелла легко могла представить себе, как он бесновался, когда обнаружил, что слишком на себя понадеялся. Если жена заставляет мужа испытать такого рода ощущения, ему ничего не остается, как возненавидеть ее. К несчастью, она была твердо уверена, что чувство ненависти, в котором он искал сначала утешения и успокоения, сделалось теперь главным его занятием, усладой его жизни. Чувство это отличалось большой глубиной, так как было искренним: Озмонда вдруг осенило, что в конце концов она может от него избавиться. Если ее самое эта мысль потрясла, если ей самой она показалась сначала чуть ли не черной изменой, кощунством, то трудно даже представить себе, как она должна была подействовать на него. Все обстояло очень просто: он ни во что ее не ставит, у нее нет традиций, у нее нравственный кругозор священника-унитария. Бедная Изабелла, которая так никогда и не могла понять, что же такое унитаризм! С этой уверенностью она и жила теперь бог знает сколько времени, она потеряла ему счет. Что у нее впереди? Что их ожидает? – беспрестанно спрашивала она себя. Что сделает он? Что следует делать ей? Когда муж ненавидит жену – к чему это может привести? Она не ненавидела его, в этом она была убеждена, иначе не испытывала бы порой такого страстного желания сделать ему приятное. Но куда чаще она испытывала страх, и еще ее постоянно мучило то, о чем я уже упомянул, – сознание, что она с самого начала обманула Озмонда. Во всяком случае, они были странной супружеской парой, и жизнь, которую они вели, была ужасна. Перед этим он почти неделю с ней не разговаривал, был холоден, как потухший камин. Она знала, что у него есть на то особые причины; он недоволен был затянувшимся пребыванием в Риме Ральфа Тачита. Озмонд считал, что его жена слишком часто видится со своим кузеном. Неделю назад он сказал: неприлично ей ходить к нему в гостиницу. Он бы еще и не то сказал, если бы, при состоянии здоровья Ральфа, обвинение во всех грехах не звучало чересчур уж вопиюще; Ко необходимость сдерживаться еще больше разъяряла Озмонда. Изабелла видела это не менее ясно, чем, глядя на циферблат часов, мы видим, который час. Она знала, внимание, оказываемое ею кузену, приводит ее мужа в бешенство, знала это так же твердо, как если бы Озмонд запер ее в комнате, о чем он, по ее мнению, безусловно мечтал. Она искренне считала, что в общем не проявляет непокорности, но не могла же она делать вид, будто равнодушна к Ральфу. Она считала, что пробил наконец его час, что он умирает, что ей больше никогда не увидеть его, и оттого исполнилась к нему невероятной нежности. Ей все было не в радость теперь, да и могло ли быть что-нибудь в радость женщине, знающей, что она понапрасну загубила свою жизнь? На сердце у нее была вечная тяжесть, на всем лежал какой-то мертвенный отблеск. Но встречи с Ральфом были светом во мраке: в тот короткий час, что она сидела с ним, душа ее болела не за себя, а за него. Ей стало казаться, будто он ее брат. У Изабеллы не было брата, но, будь он у нее и случись в ее жизни беда, а брат в это время умирал бы, он не был бы ей дороже, чем Ральф. О да, Гилберт, пожалуй, имел некоторые основания ревновать – он отнюдь не выигрывал в ее глазах за те полчаса-час, что она проводила с Ральфом. И не потому, что они говорили о нем, и не потому, что она жаловалась. Они даже его имени никогда не произносили. Просто Ральф был благороден, а ее муж – нет. Слова Ральфа, его улыбка, уже одно его присутствие в Риме словно раздвигали пределы порочного круга, в котором она вращалась. Ральф заставлял ее поверить, что в мире существует добро, поверить, что все могло быть иначе. Он ведь не уступал в уме Озмонду – притом, что был намного лучше. И вот из какого-то благоговейного чувства к нему ей казалось, она должна скрывать свои горести. Она скрывала их очень тщательно и, беседуя с Ральфом, непрерывно опускала занавес и расставляла ширмы. В ней все еще живо было воспоминание – оно так и не успело умереть – о том утре в саду, когда он предостерегал ее против Озмонда. Стоило только закрыть глаза – и она видела этот сад, слышала голос Ральфа, вдыхала теплый благоуханный воздух. Откуда он мог знать? Какая поразительная, непостижимая мудрость! Так же умен, как Озмонд? Нет, намного умнее, раз сумел до этого додуматься, Гилберт не способен судить так глубоко, так справедливо. Она пообещала тогда Ральфу, что, даже если он окажется прав, от нее он, во всяком случае, этого не узнает, и теперь изо всех сил старалась сдержать обещание. Это доставляло ей немало забот, она делала это страстно, истово, как бы исполняя благочестивый долг. Из чего только женщины не способны порой создавать себе долг благочестия! Изабелла, притворяясь сейчас перед своим кузеном, воображала, что совершает милосердное деяние. Возможно, так оно и было бы, если бы ей удалось хоть на миг его провести. А в действительности милосердие ее сводилось преимущественно к тому, что она пыталась внушить Ральфу, будто когда-то он жестоко ее ранил и весь дальнейший ход событий его посрамил, но так как она очень великодушна, а он очень болен, то она не помнит обиды, более того – великодушно остерегается выставлять напоказ свое счастье. Ральф, лежа на диване, только улыбался про себя в ответ на это удивительное проявление милосердия, но прощал ее – за то, что она простила его. Она не хотела, чтобы он знал, как она несчастлива, не хотела причинять ему боль; вот это и есть главное, а что такое знание могло бы оправдать его в собственных глазах, не столь уж существенно.
И теперь Изабелла сидела одна в затихшей гостиной, хотя огонь в камине давно уже потух. Ей не грозила опасность замерзнуть, она горела как в лихорадке. Раз от разу бой часов становился все долгозвучнее, но в своем бдении она осталась к этому глуха. Ум ее, осаждаемый видениями, был страшно возбужден, и пусть лучше видения эти посетят ее здесь, где она для того и не спит, чтобы встретить их, а не там, где хоть она и опустит голову на подушку, все равно они, будто издеваясь, не дадут ей сомкнуть глаз. Повторяю, она не считала себя непокорной женой, и нужны ли тому иные подтверждения, если она засиделась почти до утра, пытаясь убедить себя, что, собственно говоря, Пэнси вполне можно выдать замуж так, как отправляют по почте письмо. Когда часы пробили четыре, Изабелла поднялась; она решила, наконец, отправиться спать – лампа уже давно погасла, свечи догорели до основания. Но, дойдя до середины гостиной, она снова замерла на месте и стояла, вглядываясь в неожиданно возникшее перед ней еще одно видение: ее муж и мадам Мерль, так безотчетно и так тесно связанные.
43
Три вечера спустя она повезла Пэнси на великосветский бал; они ехали вдвоем, без Озмонда, который балов не посещал. Пэнси отправилась на бал так же охотно, как и всегда: она не склонна была к обобщениям и не распространяла на все радости жизни запрет, наложенный на любовь. Если она думала выиграть время или надеялась усыпить внимание отца, то, очевидно, рассчитывала на успех. Изабелле это казалось маловероятным; вероятнее всего, Пэнси просто решила быть послушной дочерью. О более благоприятном случае отличиться по части послушания нельзя было и мечтать, а Пэнси относилась к благоприятным случаям с должным почтением. Она была не менее предупредительна, чем обычно, и с обычной заботливостью оберегала свои воздушные юбки; в руке она сжимала букетик и по меньшей мере в двадцатый раз пересчитывала цветы. Изабелла рядом с ней невольно чувствовала себя старой, она и забыла, когда в последний раз на балу испытывала радостный трепет. У Пэнси, пользовавшейся несомненным успехом, никогда не было недостатка в кавалерах, и едва лишь они вошли в зал, как она передала свой букетик не собиравшейся нынче танцевать Изабелле. Прошло несколько минут, и охотно оказавшая ей эту услугу Изабелла увидела поблизости от себя Эдварда Розьера, и вот он уже стоял перед ней. От его приятной улыбки не осталось и следа, весь облик дышал воинственной отвагой. Столь неожиданная метаморфоза вызвала бы, наверное, у Изабеллы улыбку, если бы она не понимала, что по существу все обстоит крайне серьезно, поскольку обыкновенно от этого джентльмена пахло гелиотропом, а не порохом. Он посмотрел на нее с каким-то подобием свирепости, словно давая ей понять» что опасен, но тут заметил в руке у Изабеллы букетик, и взгляд его, задержавшись на нем, заметно смягчился.
– Одни анютины глазки; должно быть, это ее.
Изабелла приветливо улыбнулась ему.
– Вы угадали, она оставила его мне на время танца.
– Дайте мне хоть секунду подержать его, миссис Озмонд, – взмолился бедный молодой человек.
– Нет; я вам не доверяю, вы мне его не вернете.
– Вы правы, я за себя не ручаюсь, я могу тут же с ним сбежать. Но дайте мне хотя бы один цветок.
Изабелла несколько мгновений колебалась, потом, все так же улыбаясь, протянула ему цветы.
– Вот, выберите сами, – сказала ока. – Страшно даже подумать, что я для вас делаю.
– И это все, и больше вы ничего не сделаете, миссис Озмонд? – вставив в глаз монокль и тщательно выбирая цветок, воскликнул Розьер.
– Не смейте вдевать его в петлицу, – сказала она. – Не смейте, слышите!
– Мне хотелось бы, чтобы она увидела. Она отказывается со мной танцевать, но я желал бы показать ей, что все равно в нее верю.
– Показать это ей куда ни шло, но нельзя показывать этого другим. Отец запретил ей танцевать с вами.
– И это все, что вы для меня сделаете? Я ожидал от вас большего, миссис Озмонд, – проговорил молодой человек с какой-то многозначительной укоризной. – Ведь мы с вами столько лет знакомы, чуть ли не со времен нашего невинного детства.
– Не внушайте мне, что я так стара, – терпеливо ответила Изабелла. – Зачем постоянно возвращаться к тому, чего я не отрицаю? Но хоть мы с вами и старые друзья, если бы вы оказали мне честь и просили моей руки, я бы вам, не задумываясь, отказала.
– Значит, вы ни во что меня не ставите. Уж признались бы тогда сразу, что считаете меня просто-напросто парижским мотыльком.
– Я очень высоко вас ставлю, но нисколько не влюблена в вас. Конечно, я имею в виду, не влюблена в вас как в претендента на руку Пэнси.
– Что ж, понятно. Вы меня жалеете, только и всего. – И, не вынимая монокля из глаза, он почему-то огляделся по сторонам. Для Эдварда Розьера было новостью, что он может прийтись не по вкусу, и у него по крайней мере хватило гордости не показать вида, что он готов принять это за общее правило.
Изабелла ответила не сразу. В его манере держаться, в его наружности не было ничего от настоящего трагического величия; чего стоил хотя бы один его монокль. Но неожиданно она почувствовала себя растроганной – в конце концов их несчастья были чем-то сродни; впервые она так ясно увидела, что перед ней если и не в очень романтической, то в очень убедительной форме самое что ни есть берущее за душу – борющаяся с превратностями юная любовь.
– Вы, правда, будете к ней очень добры? – спросила она наконец, понизив голос.
Благоговейно опустив глаза, он поднес к губам зажатый в пальцах цветок, потом посмотрел на Изабеллу.
– Меня вам жаль, но неужто вам ничуть не жаль ее?
– Не знаю, не уверена. Жизнь всегда будет доставлять ей радость.
– Все зависит от того, что вы называете жизнью! – произнес очень выразительно мистер Розьер. – Вряд ли ей доставит радость, если ее будут мучить.
– Это ей не грозит.
– И на том спасибо. Но она-то знает, чего хочет. Вы скоро в этом убедитесь.
– Думаю, что знает; она никогда не ослушается отца. Но вот и она сама, – добавила Изабелла. – Я должна просить вас уйти.
Розьер помедлил до тех пор, пока к ним не подошла об руку со своим кавалером Пэнси; он задержался ровно настолько, чтобы посмотреть ей в лицо. Потом с высоко поднятой головой удалился, и то, какого труда ему стоило внять голосу благоразумия, еще раз показало Изабелле, насколько он влюблен.
Пэнси, нимало не разгоряченная танцами, остававшаяся после этих упражнений неизменно свежей и прохладной, подождав немного, забрала свой букетик. Наблюдая за ней, Изабелла увидела, как она пересчитывает цветы, и сказала себе, что здесь, безусловно, задеты более глубокие струны, чем ей казалось. Пэнси видела, как удалился Розьер, но она ни словом о нем не обмолвилась, а говорила только о своем кавалере, когда тот, откланявшись, отошел от них, о музыке, о паркете и о том, что ей ужасно не повезло – она уже порвала платье. Изабелла, однако, могла бы поручиться – Пэнси обнаружила, что ее возлюбленный похитил цветок, хотя из этого обстоятельства никак не вытекала заученная любезность, с которой она откликнулась на приглашение следующего кавалера.
Приятность, доведенная до совершенства, сохранявшаяся и в крайних обстоятельствах, входила в систему ее воспитания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93