А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

– Я не раз собиралась задать его вам в письме, но у меня не хватало духу. А вот здесь, с глазу на глаз, спросить много легче. Скажите, вы знали, что ваш отец намерен оставить мне так много денег?
Ральф вытянул ноги еще дальше обычного и еще упорнее вперил глаза в гладь Средиземного моря.
– Какое это сейчас имеет значение, знал я или не знал? Мой отец, дорогая Изабелла, был очень упрям.
– Стало быть, знали, – сказала Изабелла.
– Да, он говорил мне. Мы с ним даже обсуждали какие-то мелочи.
Почему он это сделал? – быстро спросила Изабелла.
– В знак признания.
– Признания чего?
– Того, что вы существуете и что это прекрасно.
– Он чересчур меня любил, – возразила Изабелла.
– Так же, как и мы все.
– Если бы я думала, что это так, мне было бы очень не по себе. К счастью, я так не думаю. Я хочу, чтобы ко мне относились по справедливости – как я того стою, не лучше и не хуже.
– Отлично. Но учтите, что прелестное существо как раз и стоит высоких чувств.
– Я вовсе не прелестное существо. Как вы можете называть меня прелестной, когда я задаю вам такие отвратительные вопросы? Вы, верно, считаете, что я очень бестактна.
– Я считаю, что вы встревожены, – сказал Ральф.
– Да, встревожена.
– Но чем?
Она помолчала, потом сказала с жаром:
– Вы думаете, хорошо, что я вдруг стала богата? Генриетта говорит, что это плохо.
– Да пропади она пропадом, ваша Генриетта, – рассердился Ральф. – А вот я этому только рад.
– Не для того ли ваш батюшка и завещал мне эти деньги – чтобы доставить вам удовольствие?
– Я не согласен с мисс Стэкпол, – сказал Ральф, переходя на серьезный тон. – По-моему, очень хорошо, что у вас появились средства.
Изабелла внимательно посмотрела на него:
– Не знаю, в какой мере вы понимаете, что хорошо для меня, и в какой мере это вас волнует.
– Думаю, что понимаю, и можете быть уверены – волнует. Знаете, что для вас безусловно хорошо? Перестать мучить себя.
– Вы, видимо, хотите сказать – перестать мучить вас?
– А меня вы и не мучаете – тут я застрахован. Смотрите на вещи проще. Перестаньте без конца себя спрашивать, что для вас хорошо, а что плохо. Не терзайте вашу совесть – она станет звучать не в лад, как расстроенное фортепьяно. Поберегите ее для действительно серьезных случаев. И не старайтесь все время закалять свой характер – это все равно, что стараться до времени раскрыть плотный нежный бутон розы. Живите в полную силу, и ваш характер сложится сам собой. Для вас все хорошо – за редкими исключениями, – и порядочное состояние отнюдь не входит в их число. – Ральф остановился, улыбаясь Изабелле, которая слушала его, стараясь не проронить ни слова. – Вы слишком любите ломать себе голову, – продолжал он, – и слишком часто спрашиваете свою совесть. Уму непостижимо, чего только вы ни считаете предосудительным. Не сверяйте вашу жизнь по часам. Вы вечно в лихорадке. Расправьте крылья, подымитесь над землей. Это отнюдь не предосудительно – напротив.
Изабелла, как я уже сказал, слушала его очень сосредоточенно; она от природы все схватывала на лету.
– Не знаю, отдаете ли вы себе отчет в том, что сейчас говорите. Ведь вы берете на себя огромную ответственность.
– Вот как? Вы меня пугаете. И все же, мне думается, я прав, – сказал Ральф все в том же шутливом тоне.
– Впрочем, все равно: то, что вы сказали, очень верно, – продолжала Изабелла. – Вернее и не скажешь. Я и в самом деле слишком поглощена собой – смотрю на жизнь, как на прописанный врачом рецепт. А почему, собственно, мы должны все время думать о том, что для нас полезно и что вредно, словно больные в лечебнице? Зачем мне бояться, правильно ли я поступаю? Словно мир перевернется от того, хорошо я поступаю или дурно.
– Вам стоит давать советы, – сказал Ральф. – Вы тут же обрезаете крылья мне.
Она взглянула на него, словно не слыша, словно всматриваясь в течение собственных мыслей, которым он же дал ход.
– Я пытаюсь думать о мире, а не только о собственной персоне, но все равно возвращаюсь к мыслям о себе. Потому что боюсь. – Она помолчала и продолжала чуть прерывающимся голосом. – Даже сказать вам не могу, как я боюсь. Большое состояние – это свобода, а я боюсь ее. Это такая драгоценность, и надо суметь разумно распорядиться ею. Будет очень стыдно не суметь! Тут нужно думать и думать, постоянно делать усилия. Не знаю, может быть, куда большее счастье, когда у нас нет возможностей.
– Для человека слабого – несомненно. Надо много усилий, чтобы стать достойным больших возможностей, – а слабому это вряд ли по плечу.
– А почему вы решили, что я не слабая? – спросила Изабелла.
– Если это так, – отвечал Ральф, и Изабелла заметила, что он покраснел, – то я жестоко просчитался.
Знакомство со Средиземноморским побережьем только увеличило его очарование для нашей героини: это был порог Италии, ворота в царство восторгов. Италия, пока все еще недосягаемая для взора и чувств, лежала перед ней страной обетованной, страной, где любовь к прекрасному можно было утолить из неисчерпаемого источника знания. Фланируя по берегу моря с кузеном, которого она сопровождала в его ежедневных прогулках. Изабелла жадно вглядывалась в морскую даль, туда, где, как она знала, находилась Генуя. И все же она была рада, что ей пришлось остановиться в преддверии огромных открытий: затянувшееся ожидание наполняло ее таким счастливым волнением! Более того, эта остановка казалась ей затишьем, мирной интерлюдией перед тем, как грянут трубы и зазвучат барабаны предстоящей ей жизни, которую она пока не смела считать захватывающей, хотя не переставала рисовать себе в свете своих надежд, страхов, иллюзий, честолюбивых помыслов и желаний, наполнявших драматическим трепетом ее настоящее. Как и предсказала мадам Мерль в разговоре с миссис Тачит, Изабелла, опустив раз-другой руку в карман, примирилась с мыслью, что он наполнен сверхщедрым дядюшкой, к ее поведение только подтвердило, как уже неоднократно случалось, прозорливость упомянутой леди. Ральф Тачит похвалил кузину за восприимчивость, т. е. за то, что она не заставила его повторять дважды намек, содержавший добрый совет. Этот совет, возможно, сыграл решающую роль; во всяком случае, когда пришло время покинуть Сан-Ремо, Изабелла уже привыкла чувствовать себя богатой. Новое ощущение нашло достойное место в тесном кругу ее прочих, не слишком многочисленных, представлений о себе, оказавшись весьма и весьма ей приятным. С ним как нечто само собой разумеющееся связывались тысячи благих намерений. Изабелла терялась от множества обступивших ее видений; добрые дела, которые она – богатая, независимая, великодушная, с самым гуманным взглядом на мир и свои обязанности в нем – совершит, были все как на подбор возвышенны и прекрасны. Богатство поэтому стало казаться ей частью того лучшего, что в ней было: оно сообщало ей значительность и даже – в ее собственных глазах – наделяло высшей красотой. Чем оно делало ее в глазах окружающих – иной вопрос, о котором мы поговорим в свое время. Видения, о которых я только что упомянул, перемежались с другими. Изабелла больше любила думать о будущем, чем вспоминать прошлое, но иногда, под рокот средиземноморских волн, ее мысленный взор обращался вспять, останавливаясь на двух фигурах, которые, несмотря на все увеличивающееся между нею и ими расстояние, оставались достаточно выпуклыми. В них нетрудно было узнать Каспара Гудвуда и Уорбертона. Поразительно, как быстро эти два столь ярких образа отошли в жизни нашей юной леди на задний план. Но такова была ее природа: все, что исчезало из ее поля зрения, переставало для нее существовать; в случае нужды она умела, приложив усилия, оживить в памяти любые образы прошлого, но эти усилия тяготили ее, даже когда воспоминания были ей милы. Прошлое слишком часто выглядело мертвым, и его образы выступали в свинцовом свете судного дня. К тому же она отнюдь не была уверена, что продолжает жить в памяти других людей, – не так уж она самонадеянна, чтобы полагать, будто оставила там неизгладимый след! Известие о том, что она забыта, конечно, причинило бы ей боль; но из всех существующих прав самым сладостным она считала право забывать. Ни с Каспаром Гудвудом, ни с лордом Уорбертоном она, говоря языком сентиментальных романов, не делилась последним куском хлеба, тем не менее по ее внутреннему убеждению они оба были у нее в долгу. Конечно, она помнила о намерении Каспара Гудвуда явиться к ней вновь, но это должно было произойти лишь через полтора года, а за такой срок чего только не могло случиться. Нет, она вовсе не думала, что ее американский поклонник может встретить другую девушку, которая окажется к нему более благосклонной; хотя многие другие девушки, без сомнения, приняли бы его ухаживания, Изабелла и в мыслях не держала, что это могло бы его прельстить. Зато ей приходило в голову, что сама она отнюдь не застрахована от превратностей судьбы и что праздник, где Каспару не было места, может внезапно оборваться (хотя пока этому празднику, казалось, не видно конца) и тогда она найдет опору в тех самых чертах Гудвуда, в которых сегодня видит помеху своему вольному движению вперед. Вполне возможно, настанет такой день, когда эта помеха окажется для нее скрытой благодатью – удобной тихой гаванью, оберегаемой несокрушимым гранитным молом. Но всему свой черед, и она не могла сидеть сложа руки в ожидании этого дня. Что касается лорда Уорбертона, то при всей его благородной скромности и усмиренной воспитанием гордыни она никак не могла рассчитывать, что остаток своей жизни он проведет в мыслях о ней. Она сама решительно постаралась стереть все следы того, что между ними произошло, и полагала в высшей степени справедливым соответствующие усилия и с его стороны. Это не было, как может показаться, лишь иронической фразой. Изабелла искренне считала, что его светлость сумеет, как говорится, утешиться в своем разочаровании. Он действительно был очень увлечен ею – в этом она не сомневалась и все еще находила удовольствие в сознании такой победы, – но нелепо было полагать, что столь разумный и щедро наделенный судьбой джентльмен станет растравлять легко рубцующуюся рану. К тому же, говорила себе Изабелла, англичане ставят превыше всего душевный покой, а какой же душевный покой ждет лорда Уорбертона, если с течением времени он не перестанет думать о самонадеянной молодой американке, случайно встретившейся на его пути. Изабелла льстила себя надеждой, что, когда не сегодня, так завтра ей сообщат о женитьбе лорда Уорбертона на какой-нибудь его соотечественнице, приложившей некоторые усилия, дабы заслужить эту честь, известие это не вызовет у нее даже удивления. Его женитьба только показала бы, что он знает, насколько она непоколебима, – а именно такой она и хотела выглядеть в его глазах. Этого было бы достаточно, чтобы удовлетворить ее гордость.
22
В самом начале мая, полгода спустя после смерти старого мистера Тачита, небольшая, хорошо скомпонованная, как сказал бы художник, группа разместилась в одной из комнат старинной виллы, стоящей на вершине покрытого оливами холма у Римских ворот при въезде во Флоренцию. Вилла эта была вытянутым, почти слепым строением под излюбленной тосканцами нависающей крышей; если глядеть издали, такие крыши вместе со стройными, темными, резко очерченными кипарисами, которые растут подле них купами по три-четыре дерева в каждой, образуют на холмах, окружающих Флоренцию, идеальные прямоугольники. Фасадом дом выходил на небольшую зеленеющую травой и пустынную, как в деревне, площадь, занимавшую почти всю вершину холма; и этот фасад с редкими, неровно расположенными окнами и каменной, тянувшейся вдоль цоколя скамьей, служившей местом отдыха то тому, то другому жителю здешних мест, неизменно восседавшему на ней с тем благородным выражением непризнанного величия, которое неведомо почему, но в той или иной мере всегда присуще итальянцу, погрузившемуся в состояние полного покоя, – этот многовековой, добротный, состарившийся, но все еще внушительный фасад имел какой-то нелюдимый вид. То было не лицо дома, а маска, безглазая, но с тяжелыми веками. На самом же деле дом смотрел в другую сторону – смотрел назад, на великолепные, залитые полуденным солнцем просторы. С этой стороны вилла нависала над склоном холма и узкой речной долиной Арно, игравшей сквозь дымку всеми своими итальянскими красками. К дому примыкал разбитый на длинной террасе сад, где буйно цвели одичавшие розы да стояло несколько поросших мхом каменных скамей, нагретых солнцем. Террасу окружал невысокий, в полчеловеческого роста парапет над склоном, утопавшим в оливковых рощах и виноградниках. Однако нам сейчас нет дела до внешнего облика дома; этим ярким утром в разгар весны обитатели виллы с полным основанием предпочитали оставаться в ее прохладных стенах. Со стороны площади окна цокольного этажа благодаря своим строгим пропорциям выглядели необычайно живописно, однако они, казалось, были предназначены не столько для того, чтобы смотреть сквозь них на мир, сколько для того, чтобы мир не мог заглядывать внутрь. Прикрытые массивными крестообразными решетками, они были подняты на такую высоту, что любопытство – даже приподнявшись на цыпочки – иссякало, не успев до них дотянуться. В комнате, куда свет проникал через три таких сторожевых щели, расположенных в ряд, – одной из многих, ибо вилла была разделена на несколько апартаментов, населенных преимущественно разномастными иностранцами, осевшими во Флоренции, – находился некий джентльмен в обществе очень молоденькой девушки и двух почтенных монахинь одного из религиозных орденов. Несмотря на все сказанное нами выше, комната эта не казалась мрачной: широкая и высокая дверь, ведущая в запущенный сад, была распахнута настежь, да и зарешеченные окна все же пропускали достаточно итальянского солнца. Более того, все здесь производило впечатление уюта, даже роскоши – и тщательно продуманная обстановка, и как бы выставленные напоказ украшения: те занавеси из выцветшей камки и шпалеры, те резные рундуки и шкатулки из отполированного временем дуба, те образцы угловатого искусства художников-примитивистов в таких же строгих старинных рамах, те странного вида средневековые реликвии из бронзы и керамики, многовековые запасы которых все еще не исчерпаны в Италии. Эти предметы соседствовали с вполне современной мебелью, изготовленной по вкусу праздного поколения: отметим, что кресла были глубокие, с очень мягкими сиденьями, а значительное пространство занимал письменный стол отменной работы, которая несла на себе печать Лондона и девятнадцатого века. В комнате было много книг, газет и журналов, а также несколько маленьких, не совсем обычных, тщательно выписанных, преимущественно акварелью, картин. Одно из таких творений стояло на небольшом мольберте, перед которым сейчас – как раз, когда пришла пора заняться ею, – сидела молоденькая девушка, упомянутая мною выше. Она молча смотрела на картину.
Трое старших не то что бы хранили молчание – полное молчание, но и разговор между ними шел как-то спотыкаясь. Монахини сидели на краешке стула; позы их выдавали крайнюю сдержанность, лица настороженно застыли. Обе они были некрасивые расплывшиеся женщины с мягкими чертами и своего рода деловитой скромностью, которую еще больше подчеркивало невыразительное одеяние из накрахмаленного полотна и саржи, стоявшее на них торчком. Одна из них, особа неопределенного возраста, со свежими налитыми щеками, вела себя более уверенно, чем ее сестра во Христе, и, очевидно несла большую долю ответственности за порученное им дело, явно касавшееся молоденькой девушки. Виновница их озабоченности сидела в шляпке – украшении крайне простом и вполне соответствующем ее незамысловатому муслиновому платьицу, которое было ей не по возрасту коротко, хотя его, по всей видимости, уже однажды «выпускали». Джентльмен, который, судя по всему, старался занять монахинь беседой, несомненно понимал, насколько это трудная обязанность, ибо говорить с самыми смиренными мира сего так же трудно, как и с самыми сильными. Вместе с тем его внимание было явственно отдано их подопечной, и, когда она повернулась к нему спиной, он задумчиво окинул взглядом ее стройную фигурку. Ему было лет сорок, густые, коротко подстриженные волосы на яйцевидной, но красивых пропорций голове уже начали седеть. Единственным недостатком этого узкого, точеного, холодно-спокойного лица была некоторая преувеличенность перечисленных черт, в чем немалую роль играла бородка, подстриженная, как на портретах XVI века. Эта бородка вкупе со светлыми, романтического вида усами, закрученными кверху, придавала ему характерный вид иностранца, изобличала в нем человека, понимавшего, что такое стиль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93