Ежели что не так, лишней беды наживешь на свою голову... Вот пристав и отправился на проверку сигнала самолично, прихватив с собой на всякий случай одного городового, который, впрочем, в дом не входил, а был оставлен приставом у крыльца, а после обнаружения в доме умирающего отбыл по распоряжению начальника за подмогой.
Войдя, пристав обнаружил, что из помещений второго этажа доносится женский плач. Поднявшись по лестнице, он увидел, что сам Покотилов лежит на полу в луже крови и вот-вот отдаст Богу душу, а сама склонилась над ним с пистолетом в руке и в голос воет, вероятно, в ужасе от содеянного.
Руки и лицо хозяйки дома были в крови; членораздельно объяснить представителю власти, что здесь произошло, она не могла. Умирающий Покотилов был в момент появления пристава не только жив, но даже в сознании и с трудом произнес: «Ася, Ася, жена...», вероятно, последним усилием воли желая указать на убийцу, после чего и испустил дух.
Брат убитого, Ксенофонт Покотилов, тоже нисколько не сомневался, что убийство – дело рук его невестки. Правда, в момент убийства Ксенофонт в доме брата самолично не присутствовал, прибыл, когда все было кончено, но то, что отношения между Никитой и Анастасией были из рук вон плохи, засвидетельствовать может. По словам Покотилова-младшего, его брат подозревал свою жену в неверности и день ото дня получал все больше и больше подтверждений данному факту, о чем часто по-родственному разговаривал с Ксенофонтом.
– Но это же неправда! – закричала из-за своей решетки Анастасия.
– Помолчите, подсудимая! – оборвал ее председатель суда. – Вам слова никто не давал.
– Позвольте сделать одно дополнение, господин председатель, – приподнялся прокурор. – Факт супружеской измены со стороны подсудимой является доказанным. В доме Покотиловой при обыске была обнаружена любовная переписка, которую она бережно сохраняла в своем секретере. Письма любовника Покотиловой были изъяты и приобщены к делу в качестве свидетельства ее морального разложения.
– Полноте, – ответил председательствующий. – Мы судим эту женщину за убийство, а не за порочащие связи. Хотя распутство, без сомнения, никого не украшает.
После допроса свидетелей, когда казалось, что вопросам прокурора и защитника не будет конца, после чтения секретарем протокола врачебного исследования трупа Никиты Покотилова и выступления эксперта-медика, господам присяжным заседателям было предложено осмотреть приобщенные к делу вещественные доказательства (среди которых был и пистолет, и письма весьма фривольного содержания, адресованные Анастасии; листы писем были аккуратно пронумерованы и подшиты в папку; даже шелковая ленточка, которой пачка писем была прежде перевязана, прилагалась) и, наконец, снова был объявлен перерыв.
Присяжные удалились в совещательную комнату, откуда потянулся вдруг запах еды – вероятно, они решили там перекусить.
Анастасия Покотилова, почувствовав этот запах, поняла, насколько она голодна – утром, собираясь в суд, она не могла от волнения съесть ни куска и только выпила полкружки пустого кипятка. А теперь голова ее кружилась от голода, и даже слабый запах пиши, долетавший из другого помещения, казался непереносимым.
Охранники тоже достали хлеб и вареные яйца и принялись закусывать рядом с ее деревянной клеткой. Анастасия невольно сглотнула слюну.
– Ты, слышь-ка, на, прими, – тихо сказал один из жандармов, незаметно протягивая ей кусок ржаного хлеба. – Пожуй хлебца, раба Божия...
Но подачка показалась ей слишком унизительной, и она отказалась.
– Ишь ты, гордая барынька. Брезгует, – фыркнул жандарм и не стал навязывать угощение.
– Господи, когда же это кончится? – прошептала Анастасия, уронив голову на сложенные у барьера решетки руки.
Последняя часть заседания прошла для подсудимой словно в тумане: о чем-то долго и внушительно говорил прокурор («Это преступление , господа присяжные заседатели , отмечено типическими чертами того печального явления морального разложения , которому подвергается наше общество...») , потом молоденький защитник, запинаясь от волнения, заговорил о грубости нравов, о жестокости мужчин и бесправии женщин в семьях, принадлежащих к купеческому сословию, и особенно напирал на то, что убийство могло быть совершено только в состоянии аффекта глубоко несчастной женщиной, доведенной до отчаяния постоянными ссорами и мелким домашним тиранством мужа...
Когда Анастасии Покотиловой предоставили последнее слово, она уже плохо понимала, что от нее хотят, и смогла в своей затуманенной голове составить лишь одну фразу: «Я не виновна, я не убивала мужа!», которую и повторила несколько раз.
Подводя резюме прениям, председатель суда произнес небольшую речь, в которой доказывал, что убийство есть убийство, это чрезвычайно жестокое преступление даже при смягчающих обстоятельствах, а никаких особых смягчающих обстоятельств судебным следствием по данному делу не было выявлено. Покойный не бил жену, не подвергал ее издевательствам и даже довольно долго и терпеливо сносил ее неверность. У присяжных есть право, предоставленное им обществом, признать подсудимую Покотилову виновной или невиновной, однако правом этим следует пользоваться разумно и решение принимать по справедливости, как подсказывает совесть христианина и с учетом всех обстоятельств дела...
Слушая мерное журчание председательской речи, Анастасия не находила в себе сил вдумываться в отдельные слова и только изо всех сил держалась за борт окружавшей ее решетки, чтобы не упасть. Голова кружилась невыносимо...
Присяжные еще раз удалились в совещательную комнату, у двери которой на этот раз был поставлен жандарм со свирепым лицом и саблей наголо, словно собиравшийся силой оружия преградить путь любому, кто вознамерится ворваться в святая святых Окружного суда, дабы оказать на слуг закона давление.
Но никто так и не отважился на столь безумный поступок, и решение по делу было принято...
Всех присутствующих попросили встать, и председатель торжественно провозгласил:
«1907 года, мая 18 числа, по указу Его Императорского Величества, Московский окружной суд по уголовному отделению, в силу решения господ присяжных заседателей, на основании (последовал перечень статей Устава уголовного судопроизводства), определил: купчиху Анастасию Покотилову, лишив всех прав состояния, сослать в каторжные работы на шесть лет, с последствиями по 28 статье Уложения...»
Анастасия почувствовала, как у нее подкашиваются ноги, и села на скамью, не дождавшись окончания приговора. Председатель говорил еще что-то о судебных издержках, но ничто не имело больше никакого значения, ведь главное уже было сказано – шесть лет каторги! Шесть лет! За что?!
Глава 3
Старый адвокат, так же неожиданно выздоровевший, как и заболевший перед процессом, составил кассационную жалобу, пытаясь обжаловать решение суда по делу купчихи Покотиловой, но это не привело ни к какому результату.
Партии каторжан, в числе которых была и осужденная Анастасия Покотилова, надлежало отправиться на этап в начале июля.
Ася, уже успевшая свыкнуться со всеми горькими поворотами судьбы, ждала перемен. Пусть все что угодно ждет ее впереди, но лишь бы уйти наконец из опостылевшей Бутырской тюрьмы, в которой провела она несколько месяцев своей недолгой жизни.
Уж, наверное, хуже, чем здесь, не будет нигде. Бесконечные мрачные коридоры, затхлые переполненные камеры, воздух которых всегда пропитан неистребимой вонью; нары, и на них маются, надрывно кашляют, грязно ругаются, потихоньку курят и пьют замученные, усталые женщины с сальными немытыми волосами, с бледными от спертого воздуха лицами; тюремная пища, от которой воротило с души; пропылившийся и засаленный арестантский халат; а главное – постоянная изнуряющая тоска...
Как это все могло случиться с Асей? Где та прежняя Ася, красивая, нарядная, ухоженная, пахнущая дорогими духами, сверкающая бриллиантами? У нее всегда было столько великолепных украшений, и батюшка дарил, и муж... Где теперь те сережки с сапфирами и брильянтовыми розетками, которые подарил ей Никита на именины? Памятная вещь! Наверное, их описали вместе со всем прочим имуществом. Как же она не догадалась спрятать их где-нибудь, зарыть, чтобы откопать потом, через шесть лет? Впрочем, не было у нее времени что-либо спрятать. А через шесть лет ее дом будет чужим, у нее ведь отняли все права состояния...
Через шесть лет? Господи, да выживет ли Ася на каторге эти шесть лет? И сумеет ли она хоть когда-нибудь вернуться?
Стояла невыносимо жаркая погода, которой отличается обычно московский июль. В душном раскаленном воздухе висело неподвижное марево, а нагретые солнцем камни, стены и жестяные крыши домов только добавляли тепла. Партия осужденных преступников подобралась в этот раз на редкость большая – шестьсот восемнадцать мужчин и семьдесят четыре женщины. И тюремному начальству с каждым из этих людей следовало провести перед отправкой все положенные бюрократические формальности.
Во дворе тюрьмы, в тенечке был установлен стол, за которым сидело начальство – смотритель с помощниками, доктор, фельдшер, конвойный офицер, писарь. Перед ними было разложено множество бумаг. Каторжан выкликали по одному, опрашивали, осматривали, выверяли в списках, отмечали больных и слабых, не способных идти пешком...
Конвойный офицер, закуривая очередную папироску, ворчал:
– Конца этому не будет! Прорва какая-то... И где вы их столько набрали на один этап?
Смотритель безразлично передернул плечами и рявкнул на какого-то бедолагу арестанта:
– А ну, проходи, не задерживайся, щучий сын!
Подготовленных к этапу арестантов вывели в тюремный двор на рассвете, в четыре утра, и с тех пор они стояли в бесконечной очереди, на самом солнцепеке, безнадежно вытирая струйки пота, катившиеся по лицам.
Только к полудню тюремные власти завершили свою многотрудную работу по сдаче и приемке этих людей, и наконец со скрипом и грохотом распахнулись ворота Бутырки... Сперва на улицу вышли конвойные солдаты с ружьями, привычно рассыпавшиеся по двум сторонам цепью, и в этот узкий коридор из ворот стала выдавливаться толпа подготовленных к отправке каторжан.
Первыми шли мужчины-каторжане, в одинаковых безобразных серых шапках, напоминающих блин, и халатах с нашитым на спину «бубновым тузом» – лоскутом-мишенью, чтобы в случае побега охране было бы проще целиться. Гремя закованными в кандалы ногами, мужчины строились в колонну по четыре человека.
Когда несколько сотен каторжных были построены и сосчитаны, в затылок им поставили еще сотни две ссыльных, отправляемых с той же партией. У ссыльных не было цепей на ногах, зато их руки были скованы наручнями, попарно соединявшими двух людей друг с другом.
Потом шли женщины-каторжанки, и, наконец, замыкали колонну добровольно следующие по этапу женщины, не пожелавшие расставаться с осужденными мужьями и добившиеся разрешения сопровождать их на каторгу. Вольных можно было отличить по одежде, не казенной, как у арестанток, а домашней. У многих женщин, и у арестанток, и у вольных, были детишки. Одни несли младенцев на руках, другие тянули испуганных, ничего не понимающих и хныкающих от страха малышей за руку.
За колонной каторжан тащились подводы с мешками. На них разрешалось подъехать до вокзала слабым и больным, но таких разрешений тюремный доктор выдал немного. Это была слишком уж серьезная льгота, и предоставили ее лишь беременным женщинам и совсем уж немощным старикам.
Ася понуро шагала в толпе каторжанок, закинув за плечо свой легонький, почти пустой мешочек. Колонна растянулась на всю улицу. Головные ряды ее уже скрылись за поворотом, а последние подводы все еще не могли тронуться от ворот Бутырки. Арестованным предстояло пешком дойти до вокзала, где их ждали специальные арестантские вагоны, именовавшиеся в тюремном обиходе «столыпинскими». В этих вагонах с зарешеченными окнами осужденных повезут в Сибирь...
«Не нужно ничего бояться, – говорила себе Ася, стараясь попадать при ходьбе в такт остальным женщинам, но постоянно сбиваясь. – Сибирь так Сибирь. Не нужно бояться, иначе можно просто сойти с ума. Все самое страшное позади... Чего мне еще бояться, если я уже потеряла все, что у меня было, – мужа, дом, состояние, честное имя, всю свою прежнюю жизнь. Нужно смириться с неизбежным. Значит, теперь моя жизнь просто станет другой. Тяжелой, мерзкой, но все же она останется жизнью... И в Сибири люди живут. А испытания Господь посылает, чтобы укрепить наш дух».
Но несмотря на все эти успокоительные слова, ей было очень страшно.
Из стоявшей на тротуарах толпы к колонне каторжан порой бросались какие-то люди, чаще женщины, и пытались прокричать слова прощания или передать осужденным деньги и узелки с едой, но солдаты, охранявшие колонну, с криком: «Не положено!» прикладами прогоняли их прочь.
Когда колонна уже отошла от тюрьмы довольно далеко, Ася заметила замерший у тротуара экипаж, который показался ей знакомым. Как только по улице прошагали арестанты-мужчины и с экипажем поравнялись женщины, он тронулся и поехал вдоль растянувшейся колонны. Нарядная дама, привстав на сиденье, вглядывалась в лица проходящих мимо каторжанок.
– Ася! Асенька! – закричала она, увидев бредущую в толпе Покотилову, и соскочила с подножки экипажа. Это была Ксения Лапина, подруга Аси, с которой совсем недавно, несколько лет назад, они прыгали по партам в пансионе, получая нагоняи от классной дамы, и читали по ночам при свечах в дортуаре романы Золя.
Ксения пробивалась сквозь оцепление, пытаясь оттолкнуть своей изящной рукой в лайковой перчатке солдата.
– Ася, дорогая, я здесь! Я приехала проводить тебя!
– Не положено, сударыня! – задержал ее солдат, преградив ей путь винтовкой. – Извольте отойти! С каторжными беседовать не положено!
– Руки убери, любезный, – брезгливо ответила ему молодая дама и снова закричала: – Ася, пиши мне из Сибири! Проси все, что будет нужно! Я вышлю!
– Сударыня, извольте отойти! – к нарядной даме приближался начальник конвоя. – Не вынуждайте нас применять силу!
– Силу? – с вызовом переспросила Ксения, смерив его взглядом. – И что же вы, бить меня будете, господин офицер? Ну, приступайте!
Офицер смешался, а Ксения, размахнувшись, кинула над головами солдат в толпу каторжанок узелок.
– Держи, подружка, на дорогу! – прокричала она.
Ася попыталась поймать передачу, но узелок развязался у нее в руках, и большая часть приготовленного высыпалась на дорогу. Под ноги каторжанок покатились апельсины, баранки, пряники, леденцы...
Ася нагнулась, чтобы собрать продукты, но начальник конвоя закричал страшным голосом: «Не останавливаться!», и она успела схватить только один апельсин. Остальное, изловчившись, разобрали другие каторжанки.
– Спасибо, Ксюша, что вспомнила обо мне! Прощай! – прокричала Ася подруге и засеменила дальше в серой толпе.
«Все-таки Ксения меня не забыла, – думала она. – Пожалела, приехала проводить. Но почему она так странно вела себя на суде? Почему забыла о телефонном звонке, которым меня вызвали из ее дома? Разве можно было о нем забыть? Впрочем, для нее он не имел никакого значения, может быть, и не удержался в памяти... Да и волновалась она на суде. Все мы там волновались».
– Настенька, здравствуй! – сказал вдруг кто-то за ее спиной (за уголовными преступницами шли политические). – Ты только не оборачивайся. Возьми, это твое.
И ей протянули еще один апельсин.
Голос Ася узнала сразу. Он принадлежал каторжанке из политических, Муре Веневской, эсерке-террористке, которую остальные политические называли почему-то Долли.
С Мурой Анастасия познакомилась в тюремной больнице. Арестовали Асю Покотилову в феврале, когда было еще холодно, и она сразу же жестоко простудилась в тюрьме. Простуда перешла в пневмонию, и Ася в тяжелом состоянии оказалась в больнице. Неделю она прометалась в жару, потом ей стало полегче, Ася оправилась и через месяц встала на ноги. Окончательно окрепнув, Анастасия принялась помогать санитаркам ухаживать за тяжелыми больными. Ее помощь приняли с благодарностью, может быть, поэтому и задержали в больнице подольше.
А Асе казалось, что все на свете, даже мыть полы в палатах и выносить судна из под лежачих больных, лучше, чем вернуться в общую камеру. Работая в больнице, некогда предаваться унынию, которое приводит к смятению души и опустошительной слабости...
В конце апреля в тюремную больницу привезли молодую женщину, эсерку Веневскую, с изуродованными взрывом руками. Говорили, что Веневская была членом боевой группы и у нее в руках взорвалась бомба, приготовленная для террористического акта. Левой ладони у Веневской не было вообще, а на правой, искореженной, сохранились всего два пальца и один обрубок фаланги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Войдя, пристав обнаружил, что из помещений второго этажа доносится женский плач. Поднявшись по лестнице, он увидел, что сам Покотилов лежит на полу в луже крови и вот-вот отдаст Богу душу, а сама склонилась над ним с пистолетом в руке и в голос воет, вероятно, в ужасе от содеянного.
Руки и лицо хозяйки дома были в крови; членораздельно объяснить представителю власти, что здесь произошло, она не могла. Умирающий Покотилов был в момент появления пристава не только жив, но даже в сознании и с трудом произнес: «Ася, Ася, жена...», вероятно, последним усилием воли желая указать на убийцу, после чего и испустил дух.
Брат убитого, Ксенофонт Покотилов, тоже нисколько не сомневался, что убийство – дело рук его невестки. Правда, в момент убийства Ксенофонт в доме брата самолично не присутствовал, прибыл, когда все было кончено, но то, что отношения между Никитой и Анастасией были из рук вон плохи, засвидетельствовать может. По словам Покотилова-младшего, его брат подозревал свою жену в неверности и день ото дня получал все больше и больше подтверждений данному факту, о чем часто по-родственному разговаривал с Ксенофонтом.
– Но это же неправда! – закричала из-за своей решетки Анастасия.
– Помолчите, подсудимая! – оборвал ее председатель суда. – Вам слова никто не давал.
– Позвольте сделать одно дополнение, господин председатель, – приподнялся прокурор. – Факт супружеской измены со стороны подсудимой является доказанным. В доме Покотиловой при обыске была обнаружена любовная переписка, которую она бережно сохраняла в своем секретере. Письма любовника Покотиловой были изъяты и приобщены к делу в качестве свидетельства ее морального разложения.
– Полноте, – ответил председательствующий. – Мы судим эту женщину за убийство, а не за порочащие связи. Хотя распутство, без сомнения, никого не украшает.
После допроса свидетелей, когда казалось, что вопросам прокурора и защитника не будет конца, после чтения секретарем протокола врачебного исследования трупа Никиты Покотилова и выступления эксперта-медика, господам присяжным заседателям было предложено осмотреть приобщенные к делу вещественные доказательства (среди которых был и пистолет, и письма весьма фривольного содержания, адресованные Анастасии; листы писем были аккуратно пронумерованы и подшиты в папку; даже шелковая ленточка, которой пачка писем была прежде перевязана, прилагалась) и, наконец, снова был объявлен перерыв.
Присяжные удалились в совещательную комнату, откуда потянулся вдруг запах еды – вероятно, они решили там перекусить.
Анастасия Покотилова, почувствовав этот запах, поняла, насколько она голодна – утром, собираясь в суд, она не могла от волнения съесть ни куска и только выпила полкружки пустого кипятка. А теперь голова ее кружилась от голода, и даже слабый запах пиши, долетавший из другого помещения, казался непереносимым.
Охранники тоже достали хлеб и вареные яйца и принялись закусывать рядом с ее деревянной клеткой. Анастасия невольно сглотнула слюну.
– Ты, слышь-ка, на, прими, – тихо сказал один из жандармов, незаметно протягивая ей кусок ржаного хлеба. – Пожуй хлебца, раба Божия...
Но подачка показалась ей слишком унизительной, и она отказалась.
– Ишь ты, гордая барынька. Брезгует, – фыркнул жандарм и не стал навязывать угощение.
– Господи, когда же это кончится? – прошептала Анастасия, уронив голову на сложенные у барьера решетки руки.
Последняя часть заседания прошла для подсудимой словно в тумане: о чем-то долго и внушительно говорил прокурор («Это преступление , господа присяжные заседатели , отмечено типическими чертами того печального явления морального разложения , которому подвергается наше общество...») , потом молоденький защитник, запинаясь от волнения, заговорил о грубости нравов, о жестокости мужчин и бесправии женщин в семьях, принадлежащих к купеческому сословию, и особенно напирал на то, что убийство могло быть совершено только в состоянии аффекта глубоко несчастной женщиной, доведенной до отчаяния постоянными ссорами и мелким домашним тиранством мужа...
Когда Анастасии Покотиловой предоставили последнее слово, она уже плохо понимала, что от нее хотят, и смогла в своей затуманенной голове составить лишь одну фразу: «Я не виновна, я не убивала мужа!», которую и повторила несколько раз.
Подводя резюме прениям, председатель суда произнес небольшую речь, в которой доказывал, что убийство есть убийство, это чрезвычайно жестокое преступление даже при смягчающих обстоятельствах, а никаких особых смягчающих обстоятельств судебным следствием по данному делу не было выявлено. Покойный не бил жену, не подвергал ее издевательствам и даже довольно долго и терпеливо сносил ее неверность. У присяжных есть право, предоставленное им обществом, признать подсудимую Покотилову виновной или невиновной, однако правом этим следует пользоваться разумно и решение принимать по справедливости, как подсказывает совесть христианина и с учетом всех обстоятельств дела...
Слушая мерное журчание председательской речи, Анастасия не находила в себе сил вдумываться в отдельные слова и только изо всех сил держалась за борт окружавшей ее решетки, чтобы не упасть. Голова кружилась невыносимо...
Присяжные еще раз удалились в совещательную комнату, у двери которой на этот раз был поставлен жандарм со свирепым лицом и саблей наголо, словно собиравшийся силой оружия преградить путь любому, кто вознамерится ворваться в святая святых Окружного суда, дабы оказать на слуг закона давление.
Но никто так и не отважился на столь безумный поступок, и решение по делу было принято...
Всех присутствующих попросили встать, и председатель торжественно провозгласил:
«1907 года, мая 18 числа, по указу Его Императорского Величества, Московский окружной суд по уголовному отделению, в силу решения господ присяжных заседателей, на основании (последовал перечень статей Устава уголовного судопроизводства), определил: купчиху Анастасию Покотилову, лишив всех прав состояния, сослать в каторжные работы на шесть лет, с последствиями по 28 статье Уложения...»
Анастасия почувствовала, как у нее подкашиваются ноги, и села на скамью, не дождавшись окончания приговора. Председатель говорил еще что-то о судебных издержках, но ничто не имело больше никакого значения, ведь главное уже было сказано – шесть лет каторги! Шесть лет! За что?!
Глава 3
Старый адвокат, так же неожиданно выздоровевший, как и заболевший перед процессом, составил кассационную жалобу, пытаясь обжаловать решение суда по делу купчихи Покотиловой, но это не привело ни к какому результату.
Партии каторжан, в числе которых была и осужденная Анастасия Покотилова, надлежало отправиться на этап в начале июля.
Ася, уже успевшая свыкнуться со всеми горькими поворотами судьбы, ждала перемен. Пусть все что угодно ждет ее впереди, но лишь бы уйти наконец из опостылевшей Бутырской тюрьмы, в которой провела она несколько месяцев своей недолгой жизни.
Уж, наверное, хуже, чем здесь, не будет нигде. Бесконечные мрачные коридоры, затхлые переполненные камеры, воздух которых всегда пропитан неистребимой вонью; нары, и на них маются, надрывно кашляют, грязно ругаются, потихоньку курят и пьют замученные, усталые женщины с сальными немытыми волосами, с бледными от спертого воздуха лицами; тюремная пища, от которой воротило с души; пропылившийся и засаленный арестантский халат; а главное – постоянная изнуряющая тоска...
Как это все могло случиться с Асей? Где та прежняя Ася, красивая, нарядная, ухоженная, пахнущая дорогими духами, сверкающая бриллиантами? У нее всегда было столько великолепных украшений, и батюшка дарил, и муж... Где теперь те сережки с сапфирами и брильянтовыми розетками, которые подарил ей Никита на именины? Памятная вещь! Наверное, их описали вместе со всем прочим имуществом. Как же она не догадалась спрятать их где-нибудь, зарыть, чтобы откопать потом, через шесть лет? Впрочем, не было у нее времени что-либо спрятать. А через шесть лет ее дом будет чужим, у нее ведь отняли все права состояния...
Через шесть лет? Господи, да выживет ли Ася на каторге эти шесть лет? И сумеет ли она хоть когда-нибудь вернуться?
Стояла невыносимо жаркая погода, которой отличается обычно московский июль. В душном раскаленном воздухе висело неподвижное марево, а нагретые солнцем камни, стены и жестяные крыши домов только добавляли тепла. Партия осужденных преступников подобралась в этот раз на редкость большая – шестьсот восемнадцать мужчин и семьдесят четыре женщины. И тюремному начальству с каждым из этих людей следовало провести перед отправкой все положенные бюрократические формальности.
Во дворе тюрьмы, в тенечке был установлен стол, за которым сидело начальство – смотритель с помощниками, доктор, фельдшер, конвойный офицер, писарь. Перед ними было разложено множество бумаг. Каторжан выкликали по одному, опрашивали, осматривали, выверяли в списках, отмечали больных и слабых, не способных идти пешком...
Конвойный офицер, закуривая очередную папироску, ворчал:
– Конца этому не будет! Прорва какая-то... И где вы их столько набрали на один этап?
Смотритель безразлично передернул плечами и рявкнул на какого-то бедолагу арестанта:
– А ну, проходи, не задерживайся, щучий сын!
Подготовленных к этапу арестантов вывели в тюремный двор на рассвете, в четыре утра, и с тех пор они стояли в бесконечной очереди, на самом солнцепеке, безнадежно вытирая струйки пота, катившиеся по лицам.
Только к полудню тюремные власти завершили свою многотрудную работу по сдаче и приемке этих людей, и наконец со скрипом и грохотом распахнулись ворота Бутырки... Сперва на улицу вышли конвойные солдаты с ружьями, привычно рассыпавшиеся по двум сторонам цепью, и в этот узкий коридор из ворот стала выдавливаться толпа подготовленных к отправке каторжан.
Первыми шли мужчины-каторжане, в одинаковых безобразных серых шапках, напоминающих блин, и халатах с нашитым на спину «бубновым тузом» – лоскутом-мишенью, чтобы в случае побега охране было бы проще целиться. Гремя закованными в кандалы ногами, мужчины строились в колонну по четыре человека.
Когда несколько сотен каторжных были построены и сосчитаны, в затылок им поставили еще сотни две ссыльных, отправляемых с той же партией. У ссыльных не было цепей на ногах, зато их руки были скованы наручнями, попарно соединявшими двух людей друг с другом.
Потом шли женщины-каторжанки, и, наконец, замыкали колонну добровольно следующие по этапу женщины, не пожелавшие расставаться с осужденными мужьями и добившиеся разрешения сопровождать их на каторгу. Вольных можно было отличить по одежде, не казенной, как у арестанток, а домашней. У многих женщин, и у арестанток, и у вольных, были детишки. Одни несли младенцев на руках, другие тянули испуганных, ничего не понимающих и хныкающих от страха малышей за руку.
За колонной каторжан тащились подводы с мешками. На них разрешалось подъехать до вокзала слабым и больным, но таких разрешений тюремный доктор выдал немного. Это была слишком уж серьезная льгота, и предоставили ее лишь беременным женщинам и совсем уж немощным старикам.
Ася понуро шагала в толпе каторжанок, закинув за плечо свой легонький, почти пустой мешочек. Колонна растянулась на всю улицу. Головные ряды ее уже скрылись за поворотом, а последние подводы все еще не могли тронуться от ворот Бутырки. Арестованным предстояло пешком дойти до вокзала, где их ждали специальные арестантские вагоны, именовавшиеся в тюремном обиходе «столыпинскими». В этих вагонах с зарешеченными окнами осужденных повезут в Сибирь...
«Не нужно ничего бояться, – говорила себе Ася, стараясь попадать при ходьбе в такт остальным женщинам, но постоянно сбиваясь. – Сибирь так Сибирь. Не нужно бояться, иначе можно просто сойти с ума. Все самое страшное позади... Чего мне еще бояться, если я уже потеряла все, что у меня было, – мужа, дом, состояние, честное имя, всю свою прежнюю жизнь. Нужно смириться с неизбежным. Значит, теперь моя жизнь просто станет другой. Тяжелой, мерзкой, но все же она останется жизнью... И в Сибири люди живут. А испытания Господь посылает, чтобы укрепить наш дух».
Но несмотря на все эти успокоительные слова, ей было очень страшно.
Из стоявшей на тротуарах толпы к колонне каторжан порой бросались какие-то люди, чаще женщины, и пытались прокричать слова прощания или передать осужденным деньги и узелки с едой, но солдаты, охранявшие колонну, с криком: «Не положено!» прикладами прогоняли их прочь.
Когда колонна уже отошла от тюрьмы довольно далеко, Ася заметила замерший у тротуара экипаж, который показался ей знакомым. Как только по улице прошагали арестанты-мужчины и с экипажем поравнялись женщины, он тронулся и поехал вдоль растянувшейся колонны. Нарядная дама, привстав на сиденье, вглядывалась в лица проходящих мимо каторжанок.
– Ася! Асенька! – закричала она, увидев бредущую в толпе Покотилову, и соскочила с подножки экипажа. Это была Ксения Лапина, подруга Аси, с которой совсем недавно, несколько лет назад, они прыгали по партам в пансионе, получая нагоняи от классной дамы, и читали по ночам при свечах в дортуаре романы Золя.
Ксения пробивалась сквозь оцепление, пытаясь оттолкнуть своей изящной рукой в лайковой перчатке солдата.
– Ася, дорогая, я здесь! Я приехала проводить тебя!
– Не положено, сударыня! – задержал ее солдат, преградив ей путь винтовкой. – Извольте отойти! С каторжными беседовать не положено!
– Руки убери, любезный, – брезгливо ответила ему молодая дама и снова закричала: – Ася, пиши мне из Сибири! Проси все, что будет нужно! Я вышлю!
– Сударыня, извольте отойти! – к нарядной даме приближался начальник конвоя. – Не вынуждайте нас применять силу!
– Силу? – с вызовом переспросила Ксения, смерив его взглядом. – И что же вы, бить меня будете, господин офицер? Ну, приступайте!
Офицер смешался, а Ксения, размахнувшись, кинула над головами солдат в толпу каторжанок узелок.
– Держи, подружка, на дорогу! – прокричала она.
Ася попыталась поймать передачу, но узелок развязался у нее в руках, и большая часть приготовленного высыпалась на дорогу. Под ноги каторжанок покатились апельсины, баранки, пряники, леденцы...
Ася нагнулась, чтобы собрать продукты, но начальник конвоя закричал страшным голосом: «Не останавливаться!», и она успела схватить только один апельсин. Остальное, изловчившись, разобрали другие каторжанки.
– Спасибо, Ксюша, что вспомнила обо мне! Прощай! – прокричала Ася подруге и засеменила дальше в серой толпе.
«Все-таки Ксения меня не забыла, – думала она. – Пожалела, приехала проводить. Но почему она так странно вела себя на суде? Почему забыла о телефонном звонке, которым меня вызвали из ее дома? Разве можно было о нем забыть? Впрочем, для нее он не имел никакого значения, может быть, и не удержался в памяти... Да и волновалась она на суде. Все мы там волновались».
– Настенька, здравствуй! – сказал вдруг кто-то за ее спиной (за уголовными преступницами шли политические). – Ты только не оборачивайся. Возьми, это твое.
И ей протянули еще один апельсин.
Голос Ася узнала сразу. Он принадлежал каторжанке из политических, Муре Веневской, эсерке-террористке, которую остальные политические называли почему-то Долли.
С Мурой Анастасия познакомилась в тюремной больнице. Арестовали Асю Покотилову в феврале, когда было еще холодно, и она сразу же жестоко простудилась в тюрьме. Простуда перешла в пневмонию, и Ася в тяжелом состоянии оказалась в больнице. Неделю она прометалась в жару, потом ей стало полегче, Ася оправилась и через месяц встала на ноги. Окончательно окрепнув, Анастасия принялась помогать санитаркам ухаживать за тяжелыми больными. Ее помощь приняли с благодарностью, может быть, поэтому и задержали в больнице подольше.
А Асе казалось, что все на свете, даже мыть полы в палатах и выносить судна из под лежачих больных, лучше, чем вернуться в общую камеру. Работая в больнице, некогда предаваться унынию, которое приводит к смятению души и опустошительной слабости...
В конце апреля в тюремную больницу привезли молодую женщину, эсерку Веневскую, с изуродованными взрывом руками. Говорили, что Веневская была членом боевой группы и у нее в руках взорвалась бомба, приготовленная для террористического акта. Левой ладони у Веневской не было вообще, а на правой, искореженной, сохранились всего два пальца и один обрубок фаланги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32