Любовь была взаимная: в свободное время Локтев частенько сиживал у разведчиков, играя в шахматы, беседуя на вольные темы, — одним словом, отдыхал душой. Он гордился своими ребятами, которые ухитрялись добывать нужную информацию и «языков» даже в условиях затяжной обороны, когда командиры других частей для той же цели вынуждены были проводить кровопролитную разведку боем, а разведчики, в свою очередь, гордились своим «хозяином» — умным, красивым, бескомпромиссным и бесстрашным человеком. Однажды произошёл совершенно анекдотический случай, который доставил много весёлых минут всей армии. Во время отпуска — единственного за всю войну — Локтев сделал предложение своей школьной подруге, с которой все годы переписывался. Её отец, командир одного из полков нашего корпуса, узнав о готовящейся свадьбе, выклянчил на несколько дней отпуск и прилетел в Москву, чтобы высказать свою родительскую волю: «Ты мне отдаёшь Савельева или Заморыша с Музыкантом, а я тебе — дочь. Иначе свадьбы не будет!» Локтев холодно козырнул, взял чемодан и отправился на аэродром. Благодаря невесте, не потерявшей голову и чувства юмора, свадьба всё-таки состоялась, но своё родительское благословение обиженный папа пробурчал сквозь зубы.
Нынешний командир полка майор Денисенко до нового назначения работал в штабе дивизии и, конечно, был наслышан о «локтевских ребятах». Будучи, однако, человеком среднего ума, он не мог понять, что их отношение к Локтеву носило не служебный, а глубоко личный характер. Поэтому Денисенко недоумевал, почему его попытки установить с разведчиками внеслужебные отношения не имеют никакого успеха. На все намёки и просьбы нового командира Жук, вытянувшись по уставу, могильным голосом отвечал:
— У вас есть ординарец, товарищ гвардии майор!
— Так он ни черта не умеет, пустое место!
— Смените ординарца, товарищ гвардии майор!
Портить отношения с известным всей армии Петром Савельевым предусмотрительный Денисенко не стал, но за разбитые горшки пришлось сполна заплатить мне. Денисенко хорошо запомнил меня по фамилии и в лицо, поскольку я дважды доставлял ему неприятности: принимал деятельное участие в вытаскивании его из машины (забрал у него из кобуры пистолет) и дал повод для жестокой взбучки, которую он получил от генерала. К сожалению, я не внял советам ребят и однажды легкомысленно прошёл мимо палатки командира полка.
— Полунин!
Я подбежал и отдал честь. Денисенко вышел из палатки, держа в руках гимнастёрку.
— Куда девался Васька, не знаешь?
— Представления не имею.
— Как отвечаешь?!
— Не могу знать, товарищ гвардии майор!
— Как это Локтев его терпел! Выгоню к черту. Держи, пришей подворотничок.
И швырнул мне свою гимнастёрку.
Локтеву разведчики с радостью оказывали подобные услуги, не дожидаясь его просьбы и радуясь тому, что он даже в походах выглядит подтянутым и элегантным. Наверное, попроси меня Денисенко по-человечески, я бы и ему пошёл навстречу, всё-таки командир полка. Но он так взбесил меня своей бестактностью, что я, забыв про всякую осторожность, пошёл на прямое хулиганство.
— Что это такое? — минут через пять спросил Денисенко, ошеломлённо глядя на свой подворотничок, вкривь и вкось пришитый толстыми чёрными нитками.
— Ваша гимнастёрка, товарищ гвардии майор! — дерзко отчеканил я.
В жизни ещё на меня никто так не орал. Хорошенько отведя душу, Денисенко подозвал своего адъютанта, бросил на меня испепеляющий взгляд и приказал:
— Вышвырнуть этого субъекта из взвода разведки! Чтоб духу его там не было! Я обмяк.
— Куда именно? — предупредительно спросил адъютант.
— На кухню, в обоз, к чёртовой бабушке! Ординарца — сменить! Ты чего стоишь? Кругом марш!
Жук выругал меня последними словами, побежал к Денисенко хлопотать, но тот упрямо твердил: «В обоз!» Тогда Жук пошёл на обострение, и часом спустя, бок о бок с Васей Тихоновым, я занимался строевой подготовкой под начальством старого друга, ныне помкомвзвода Виктора Чайкина.
Через несколько дней, со скандалом забрав с собой чуть ли не половину ребят, Жук ушёл в дивизионную разведку. С тех пор я потерял его из виду, хотя время от времени получал с оказией приветы, а впоследствии, с переходом на тыловой паек, то буханку хлеба, то банку тушёнки, которые тут же съедались в дружеском кругу. Ни разу не встречал я больше Музыканта, Приходько и других ребят, ушедших с Жуком, и лишь на марше увидел на мгновенье промелькнувшего в машине подполковника Локтева. А Юра Беленький так и остался в разведке, правда уже без «педалей» — командир полка счёл велосипеды излишней роскошью.
Мы прожили в палаточном лагере ещё недели две, пока не пришёл долгожданный приказ. Разобрав палатки, погрузив на автомашины и повозки имущество полка, мы в полном походном снаряжении выстроились на дороге.
— Домой шагом марш! — весело скомандовал комбат Ряшенцев.
И мы отправились домой — пешком по Европе.
ГЛАВА О СЧАСТЛИВОМ ЧЕЛОВЕКЕ
Последующие два месяца мне как-то не запомнились. После бурной фронтовой жизни, с её острыми переживаниями и опасностями, эти месяцы промелькнули довольно уныло и бледно.
Наша дивизия вновь расположилась в сыром лесу, километрах в пяти от разрушенного белорусского городка, и мы с первых же дней принялись за возведение капитального жилья. Работали на совесть, потому что знали, что если не успеем построить к зиме казармы, то будем мёрзнуть в палатках. С утра до позднего вечера мы расчищали территорию, рыли котлованы под фундаменты, заготавливали и перетаскивали на своих плечах строительный лес, тесали и пилили бревна, а к ночи, выжатые до основания, без сил валились на «перины», как прозвали ребята набитые соломой тюфяки. Мы быстро обносились и похудели — тыловой паек не шёл ни в какое сравнение с богатыми фронтовыми харчами. Мы понимали, что страна оголодала за войну и большего не в состоянии нам дать, но одним пониманием сыт не будешь.
Первое время нас поддерживали посылки от Жука и мешок картошки, честно заработанный Виктором в МТС за ремонт дизеля. Но в дальнейшем ускользать на приработки не удавалось, а посылки приходить перестали: Локтев и Жук уехали в Москву на парад Победы в составе колонны Первого Украинского фронта. (Несколько месяцев спустя я смотрел кинорепортаж о празднике Победы и, увидев проходящих по экрану Локтева и Жука, насмерть перепугал соседей своим ликующим воплем.)
Старшие возрасты демобилизовывались, и мы всем полком провожали убелённых сединами ветеранов.
В новеньком, с иголочки, обмундировании, надев ордена и медали, они стояли в прощальном строю, и на глазах старых солдат были слезы. После торжественной церемонии ряды перемешались, «папаши» обнимали и целовали «сынков», которые так долго были их равноправными товарищами, и донельзя взволнованные уходили на станцию.
Уехал и папа Чайкин, старый ворчун и, к моему искреннему удивлению, дважды орденоносец: лишь после его отъезда я узнал, что ротный писарь подбил гранатами два танка и вместе с Виктором прямо на поле боя вытащил из горящей тридцатьчетверки тяжело раненных, полузадохнувшихся ребят. На прощанье папа Чайкин неожиданно для всех расчувствовался и, осыпав поцелуями своего «непутёвого молокососа», откровенно прослезился.
— Первый раз батя разнюнился! — поражался Виктор, у которого самого глаза были на мокром месте. — Сдаёт старик, не иначе!
Не покидали мысли о доме и меня. Было обидно, конечно, что не заработал никакой награды и что не пройтись мне по главной улице города с высоко поднятым носом, но я успокаивал себя тем, что войну хотя и к шапочному разбору, но повидал. Теперь очень хотелось учиться, читать умные книги и набираться знаний, чтобы стать таким же образованным и уважаемым человеком, каким был Сергей Тимофеевич Корин и каким так хотел стать незабвенный друг Володя Железнов. Мать засыпала меня письмами. Она сообщала, что двадцать восьмой год в армию до сих пор не призвали, и требовала, чтобы я на этом основании просил о демобилизации. На этот случай она выслала мне мой паспорт. Виктор, знавший мою историю, предлагал переговорить с Ряшенцевым, но я никак не мог на это решиться: как-то неловко было перед ребятами.
Так продолжалось до середины августа, и я уже начал было привыкать к будням тыловой жизни, как в течение недели произошли события, перевернувшие все вверх дном.
В один прекрасный день Виктор, напустив на себя крайне таинственный вид, повёл меня в штаб батальона, где Ряшенцев, улыбаясь, вручил мне маленький листок. Это была выписка из приказа о награждении гвардии рядового Полунина медалью «За отвагу». Я прочитал, на мгновение совершенно обалдел и вместо уставного: «Служу Советскому Союзу!» под общий смех присутствующих бросился комбату на шею. Потом, это я помню абсолютно точно, ударился вприсядку, что-то вопил — одним словом, чуть не помешался от счастья. Неожиданно мне в голову пришла ужасная мысль, и прерывающимся от страха голосом я спросил, не розыгрыш ли это, поскольку никаких подвигов за собой я не припомню. Но развеселившийся Ряшенцев заверил, что все в полном порядке и что медаль, которую мне на днях вручат, сделана из такого же серебра, как те две, что звякают на груди у хохочущего Виктора Чайкина.
Едва я успел вернуться к себе и вызубрить наизусть пять-шесть волшебно прекрасных строчек выписки из приказа, как меня окликнули.
— Полунин, на выход!
Я высунул голову из палатки — и протёр глаза: передо мной, с вещмешком в одной руке и чемоданом в другой, стоял брат. Этого уже было слишком много для одного человека, и от криков, с которыми я бросился в широко распахнутые братские объятия, могли, наверное, поднять по тревоге полк.
Брат ехал домой — медицинская комиссия его демобилизовала. Слава богу, война закончилась, и солдат с наспех залеченными ранами незачем было держать под ружьём. По дороге он повидался с отцом, благо волею судьбы они оказались в одной армии, и отец велел передать, что тоже собирается ко мне нагрянуть.
Я во все глаза смотрел на брата, радуясь происшедшей в нём перемене. Два года назад, когда я провожал его на фронт, брат был щуплым подростком с почерневшим от бессонницы типичным лицом солдата, которого изводит нарядами вне очереди старшина. Теперь же он был уверенным в себе здоровым малым с широкими плечами, привыкшими к тяжести полевой рации и карабина; он много раз участвовал в боях, брал Минск, Кенигсберг и Берлин, заработал пулю в бедро и орден, ленточка которого уже успела обтрепаться.
До самого отбоя мы сидели, говорили и никак не могли наговориться. Мы долго ахали, когда установили, что восемнадцатого апреля нас разделяли несколько десятков метров: в тот день полк брата пошёл через деревню у Шпрее, где погиб Митя Коробов. Если бы я не спал, как сурок, а смотрел на проходящую колонну, мы могли бы встретиться ещё четыре месяца назад!
За ночь брату нужно было добраться до Минска, где знакомый военный комендант обещал посадить его на московский поезд, и мы расстались — как оказалось, ненадолго.
Прошло несколько дней. Внешне ничего не изменилось, я жил прежней жизнью: радовался, когда давал норму — десять кубов земли в день, вместе со всеми считал дни до воскресенья, когда можно было поспать лишний часок, по вечерам перечитывал Таины письма и с отбоем мгновенно засыпал. И в то же время шестое, подсознательное чувство мне подсказывало, что предстоят большие перемены.
И вот однажды командир взвода вызвал меня из котлована.
— Комбат приказал явиться, — сообщил он. — К тебе какой-то майор приехал. Приведи себя в порядок — и быстро!
Какой там может быть порядок! Не чуя под собой ног, я бросился в штаб батальона. За столом рядом с Ряшенцевым сидел отец — постаревший, с седыми висками, самый родной из всех майоров.
Моя судьба решилась в несколько часов. Ряшенцев взял у меня паспорт и отправился в штаб дивизии, откуда возвратился с предписанием о моей демобилизации, как шестнадцатилетнего, ввиду несовершеннолетия. Не успел я как следует осмыслить эту новость, как Ряшенцев «от имени и по поручению» вручил мне медаль и временное к ней удостоверение. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, то волнуюсь, вспоминая: стоит ли говорить, что творилось в моей душе тогда?
Отец, с первых дней провоевавший всю войну, быстро нашёл с Ряшенцевым общий язык; они понравились друг другу, а военные люди в таких случаях редко ограничиваются на прощанье простым рукопожатием. На ужин в честь своего гостя Ряшенцев созвал друзей-офицеров, каждый из которых принёс «сухой паек» — по банке свиной тушёнки; гвоздь программы, трехлитровую бутыль водки, комбат всеми правдами и неправдами добыл сам. За столом оказались и мы с Виктором. Пока офицеры знакомились с отцом и находили общих знакомых, мы, забившись в угол и махнув рукой на все приличия, съели по килограммовой банке тушёнки — подвиг, который легко совершил бы в то время каждый солдат на нашем месте. Я вспоминаю об этом не только потому, что мы впервые за два месяца досыта наелись, но и потому, что история с тушёнкой имела своё продолжение. Отец до сих пор разводит руками, вспоминая, как я отличился в тот вечер. Служба есть служба, и офицеры, не говоря уже о Викторе, пили понемногу. Я же, не выносивший ранее сивушного запаха, дул водку стаканами. На глазах у потрясённых свидетелей я выпил за вечер больше литра и, что самое удивительное, оставался совершенно трезвым. Теперь-то я понимаю, что разгадка этого чуда находилась в пустой банке из-под тушёнки, но тогда необычайно вырос в собственных глазах и нетерпеливо ждал случая, чтобы продемонстрировать свою уникальную стойкость к алкоголю. Недели через две такая возможность была предоставлена. На вечеринке в честь моего возвращения собрались приятели, и я показал им, как пьют орлы-гвардейцы: залпом выкушал стакан водки, закусил дымом и… дальше ничего не помню, кроме того, что мне было очень плохо.
Поздним вечером Ряшенцев и Виктор проводили нас на станцию и усадили на платформу товарного состава, идущего в сторону Минска. Мы расцеловались, и с первым оборотом колёс закончился самый кратковременный и незабываемый период моей жизни. Уставший отец дремал в углу, укрывшись шинелью, а я всю ночь не сомкнул глаз. «Все возвращается на круги своя» — семь лет назад мы, совсем ещё мокроносые пацаны, по этой дороге ехали зайцами в Интернациональную бригаду; теперь я возвращаюсь домой тем же путём и тоже зайцем. Я думал о друзьях моего детства, ещё не зная, что никого из них нет в живых: Гришка и Ленька действительно погибли при бомбёжке, а Федька Ермаков, наш славный Портос, ещё в сорок первом был смертельно ранен в бою с фашистской карательной экспедицией.
Я вспоминал Сергея Тимофеевича и Володю, и вновь переживал их гибель, и давал клятву навсегда сохранить в своём сердце благодарную память об этих замечательных людях; я вспоминал кроткого Митю Коробова и смешного Митрофанова, ушедших из жизни накануне Победы, Виктора Чайкина и Юру Беленького, протянувших мне руку дружбы после трагического боя у озера, маленького героя Заморыша, лопоухого Музыканта и до конца оставшегося для меня загадкой Жука, знаменитого разведчика Петра Савельева.
Я вспоминал о них всю дорогу, горевал о погибших, вытирал набегавшие слезы печали и потом думал о том, что я счастливый человек. Не потому, что остался жив и еду домой — так сложилась судьба, не моя это заслуга, и тут гордиться нечем. Я счастливый потому, что осуществились мои мечты: мы победили, и я внёс свою крохотную лепту в эту Победу. И я знал, что буду гордиться этим до конца жизни.
Моя повесть подходит к концу, осталось рассказать совсем немного. Через два дня я впервые оказался в Москве и прямо с Белорусского вокзала поехал на Красную площадь. В Мавзолей, увы, в тот день не пускали, и я, полюбовавшись кремлёвскими башнями, отправился на Казанский вокзал.
По дороге меня задержал патруль — снова подвёл внешний вид. Перед самым отъездом я получил новое обмундирование, в котором выглядел весьма карикатурно, поскольку на складе оказались только большие размеры: длиннющая, чуть ли не до колен, гимнастёрка, брюки-галифе, в которые я влезал до плеч, и огромные, сорок четвёртого размера ботинки. Сержант-патрульный даже облизнулся от удовольствия, увидев такое огородное пугало.
— Документики! — щёлкая пальцами, приказал он. — Торопишься? В отпуск небось? Ничего, ты у меня парочку дней в комендатуре строевухой позанимаешься!
Он изучил моё свидетельство, и лицо его вытянулось. Дружески похлопав огорчённого сержанта по плечу, я поспешил к билетным кассам и быстро понял, что честным путём мне на поезд не попасть. Потрясая документами, взмыленные от духоты и беспокойства, штурмовали кассы сотни солдат. По залу носились туманные слухи, что где-то формируется «пятьсот весёлый», как называли в войну сборные поезда из теплушек, но толком никто ничего не знал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Нынешний командир полка майор Денисенко до нового назначения работал в штабе дивизии и, конечно, был наслышан о «локтевских ребятах». Будучи, однако, человеком среднего ума, он не мог понять, что их отношение к Локтеву носило не служебный, а глубоко личный характер. Поэтому Денисенко недоумевал, почему его попытки установить с разведчиками внеслужебные отношения не имеют никакого успеха. На все намёки и просьбы нового командира Жук, вытянувшись по уставу, могильным голосом отвечал:
— У вас есть ординарец, товарищ гвардии майор!
— Так он ни черта не умеет, пустое место!
— Смените ординарца, товарищ гвардии майор!
Портить отношения с известным всей армии Петром Савельевым предусмотрительный Денисенко не стал, но за разбитые горшки пришлось сполна заплатить мне. Денисенко хорошо запомнил меня по фамилии и в лицо, поскольку я дважды доставлял ему неприятности: принимал деятельное участие в вытаскивании его из машины (забрал у него из кобуры пистолет) и дал повод для жестокой взбучки, которую он получил от генерала. К сожалению, я не внял советам ребят и однажды легкомысленно прошёл мимо палатки командира полка.
— Полунин!
Я подбежал и отдал честь. Денисенко вышел из палатки, держа в руках гимнастёрку.
— Куда девался Васька, не знаешь?
— Представления не имею.
— Как отвечаешь?!
— Не могу знать, товарищ гвардии майор!
— Как это Локтев его терпел! Выгоню к черту. Держи, пришей подворотничок.
И швырнул мне свою гимнастёрку.
Локтеву разведчики с радостью оказывали подобные услуги, не дожидаясь его просьбы и радуясь тому, что он даже в походах выглядит подтянутым и элегантным. Наверное, попроси меня Денисенко по-человечески, я бы и ему пошёл навстречу, всё-таки командир полка. Но он так взбесил меня своей бестактностью, что я, забыв про всякую осторожность, пошёл на прямое хулиганство.
— Что это такое? — минут через пять спросил Денисенко, ошеломлённо глядя на свой подворотничок, вкривь и вкось пришитый толстыми чёрными нитками.
— Ваша гимнастёрка, товарищ гвардии майор! — дерзко отчеканил я.
В жизни ещё на меня никто так не орал. Хорошенько отведя душу, Денисенко подозвал своего адъютанта, бросил на меня испепеляющий взгляд и приказал:
— Вышвырнуть этого субъекта из взвода разведки! Чтоб духу его там не было! Я обмяк.
— Куда именно? — предупредительно спросил адъютант.
— На кухню, в обоз, к чёртовой бабушке! Ординарца — сменить! Ты чего стоишь? Кругом марш!
Жук выругал меня последними словами, побежал к Денисенко хлопотать, но тот упрямо твердил: «В обоз!» Тогда Жук пошёл на обострение, и часом спустя, бок о бок с Васей Тихоновым, я занимался строевой подготовкой под начальством старого друга, ныне помкомвзвода Виктора Чайкина.
Через несколько дней, со скандалом забрав с собой чуть ли не половину ребят, Жук ушёл в дивизионную разведку. С тех пор я потерял его из виду, хотя время от времени получал с оказией приветы, а впоследствии, с переходом на тыловой паек, то буханку хлеба, то банку тушёнки, которые тут же съедались в дружеском кругу. Ни разу не встречал я больше Музыканта, Приходько и других ребят, ушедших с Жуком, и лишь на марше увидел на мгновенье промелькнувшего в машине подполковника Локтева. А Юра Беленький так и остался в разведке, правда уже без «педалей» — командир полка счёл велосипеды излишней роскошью.
Мы прожили в палаточном лагере ещё недели две, пока не пришёл долгожданный приказ. Разобрав палатки, погрузив на автомашины и повозки имущество полка, мы в полном походном снаряжении выстроились на дороге.
— Домой шагом марш! — весело скомандовал комбат Ряшенцев.
И мы отправились домой — пешком по Европе.
ГЛАВА О СЧАСТЛИВОМ ЧЕЛОВЕКЕ
Последующие два месяца мне как-то не запомнились. После бурной фронтовой жизни, с её острыми переживаниями и опасностями, эти месяцы промелькнули довольно уныло и бледно.
Наша дивизия вновь расположилась в сыром лесу, километрах в пяти от разрушенного белорусского городка, и мы с первых же дней принялись за возведение капитального жилья. Работали на совесть, потому что знали, что если не успеем построить к зиме казармы, то будем мёрзнуть в палатках. С утра до позднего вечера мы расчищали территорию, рыли котлованы под фундаменты, заготавливали и перетаскивали на своих плечах строительный лес, тесали и пилили бревна, а к ночи, выжатые до основания, без сил валились на «перины», как прозвали ребята набитые соломой тюфяки. Мы быстро обносились и похудели — тыловой паек не шёл ни в какое сравнение с богатыми фронтовыми харчами. Мы понимали, что страна оголодала за войну и большего не в состоянии нам дать, но одним пониманием сыт не будешь.
Первое время нас поддерживали посылки от Жука и мешок картошки, честно заработанный Виктором в МТС за ремонт дизеля. Но в дальнейшем ускользать на приработки не удавалось, а посылки приходить перестали: Локтев и Жук уехали в Москву на парад Победы в составе колонны Первого Украинского фронта. (Несколько месяцев спустя я смотрел кинорепортаж о празднике Победы и, увидев проходящих по экрану Локтева и Жука, насмерть перепугал соседей своим ликующим воплем.)
Старшие возрасты демобилизовывались, и мы всем полком провожали убелённых сединами ветеранов.
В новеньком, с иголочки, обмундировании, надев ордена и медали, они стояли в прощальном строю, и на глазах старых солдат были слезы. После торжественной церемонии ряды перемешались, «папаши» обнимали и целовали «сынков», которые так долго были их равноправными товарищами, и донельзя взволнованные уходили на станцию.
Уехал и папа Чайкин, старый ворчун и, к моему искреннему удивлению, дважды орденоносец: лишь после его отъезда я узнал, что ротный писарь подбил гранатами два танка и вместе с Виктором прямо на поле боя вытащил из горящей тридцатьчетверки тяжело раненных, полузадохнувшихся ребят. На прощанье папа Чайкин неожиданно для всех расчувствовался и, осыпав поцелуями своего «непутёвого молокососа», откровенно прослезился.
— Первый раз батя разнюнился! — поражался Виктор, у которого самого глаза были на мокром месте. — Сдаёт старик, не иначе!
Не покидали мысли о доме и меня. Было обидно, конечно, что не заработал никакой награды и что не пройтись мне по главной улице города с высоко поднятым носом, но я успокаивал себя тем, что войну хотя и к шапочному разбору, но повидал. Теперь очень хотелось учиться, читать умные книги и набираться знаний, чтобы стать таким же образованным и уважаемым человеком, каким был Сергей Тимофеевич Корин и каким так хотел стать незабвенный друг Володя Железнов. Мать засыпала меня письмами. Она сообщала, что двадцать восьмой год в армию до сих пор не призвали, и требовала, чтобы я на этом основании просил о демобилизации. На этот случай она выслала мне мой паспорт. Виктор, знавший мою историю, предлагал переговорить с Ряшенцевым, но я никак не мог на это решиться: как-то неловко было перед ребятами.
Так продолжалось до середины августа, и я уже начал было привыкать к будням тыловой жизни, как в течение недели произошли события, перевернувшие все вверх дном.
В один прекрасный день Виктор, напустив на себя крайне таинственный вид, повёл меня в штаб батальона, где Ряшенцев, улыбаясь, вручил мне маленький листок. Это была выписка из приказа о награждении гвардии рядового Полунина медалью «За отвагу». Я прочитал, на мгновение совершенно обалдел и вместо уставного: «Служу Советскому Союзу!» под общий смех присутствующих бросился комбату на шею. Потом, это я помню абсолютно точно, ударился вприсядку, что-то вопил — одним словом, чуть не помешался от счастья. Неожиданно мне в голову пришла ужасная мысль, и прерывающимся от страха голосом я спросил, не розыгрыш ли это, поскольку никаких подвигов за собой я не припомню. Но развеселившийся Ряшенцев заверил, что все в полном порядке и что медаль, которую мне на днях вручат, сделана из такого же серебра, как те две, что звякают на груди у хохочущего Виктора Чайкина.
Едва я успел вернуться к себе и вызубрить наизусть пять-шесть волшебно прекрасных строчек выписки из приказа, как меня окликнули.
— Полунин, на выход!
Я высунул голову из палатки — и протёр глаза: передо мной, с вещмешком в одной руке и чемоданом в другой, стоял брат. Этого уже было слишком много для одного человека, и от криков, с которыми я бросился в широко распахнутые братские объятия, могли, наверное, поднять по тревоге полк.
Брат ехал домой — медицинская комиссия его демобилизовала. Слава богу, война закончилась, и солдат с наспех залеченными ранами незачем было держать под ружьём. По дороге он повидался с отцом, благо волею судьбы они оказались в одной армии, и отец велел передать, что тоже собирается ко мне нагрянуть.
Я во все глаза смотрел на брата, радуясь происшедшей в нём перемене. Два года назад, когда я провожал его на фронт, брат был щуплым подростком с почерневшим от бессонницы типичным лицом солдата, которого изводит нарядами вне очереди старшина. Теперь же он был уверенным в себе здоровым малым с широкими плечами, привыкшими к тяжести полевой рации и карабина; он много раз участвовал в боях, брал Минск, Кенигсберг и Берлин, заработал пулю в бедро и орден, ленточка которого уже успела обтрепаться.
До самого отбоя мы сидели, говорили и никак не могли наговориться. Мы долго ахали, когда установили, что восемнадцатого апреля нас разделяли несколько десятков метров: в тот день полк брата пошёл через деревню у Шпрее, где погиб Митя Коробов. Если бы я не спал, как сурок, а смотрел на проходящую колонну, мы могли бы встретиться ещё четыре месяца назад!
За ночь брату нужно было добраться до Минска, где знакомый военный комендант обещал посадить его на московский поезд, и мы расстались — как оказалось, ненадолго.
Прошло несколько дней. Внешне ничего не изменилось, я жил прежней жизнью: радовался, когда давал норму — десять кубов земли в день, вместе со всеми считал дни до воскресенья, когда можно было поспать лишний часок, по вечерам перечитывал Таины письма и с отбоем мгновенно засыпал. И в то же время шестое, подсознательное чувство мне подсказывало, что предстоят большие перемены.
И вот однажды командир взвода вызвал меня из котлована.
— Комбат приказал явиться, — сообщил он. — К тебе какой-то майор приехал. Приведи себя в порядок — и быстро!
Какой там может быть порядок! Не чуя под собой ног, я бросился в штаб батальона. За столом рядом с Ряшенцевым сидел отец — постаревший, с седыми висками, самый родной из всех майоров.
Моя судьба решилась в несколько часов. Ряшенцев взял у меня паспорт и отправился в штаб дивизии, откуда возвратился с предписанием о моей демобилизации, как шестнадцатилетнего, ввиду несовершеннолетия. Не успел я как следует осмыслить эту новость, как Ряшенцев «от имени и по поручению» вручил мне медаль и временное к ней удостоверение. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, то волнуюсь, вспоминая: стоит ли говорить, что творилось в моей душе тогда?
Отец, с первых дней провоевавший всю войну, быстро нашёл с Ряшенцевым общий язык; они понравились друг другу, а военные люди в таких случаях редко ограничиваются на прощанье простым рукопожатием. На ужин в честь своего гостя Ряшенцев созвал друзей-офицеров, каждый из которых принёс «сухой паек» — по банке свиной тушёнки; гвоздь программы, трехлитровую бутыль водки, комбат всеми правдами и неправдами добыл сам. За столом оказались и мы с Виктором. Пока офицеры знакомились с отцом и находили общих знакомых, мы, забившись в угол и махнув рукой на все приличия, съели по килограммовой банке тушёнки — подвиг, который легко совершил бы в то время каждый солдат на нашем месте. Я вспоминаю об этом не только потому, что мы впервые за два месяца досыта наелись, но и потому, что история с тушёнкой имела своё продолжение. Отец до сих пор разводит руками, вспоминая, как я отличился в тот вечер. Служба есть служба, и офицеры, не говоря уже о Викторе, пили понемногу. Я же, не выносивший ранее сивушного запаха, дул водку стаканами. На глазах у потрясённых свидетелей я выпил за вечер больше литра и, что самое удивительное, оставался совершенно трезвым. Теперь-то я понимаю, что разгадка этого чуда находилась в пустой банке из-под тушёнки, но тогда необычайно вырос в собственных глазах и нетерпеливо ждал случая, чтобы продемонстрировать свою уникальную стойкость к алкоголю. Недели через две такая возможность была предоставлена. На вечеринке в честь моего возвращения собрались приятели, и я показал им, как пьют орлы-гвардейцы: залпом выкушал стакан водки, закусил дымом и… дальше ничего не помню, кроме того, что мне было очень плохо.
Поздним вечером Ряшенцев и Виктор проводили нас на станцию и усадили на платформу товарного состава, идущего в сторону Минска. Мы расцеловались, и с первым оборотом колёс закончился самый кратковременный и незабываемый период моей жизни. Уставший отец дремал в углу, укрывшись шинелью, а я всю ночь не сомкнул глаз. «Все возвращается на круги своя» — семь лет назад мы, совсем ещё мокроносые пацаны, по этой дороге ехали зайцами в Интернациональную бригаду; теперь я возвращаюсь домой тем же путём и тоже зайцем. Я думал о друзьях моего детства, ещё не зная, что никого из них нет в живых: Гришка и Ленька действительно погибли при бомбёжке, а Федька Ермаков, наш славный Портос, ещё в сорок первом был смертельно ранен в бою с фашистской карательной экспедицией.
Я вспоминал Сергея Тимофеевича и Володю, и вновь переживал их гибель, и давал клятву навсегда сохранить в своём сердце благодарную память об этих замечательных людях; я вспоминал кроткого Митю Коробова и смешного Митрофанова, ушедших из жизни накануне Победы, Виктора Чайкина и Юру Беленького, протянувших мне руку дружбы после трагического боя у озера, маленького героя Заморыша, лопоухого Музыканта и до конца оставшегося для меня загадкой Жука, знаменитого разведчика Петра Савельева.
Я вспоминал о них всю дорогу, горевал о погибших, вытирал набегавшие слезы печали и потом думал о том, что я счастливый человек. Не потому, что остался жив и еду домой — так сложилась судьба, не моя это заслуга, и тут гордиться нечем. Я счастливый потому, что осуществились мои мечты: мы победили, и я внёс свою крохотную лепту в эту Победу. И я знал, что буду гордиться этим до конца жизни.
Моя повесть подходит к концу, осталось рассказать совсем немного. Через два дня я впервые оказался в Москве и прямо с Белорусского вокзала поехал на Красную площадь. В Мавзолей, увы, в тот день не пускали, и я, полюбовавшись кремлёвскими башнями, отправился на Казанский вокзал.
По дороге меня задержал патруль — снова подвёл внешний вид. Перед самым отъездом я получил новое обмундирование, в котором выглядел весьма карикатурно, поскольку на складе оказались только большие размеры: длиннющая, чуть ли не до колен, гимнастёрка, брюки-галифе, в которые я влезал до плеч, и огромные, сорок четвёртого размера ботинки. Сержант-патрульный даже облизнулся от удовольствия, увидев такое огородное пугало.
— Документики! — щёлкая пальцами, приказал он. — Торопишься? В отпуск небось? Ничего, ты у меня парочку дней в комендатуре строевухой позанимаешься!
Он изучил моё свидетельство, и лицо его вытянулось. Дружески похлопав огорчённого сержанта по плечу, я поспешил к билетным кассам и быстро понял, что честным путём мне на поезд не попасть. Потрясая документами, взмыленные от духоты и беспокойства, штурмовали кассы сотни солдат. По залу носились туманные слухи, что где-то формируется «пятьсот весёлый», как называли в войну сборные поезда из теплушек, но толком никто ничего не знал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22