Эшелон останавливался чуть ли не на каждом полустанке, и Володя с гитарой в руках отправлялся на концерт. У теплушек суетились женщины, предлагая лепёшки, варёную свёклу, семечки, жмых и прочие скудные излишки военного времени.
— Почём курица? — весело спрашивал Володя девушку, которая раскладывала на газете куски жмыха. Девушка заливалась смехом. — Золото кончилось, песней плачу!.. «Если же на по-оле брани лягу я с свинцом в груди, ты тогда не плачь, родна-ая, и домой меня не жди. Пусть другой верне-ется из огня, заскрипят по-ходны-ые ремни, Лина, полюби его ты, ка-ак меня, автомат с плеча сними…» Ух, самого за душу берет… Ну, плати: курица или поцелуй — на выбор!
Девушка перемигивалась с подругами.
— А мы тоже уплатим песней!
Как у наших у ворот,
У самой калитки!
Немцы Гитлера давили
На суровой нитке!
— Мало! — кричал Володя. — Ещё куплет!
Скоро Гитлеру могила
Скоро Гитлеру капут!
Скоро русские машины
По Германии пойдут!
— Расплатились, черти, — соглашался покладистый Володя. — Ну, а как же с поцелуем, сероглазка?
— После венца хоть всю исцелуй! — смеялась девушка.
— А пойдёшь за меня? — допытывался Володя.
— Кто ж за тебя, за такого, не пойдёт… — вздыхала девушка. — Угощайся, жених!
У Володи обнаружилась удивительная способность мгновенно вызывать к себе доверие даже таких несговорчивых людей, как железнодорожные служащие. Поэтому он всегда знал, сколько времени простоит эшелон на станции. Если в запасе было несколько часов, он брал с собой Сергея Тимофеевича и меня, и мы отправлялись искать дела: разгружать машины с тёсом, пилить дрова, тянуть электропроводку. В результате наш паек пополнялся буханкой хлеба, крынкой молока, а то и куском домашней колбасы. А один начальник станции, попав под обаяние Володиной личности, дал нам чрезвычайно выгодный подряд: заколоть его, начальника, индивидуальную свинью. Всю операцию осуществил Володя, Сергей Тимофеевич и я выступали в роли подсобных рабочих. Щедрый начальник отвалил нам килограмма два сала и полмешка картошки, и мы устроили в теплушке лукуллов пир, праздник еды, настоящую оргию насыщения. К сожалению, за десять дней дороги таких заказов больше не попадалось, и вообще мы чаще работали «за спасибо»: места шли голодные, вдовьи, рука не поднималась брать с измученной женщины за вспаханный огород или починенную крышу. А после Киева эшелону и вовсе дали «зелёную улицу», получасовые стоянки не позволяли развернуться частной инициативе, и мы полностью перешли на паек.
— Ничего, на фронте отъедимся, — успокаивал Володя и разворачивал перед нами ослепительные перспективы, нещадно при этом привирая.
— Как только солдат попадает на передовую, — излагал Володя, — ему тут же выдают вот такую банку красной икры, вот такой кусок масла и сколько хошь хлеба. Это на завтрак. На обед солдату положен молочный поросёнок с хреном, борща от пуза и двести граммов белого. А на ужин — блины со сметаной!
Все смеялись, даже наивный Кузин, и разговоры о еде как-то сами собой прекратились, а после случая на станции Чернигов стали и вовсе дурным тоном. В тёмную дождливую ночь Дорошенко и Петька Бердяев куда-то на полтора часа исчезли и притащили в теплушку мешок сахара. Спящий эшелон подняли на ноги и выстроили по тревоге. Проклиная судьбу и начальство, мы мокли под проливным дождём, а местная милиция производила в теплушках повальный обыск. Сахар нашли и, как следовало ожидать, Дорошенко вместе с Бердяевым перевели в вагон-гауптвахту, к нашему общему удовлетворению. На фронте они попали в штрафную роту, и о дальнейшей судьбе Дорошенко я расскажу потом.
Володя Железнов был среди нас единственным фронтовиком, и часто, усевшись возле него, мы выпытывали, что такое война. Как и все оставшиеся в живых сталинградцы, он считал, что нет ничего хуже уличных боев, когда из каждой подворотни человека могут подстрелить как зайца. Володя скептически отзывался о корреспондентах, изображавших немцев трусами.
— Дисциплинка у них — дай боже. Мы народ такой: любим подумать, нам прикажут, а мы смекаем, как бы по-другому сделать, получше да побыстрее. Как это вы, Сергей Тимофеевич, сказали: «Лучшее — враг хорошего»? А немец, что бы ему ни приказали, — хлоп каблуками и бегом выполнять: за него всегда начальство думает. Прикажут — на пулемёт полезет, отца родного застрелит, лишь бы начальство похвалило. Не человек, а машина.
— Они тоже разные бывают, — вставил Пашка Соломин. Ещё недавно робкий деревенский паренёк, Пашка держал себя уверенно и осанисто: лучший стрелок роты! — У нас в доме два немца жили на постое — ничего не взяли, даже за стирку платили.
— А ты бы им поклонился в пояс: «Спасибо, отцы родные, что портки на мне оставили!» — насмешливо проговорил Володя. — Неужто из дома не высовывался, не видел, что они в округе выделывали? Вон, посмотри в окошко — одни печи торчат, а ведь большая деревня была…
— Я ж не про всех говорю, — оправдывался Пашка, — нашу деревню тоже спалили, одни головешки остались. А эти двое вроде не звери были, даже своих стыдились…
— Знаем мы таких стыдливых: когда расстреливали наших, глаза закрывали…
— Володька, а за что тебе бляху повесили?
— Бляхи — они у дворников были, а у меня медаль, — с достоинством ответил Володя. — Сам не знаю за что. Орал, стрелял, как все…
— А на орден не вытянул?
Володя достал потёртый бумажник и осторожно вытащил из него сложенный вдвое листок. Это было временное удостоверение на орден Красной Звезды, который Володя получить не успел: ранило.
— Фриц мне его заработал, — Володя улыбнулся. — Брали мы село недалеко от Днепродзержинска. Ночной бой, а светло как днём — половина домов горит, фрицы по нас из каменной школы двухэтажной лупят — не подойдёшь. Полковая артиллерия наша где-то заблудилась, а гранатами не очень-то повоюешь, если головы поднять невозможно. Подползает ко мне пацанчик, худенький такой, один нос торчит, и говорит: «Дяденька, вон там на скотном дворе пушка стоит, а немцы возле ней лежат все убитые. Пошли, покажу!» Приползли мы туда кое-как, смотрю — в самом деле пушка стоит, вроде нашей сорокапятки. Вот, думаю, дурак, хоть бы кого-нибудь с собой кликнул, стрелять-то из неё я не умею! А мальчишка толкает меня в бок: «Дядь, немец этот живой!» Видать, контузило его, очнулся, ошалело смотрит на нас и голову щупает. Осмотрел я фрица, забинтовал на голове царапину и велел открыть по школе огонь. А фриц, хоть и боится до смерти, отмахивается и лопочет, будто меня не понимает. Я как гаркну на него: «Для чего я тебя, фашиста, лечил! Стреляй, не то капут сию же секунду!» Сразу понял, поплёлся к орудию и запузырил по своим десяток снарядов — все мимо, сукин сын! Но мне-то что, мне надо было понять, как из этой дуры стреляют. Дал пацану автомат, чтоб за фрицем присматривал, поплевал на руки и открыл по школе стрельбу прямой наводкой. Как второй этаж обрушился, стали выскакивать из школы с поднятыми руками.
— А ты, Володька, герой, — удивился Митя Коробов, голубоглазый восемнадцатилетний мальчик. — Мне бы так ни за что на свете не суметь.
— Какой там герой! — отмахнулся Володя. — Ничем я здесь даже не рисковал, просто повезло. А герой у нас в батальоне был настоящий, Васька Прохоров, саратовский уроженец. На Волге все ребята сызмальства в воде, и Васька плавал как рыба. Об этом узнали и забрали Ваську в разведроту дивизии. Когда готовились форсировать Днепр, он голый ночью плавал туда и обратно, на разных участках, а ведь река там, к слову сказать, широченная. Рассказывали, что однажды Васька с того берега связанного «языка» приволок; парень был — гвоздь, с виду невысокий, а биток отчаянный. Погиб на наших глазах, когда возвращался: немцы ракеты пустили и начали по нему шпарить из пулемётов. Васька нырял, метров по десять под водой плыл, да не доплыл… Как вспомню, до сих пор сердце жмёт — кореш он был мой.
Ночью, когда все уснули, я, волнуясь, шёпотом спросил Володю:
— Ты вот все рассказывал, а я думал про себя: как узнать, трус человек или не трус? По глазам, что ли? Володя помолчал.
— Сразу этого никак нельзя узнать, — наконец ответил он. — Иной человек незаметный такой, скромный, а в бою хорош; другому, как посмотришь на него, море по колено, а в деле совсем никудышный. Когда я в первую переделку попал, до того перепугался, что даже икал со страху. А потом на людей посмотрел, и до чего стыдно стало — хоть глаза прячь. Привык понемногу. Пуля или осколок — они любого находят: и кто впереди бежит и кто сзади хоронится. Так уж лучше по совести воевать, чтоб люди в твою сторону не плевали…
— Володь, а Володь, можно, я буду в бою тебя держаться, чтобы привыкнуть быстрей? А то я очень в себе не уверен…
— Чудак ты, Мишка, — заулыбался в темноте Володя. — Держись, конечно, смешно даже. На второй день привыкнешь!
— А мне не смешно, — неожиданно послышался тихий голос Сергея Тимофеевича.
— Разбудили мы вас? — виновато спросил Володя.
— Нет, я так и не заснул, тоже думаю… Видишь ли, друг мой, что кажется простым и ясным, к примеру, хорошему пловцу, то очень беспокоит людей, не умеющих плавать. По мне ведь тоже ещё никто не стрелял, и я не знаю, как буду чувствовать себя в эту минуту. К тому же мне не приходилось в жизни драться, и, если дело дойдёт до рукопашной, я вряд ли смогу соперничать с молодым и ловким противником. Конечно, в глубине души я верю, что в решающую минуту самообладание меня не оставит, но я бы дорого дал за то, чтобы первый бой уже прошёл… Если тебе смешно — смейся, я нисколько не обижусь.
— Что вы, Сергей Тимофеевич, я ведь понимаю… Только уж вы-то совсем зря беспокоитесь, по нашей примете такого человека, вроде вас, всегда уважать будут, и в тылу и на передовой.
— Это какая же примета? — улыбнулся Сергей Тимофеевич.
— Обыкновенная вещь: если человек в жизни справедливый и совестью своей не поступается, то и на передовой он самим собой останется. Точная примета, Сергей Тимофеевич, ни разу не обманула. Вот и сейчас: думаете-то вы не о том, чтоб выжить, а о том, чтоб совесть чистой сохранить. Я в вас с первого дня не сомневался, Сергей Тимофеевич, вы уж извините, не привык в глаза высокие слова говорить…
— Хорошо, мне хочется выговориться. Каждый человек должен хранить в душе хотя бы один поступок, которым он может гордиться — молча, про себя; поступок, который в глазах самого человека оправдал бы его существование в мире. Это не индульгенция от всех грехов, которой можно обмануть кого угодно, кроме самого себя, а лишь глубокое внутреннее удовлетворение. Сколько я ни рылся в своей памяти, такого поступка припомнить не смог; да и не стоило рыться, будь он — вспомнился бы без труда. Вот почему я рад, что оказался здесь, в этой теплушке, что нашёл в себе силы подняться до уровня простого русского солдата — пусть не совсем полноценного, не очень молодого, но всё-таки солдата. Я говорю вам вещи, которые не стал бы говорить никому: мне кажется, что вы меня правильно поймёте.
— У меня тоже нет такого поступка, — вздохнул Володя. — Что я делал до войны? Бил морды, с девчонками целовался да отплясывал на вечеринках… А ты, Мишка?
— И вспомнить нечего, — огорчённо сказал я. — А ты-то чего вздыхаешь? Орден заслужил, медаль…
— Эх, Сергей Тимофеевич! — размечтался Володя. — Взяли бы вы меня на выучку, когда война закончится…
— С большой радостью, Володя, — серьёзно ответил Сергей Тимофеевич. — Голова у тебя хорошая, было бы желание.
— Какая там хорошая, — засмущался Володя, — Семь классов я всего одолел, восьмого у нас в селе не было. Дурак я, в райцентр ездить поленился, как многие ребята, деньги побыстрей зарабатывать потянуло, вот и остался недоучкой…
— Тебе двадцать лет, друг мой, — проговорил Сергей Тимофеевич. — В такие годы жизнь — это сплошное будущее. Даже я, хотя мне через четыре года пятьдесят, отнюдь не считаю, что жизнь позади: после войны я надеюсь закончить большую книгу по истории Древней Руси, надеюсь разыскать двух своих учеников и продолжить с ними работу. Где-то командует ротой Серёжа Тихомиров — последнее письмо от него я получил полгода назад, и совсем затерялся Ваня Лебединский, светлая голова… Победим, вернёмся домой — будешь жить у меня и учиться; племянник мой обзавёлся семьёй, а я одинок, как и ты.
— Да… — протянул Володя. — Всех потерял — подчистую…
— Прости, что напомнил невзначай, — с сожалением сказал Сергей Тимофеевич.
Мы закурили. Монотонно, убаюкивающе стучали колеса, в окошко врывался свежий воздух весенней ночи. Я никак не мог отделаться от одной мысли.
— Сергей Тимофеевич, — спросил я. — А вашего ученика Лебединского звали случайно не Иван Николаевич?
— Именно так, — разволновался Сергей Тимофеевич, — он до войны учительствовал в Нижнегорске. Вы его знали?
— Усатый! — вырвалось у меня. — Извините, мы так его звали. Так он, Сергей Тимофеевич, на третий день войны ушёл на фронт вместе с моим отцом — вот почему я запомнил точно. Мы их провожали.
— Что вы ещё о нем знаете?
— Отец писал, что под Ельней их часть вырвалась из окружения и под самый конец Ивана Николаевича убило миной. Отец сам видел.
— Эй, наверху, чего разорались? — послышался с нижних нар сердитый сонный голос. — Дня мало?
Мы ещё долго молча курили, одну папиросу за другой, думая каждый о своём. На меня нахлынули воспоминания: Усатый, с его добрыми чёрными глазами… Федька, Гришка, Ленька… Где вы, друзья моего детства, живы ли вы ещё и, если живы, куда занесло вас ураганом войны? Суждено ли нам встретиться, закружиться в объятиях, посмеяться над детскими приключениями и всерьёз рассказать друг другу о настоящих? А ты, Сашка, вспоминаешь ли обо мне, чувствуешь ли, как мне тебя не хватает? Нет, я несправедлив, всё-таки Володя и Сергей Тимофеевич скрасили мне твоё отсутствие.
Я незаметно задремал и проснулся от крика:
— Ребята, мы в Польше!
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
НА СВОИХ ДВОИХ
ДВЕНАДЦАТЬ ЗАРУБОК
9 апреля 1945 года мы, четыре бывшие маршевые роты, выстроились полукругом на лесной опушке и слушали короткую речь командира полка майора Локтева. Невысокий и узкоплечий, в хорошо подогнанной шинели, он поразил меня своим юношеским лицом. Когда майор, вытирая пот со лба, снял фуражку, я готов был дать ему от силы двадцать лет — никак не больше, чем Володе Железнову.
— Ваше пополнение прибыло исключительно своевременно! — энергично жестикулируя, восклицал командир полка. — Оно вольёт свежие силы в наши поредевшие ряды. Вы будете сражаться рука об руку с орлами-гвардейцами, гордостью полка, — берите с них пример, учитесь их мастерству и геройству! Мы верим, товарищи бойцы, что вы не посрамите чести гвардейской дивизии, которой неоднократно салютовала столица нашей Родины Москва! Наша дивизия с боями прошла всю Украину, освобождала Польшу и одной из первых ворвалась в логово фашистов. Добьём же их, товарищи бойцы! А теперь — вопросы. В моем распоряжении, — майор нетерпеливо взглянул на часы, — две минуты. Быстрее!
— Выходит, мы теперь как бы гвардейцы? — восхищённо выкрикнули из рядов.
— Это звание нужно заслужить, — коротко ответил майор.
— А когда мы получим оружие?
— Немедленно.
— Винтовки или автоматы?
— Автоматов, к сожалению, недостаточно. В основном карабины.
— Если не секрет, сколько вам лет, товарищ командир полка?
— Это не имеет значения, — резко ответил майор. — Ещё вопросы?
— Правду ли говорят, что на Берлин пойдём?
— Спросите у командующего фронтом Маршала Советского Союза товарища Конева, а потом поделитесь этой тайной со мной.
По рядам прошелестел смешок.
— Товарищ комполка, а дырки на ремне больше вертеть не придётся? Солдаты интересуются.
— Это зависит только от вашего аппетита и размеров котелка. Устраивает?
— Ещё как! У нас по два котелка на брата!
— А воевать тоже за двоих будете?
— Постараемся, товарищ командир полка!
— Тогда желаю успехов!
Майор улыбнулся, откозырнул и укатил на «виллисе», а я долго смотрел ему вслед, растревоженный одним видением. Когда «виллис» трогался с места, на заднее сиденье вскочил старший сержант-автоматчик, атлетически сложенный парень среднего роста с выбивающимся из-под пилотки русым чубом. Я готов был биться об заклад, что уже видел когда-то эту ловкую фигуру, эти голубые навыкате весёлые глаза.
— Не знаете старшего сержанта, что вместе с командиром полка поехал? — приставал я к солдатам, пришедшим поглазеть на пополнение и поискать земляков.
Многие пожимали плечами, а один неуверенно сказал: «Кажись, из разведки. Я сам здесь две недели, под Бреслау в полк пришёл».
— Здорово там досталось? — с деланной небрежностью побывавшего в переделках полюбопытствовал я, вспомнив слова майора насчёт «поредевших рядов».
— Много народу побили, — печально сказал солдат и сокрушённо махнул рукой. — Окружили тот Бреслау. Когда тяжёлая бьёт, отсель слыхать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
— Почём курица? — весело спрашивал Володя девушку, которая раскладывала на газете куски жмыха. Девушка заливалась смехом. — Золото кончилось, песней плачу!.. «Если же на по-оле брани лягу я с свинцом в груди, ты тогда не плачь, родна-ая, и домой меня не жди. Пусть другой верне-ется из огня, заскрипят по-ходны-ые ремни, Лина, полюби его ты, ка-ак меня, автомат с плеча сними…» Ух, самого за душу берет… Ну, плати: курица или поцелуй — на выбор!
Девушка перемигивалась с подругами.
— А мы тоже уплатим песней!
Как у наших у ворот,
У самой калитки!
Немцы Гитлера давили
На суровой нитке!
— Мало! — кричал Володя. — Ещё куплет!
Скоро Гитлеру могила
Скоро Гитлеру капут!
Скоро русские машины
По Германии пойдут!
— Расплатились, черти, — соглашался покладистый Володя. — Ну, а как же с поцелуем, сероглазка?
— После венца хоть всю исцелуй! — смеялась девушка.
— А пойдёшь за меня? — допытывался Володя.
— Кто ж за тебя, за такого, не пойдёт… — вздыхала девушка. — Угощайся, жених!
У Володи обнаружилась удивительная способность мгновенно вызывать к себе доверие даже таких несговорчивых людей, как железнодорожные служащие. Поэтому он всегда знал, сколько времени простоит эшелон на станции. Если в запасе было несколько часов, он брал с собой Сергея Тимофеевича и меня, и мы отправлялись искать дела: разгружать машины с тёсом, пилить дрова, тянуть электропроводку. В результате наш паек пополнялся буханкой хлеба, крынкой молока, а то и куском домашней колбасы. А один начальник станции, попав под обаяние Володиной личности, дал нам чрезвычайно выгодный подряд: заколоть его, начальника, индивидуальную свинью. Всю операцию осуществил Володя, Сергей Тимофеевич и я выступали в роли подсобных рабочих. Щедрый начальник отвалил нам килограмма два сала и полмешка картошки, и мы устроили в теплушке лукуллов пир, праздник еды, настоящую оргию насыщения. К сожалению, за десять дней дороги таких заказов больше не попадалось, и вообще мы чаще работали «за спасибо»: места шли голодные, вдовьи, рука не поднималась брать с измученной женщины за вспаханный огород или починенную крышу. А после Киева эшелону и вовсе дали «зелёную улицу», получасовые стоянки не позволяли развернуться частной инициативе, и мы полностью перешли на паек.
— Ничего, на фронте отъедимся, — успокаивал Володя и разворачивал перед нами ослепительные перспективы, нещадно при этом привирая.
— Как только солдат попадает на передовую, — излагал Володя, — ему тут же выдают вот такую банку красной икры, вот такой кусок масла и сколько хошь хлеба. Это на завтрак. На обед солдату положен молочный поросёнок с хреном, борща от пуза и двести граммов белого. А на ужин — блины со сметаной!
Все смеялись, даже наивный Кузин, и разговоры о еде как-то сами собой прекратились, а после случая на станции Чернигов стали и вовсе дурным тоном. В тёмную дождливую ночь Дорошенко и Петька Бердяев куда-то на полтора часа исчезли и притащили в теплушку мешок сахара. Спящий эшелон подняли на ноги и выстроили по тревоге. Проклиная судьбу и начальство, мы мокли под проливным дождём, а местная милиция производила в теплушках повальный обыск. Сахар нашли и, как следовало ожидать, Дорошенко вместе с Бердяевым перевели в вагон-гауптвахту, к нашему общему удовлетворению. На фронте они попали в штрафную роту, и о дальнейшей судьбе Дорошенко я расскажу потом.
Володя Железнов был среди нас единственным фронтовиком, и часто, усевшись возле него, мы выпытывали, что такое война. Как и все оставшиеся в живых сталинградцы, он считал, что нет ничего хуже уличных боев, когда из каждой подворотни человека могут подстрелить как зайца. Володя скептически отзывался о корреспондентах, изображавших немцев трусами.
— Дисциплинка у них — дай боже. Мы народ такой: любим подумать, нам прикажут, а мы смекаем, как бы по-другому сделать, получше да побыстрее. Как это вы, Сергей Тимофеевич, сказали: «Лучшее — враг хорошего»? А немец, что бы ему ни приказали, — хлоп каблуками и бегом выполнять: за него всегда начальство думает. Прикажут — на пулемёт полезет, отца родного застрелит, лишь бы начальство похвалило. Не человек, а машина.
— Они тоже разные бывают, — вставил Пашка Соломин. Ещё недавно робкий деревенский паренёк, Пашка держал себя уверенно и осанисто: лучший стрелок роты! — У нас в доме два немца жили на постое — ничего не взяли, даже за стирку платили.
— А ты бы им поклонился в пояс: «Спасибо, отцы родные, что портки на мне оставили!» — насмешливо проговорил Володя. — Неужто из дома не высовывался, не видел, что они в округе выделывали? Вон, посмотри в окошко — одни печи торчат, а ведь большая деревня была…
— Я ж не про всех говорю, — оправдывался Пашка, — нашу деревню тоже спалили, одни головешки остались. А эти двое вроде не звери были, даже своих стыдились…
— Знаем мы таких стыдливых: когда расстреливали наших, глаза закрывали…
— Володька, а за что тебе бляху повесили?
— Бляхи — они у дворников были, а у меня медаль, — с достоинством ответил Володя. — Сам не знаю за что. Орал, стрелял, как все…
— А на орден не вытянул?
Володя достал потёртый бумажник и осторожно вытащил из него сложенный вдвое листок. Это было временное удостоверение на орден Красной Звезды, который Володя получить не успел: ранило.
— Фриц мне его заработал, — Володя улыбнулся. — Брали мы село недалеко от Днепродзержинска. Ночной бой, а светло как днём — половина домов горит, фрицы по нас из каменной школы двухэтажной лупят — не подойдёшь. Полковая артиллерия наша где-то заблудилась, а гранатами не очень-то повоюешь, если головы поднять невозможно. Подползает ко мне пацанчик, худенький такой, один нос торчит, и говорит: «Дяденька, вон там на скотном дворе пушка стоит, а немцы возле ней лежат все убитые. Пошли, покажу!» Приползли мы туда кое-как, смотрю — в самом деле пушка стоит, вроде нашей сорокапятки. Вот, думаю, дурак, хоть бы кого-нибудь с собой кликнул, стрелять-то из неё я не умею! А мальчишка толкает меня в бок: «Дядь, немец этот живой!» Видать, контузило его, очнулся, ошалело смотрит на нас и голову щупает. Осмотрел я фрица, забинтовал на голове царапину и велел открыть по школе огонь. А фриц, хоть и боится до смерти, отмахивается и лопочет, будто меня не понимает. Я как гаркну на него: «Для чего я тебя, фашиста, лечил! Стреляй, не то капут сию же секунду!» Сразу понял, поплёлся к орудию и запузырил по своим десяток снарядов — все мимо, сукин сын! Но мне-то что, мне надо было понять, как из этой дуры стреляют. Дал пацану автомат, чтоб за фрицем присматривал, поплевал на руки и открыл по школе стрельбу прямой наводкой. Как второй этаж обрушился, стали выскакивать из школы с поднятыми руками.
— А ты, Володька, герой, — удивился Митя Коробов, голубоглазый восемнадцатилетний мальчик. — Мне бы так ни за что на свете не суметь.
— Какой там герой! — отмахнулся Володя. — Ничем я здесь даже не рисковал, просто повезло. А герой у нас в батальоне был настоящий, Васька Прохоров, саратовский уроженец. На Волге все ребята сызмальства в воде, и Васька плавал как рыба. Об этом узнали и забрали Ваську в разведроту дивизии. Когда готовились форсировать Днепр, он голый ночью плавал туда и обратно, на разных участках, а ведь река там, к слову сказать, широченная. Рассказывали, что однажды Васька с того берега связанного «языка» приволок; парень был — гвоздь, с виду невысокий, а биток отчаянный. Погиб на наших глазах, когда возвращался: немцы ракеты пустили и начали по нему шпарить из пулемётов. Васька нырял, метров по десять под водой плыл, да не доплыл… Как вспомню, до сих пор сердце жмёт — кореш он был мой.
Ночью, когда все уснули, я, волнуясь, шёпотом спросил Володю:
— Ты вот все рассказывал, а я думал про себя: как узнать, трус человек или не трус? По глазам, что ли? Володя помолчал.
— Сразу этого никак нельзя узнать, — наконец ответил он. — Иной человек незаметный такой, скромный, а в бою хорош; другому, как посмотришь на него, море по колено, а в деле совсем никудышный. Когда я в первую переделку попал, до того перепугался, что даже икал со страху. А потом на людей посмотрел, и до чего стыдно стало — хоть глаза прячь. Привык понемногу. Пуля или осколок — они любого находят: и кто впереди бежит и кто сзади хоронится. Так уж лучше по совести воевать, чтоб люди в твою сторону не плевали…
— Володь, а Володь, можно, я буду в бою тебя держаться, чтобы привыкнуть быстрей? А то я очень в себе не уверен…
— Чудак ты, Мишка, — заулыбался в темноте Володя. — Держись, конечно, смешно даже. На второй день привыкнешь!
— А мне не смешно, — неожиданно послышался тихий голос Сергея Тимофеевича.
— Разбудили мы вас? — виновато спросил Володя.
— Нет, я так и не заснул, тоже думаю… Видишь ли, друг мой, что кажется простым и ясным, к примеру, хорошему пловцу, то очень беспокоит людей, не умеющих плавать. По мне ведь тоже ещё никто не стрелял, и я не знаю, как буду чувствовать себя в эту минуту. К тому же мне не приходилось в жизни драться, и, если дело дойдёт до рукопашной, я вряд ли смогу соперничать с молодым и ловким противником. Конечно, в глубине души я верю, что в решающую минуту самообладание меня не оставит, но я бы дорого дал за то, чтобы первый бой уже прошёл… Если тебе смешно — смейся, я нисколько не обижусь.
— Что вы, Сергей Тимофеевич, я ведь понимаю… Только уж вы-то совсем зря беспокоитесь, по нашей примете такого человека, вроде вас, всегда уважать будут, и в тылу и на передовой.
— Это какая же примета? — улыбнулся Сергей Тимофеевич.
— Обыкновенная вещь: если человек в жизни справедливый и совестью своей не поступается, то и на передовой он самим собой останется. Точная примета, Сергей Тимофеевич, ни разу не обманула. Вот и сейчас: думаете-то вы не о том, чтоб выжить, а о том, чтоб совесть чистой сохранить. Я в вас с первого дня не сомневался, Сергей Тимофеевич, вы уж извините, не привык в глаза высокие слова говорить…
— Хорошо, мне хочется выговориться. Каждый человек должен хранить в душе хотя бы один поступок, которым он может гордиться — молча, про себя; поступок, который в глазах самого человека оправдал бы его существование в мире. Это не индульгенция от всех грехов, которой можно обмануть кого угодно, кроме самого себя, а лишь глубокое внутреннее удовлетворение. Сколько я ни рылся в своей памяти, такого поступка припомнить не смог; да и не стоило рыться, будь он — вспомнился бы без труда. Вот почему я рад, что оказался здесь, в этой теплушке, что нашёл в себе силы подняться до уровня простого русского солдата — пусть не совсем полноценного, не очень молодого, но всё-таки солдата. Я говорю вам вещи, которые не стал бы говорить никому: мне кажется, что вы меня правильно поймёте.
— У меня тоже нет такого поступка, — вздохнул Володя. — Что я делал до войны? Бил морды, с девчонками целовался да отплясывал на вечеринках… А ты, Мишка?
— И вспомнить нечего, — огорчённо сказал я. — А ты-то чего вздыхаешь? Орден заслужил, медаль…
— Эх, Сергей Тимофеевич! — размечтался Володя. — Взяли бы вы меня на выучку, когда война закончится…
— С большой радостью, Володя, — серьёзно ответил Сергей Тимофеевич. — Голова у тебя хорошая, было бы желание.
— Какая там хорошая, — засмущался Володя, — Семь классов я всего одолел, восьмого у нас в селе не было. Дурак я, в райцентр ездить поленился, как многие ребята, деньги побыстрей зарабатывать потянуло, вот и остался недоучкой…
— Тебе двадцать лет, друг мой, — проговорил Сергей Тимофеевич. — В такие годы жизнь — это сплошное будущее. Даже я, хотя мне через четыре года пятьдесят, отнюдь не считаю, что жизнь позади: после войны я надеюсь закончить большую книгу по истории Древней Руси, надеюсь разыскать двух своих учеников и продолжить с ними работу. Где-то командует ротой Серёжа Тихомиров — последнее письмо от него я получил полгода назад, и совсем затерялся Ваня Лебединский, светлая голова… Победим, вернёмся домой — будешь жить у меня и учиться; племянник мой обзавёлся семьёй, а я одинок, как и ты.
— Да… — протянул Володя. — Всех потерял — подчистую…
— Прости, что напомнил невзначай, — с сожалением сказал Сергей Тимофеевич.
Мы закурили. Монотонно, убаюкивающе стучали колеса, в окошко врывался свежий воздух весенней ночи. Я никак не мог отделаться от одной мысли.
— Сергей Тимофеевич, — спросил я. — А вашего ученика Лебединского звали случайно не Иван Николаевич?
— Именно так, — разволновался Сергей Тимофеевич, — он до войны учительствовал в Нижнегорске. Вы его знали?
— Усатый! — вырвалось у меня. — Извините, мы так его звали. Так он, Сергей Тимофеевич, на третий день войны ушёл на фронт вместе с моим отцом — вот почему я запомнил точно. Мы их провожали.
— Что вы ещё о нем знаете?
— Отец писал, что под Ельней их часть вырвалась из окружения и под самый конец Ивана Николаевича убило миной. Отец сам видел.
— Эй, наверху, чего разорались? — послышался с нижних нар сердитый сонный голос. — Дня мало?
Мы ещё долго молча курили, одну папиросу за другой, думая каждый о своём. На меня нахлынули воспоминания: Усатый, с его добрыми чёрными глазами… Федька, Гришка, Ленька… Где вы, друзья моего детства, живы ли вы ещё и, если живы, куда занесло вас ураганом войны? Суждено ли нам встретиться, закружиться в объятиях, посмеяться над детскими приключениями и всерьёз рассказать друг другу о настоящих? А ты, Сашка, вспоминаешь ли обо мне, чувствуешь ли, как мне тебя не хватает? Нет, я несправедлив, всё-таки Володя и Сергей Тимофеевич скрасили мне твоё отсутствие.
Я незаметно задремал и проснулся от крика:
— Ребята, мы в Польше!
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
НА СВОИХ ДВОИХ
ДВЕНАДЦАТЬ ЗАРУБОК
9 апреля 1945 года мы, четыре бывшие маршевые роты, выстроились полукругом на лесной опушке и слушали короткую речь командира полка майора Локтева. Невысокий и узкоплечий, в хорошо подогнанной шинели, он поразил меня своим юношеским лицом. Когда майор, вытирая пот со лба, снял фуражку, я готов был дать ему от силы двадцать лет — никак не больше, чем Володе Железнову.
— Ваше пополнение прибыло исключительно своевременно! — энергично жестикулируя, восклицал командир полка. — Оно вольёт свежие силы в наши поредевшие ряды. Вы будете сражаться рука об руку с орлами-гвардейцами, гордостью полка, — берите с них пример, учитесь их мастерству и геройству! Мы верим, товарищи бойцы, что вы не посрамите чести гвардейской дивизии, которой неоднократно салютовала столица нашей Родины Москва! Наша дивизия с боями прошла всю Украину, освобождала Польшу и одной из первых ворвалась в логово фашистов. Добьём же их, товарищи бойцы! А теперь — вопросы. В моем распоряжении, — майор нетерпеливо взглянул на часы, — две минуты. Быстрее!
— Выходит, мы теперь как бы гвардейцы? — восхищённо выкрикнули из рядов.
— Это звание нужно заслужить, — коротко ответил майор.
— А когда мы получим оружие?
— Немедленно.
— Винтовки или автоматы?
— Автоматов, к сожалению, недостаточно. В основном карабины.
— Если не секрет, сколько вам лет, товарищ командир полка?
— Это не имеет значения, — резко ответил майор. — Ещё вопросы?
— Правду ли говорят, что на Берлин пойдём?
— Спросите у командующего фронтом Маршала Советского Союза товарища Конева, а потом поделитесь этой тайной со мной.
По рядам прошелестел смешок.
— Товарищ комполка, а дырки на ремне больше вертеть не придётся? Солдаты интересуются.
— Это зависит только от вашего аппетита и размеров котелка. Устраивает?
— Ещё как! У нас по два котелка на брата!
— А воевать тоже за двоих будете?
— Постараемся, товарищ командир полка!
— Тогда желаю успехов!
Майор улыбнулся, откозырнул и укатил на «виллисе», а я долго смотрел ему вслед, растревоженный одним видением. Когда «виллис» трогался с места, на заднее сиденье вскочил старший сержант-автоматчик, атлетически сложенный парень среднего роста с выбивающимся из-под пилотки русым чубом. Я готов был биться об заклад, что уже видел когда-то эту ловкую фигуру, эти голубые навыкате весёлые глаза.
— Не знаете старшего сержанта, что вместе с командиром полка поехал? — приставал я к солдатам, пришедшим поглазеть на пополнение и поискать земляков.
Многие пожимали плечами, а один неуверенно сказал: «Кажись, из разведки. Я сам здесь две недели, под Бреслау в полк пришёл».
— Здорово там досталось? — с деланной небрежностью побывавшего в переделках полюбопытствовал я, вспомнив слова майора насчёт «поредевших рядов».
— Много народу побили, — печально сказал солдат и сокрушённо махнул рукой. — Окружили тот Бреслау. Когда тяжёлая бьёт, отсель слыхать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22