А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ведь за вами, как ты помнишь, оставался должок!
— Что ты сделал с Федькой? — спросил я, вставая. Жук пытливо на меня посмотрел.
— Ну, а как бы ты поступил на моем месте? — раздельно произнёс он, усмехаясь.
— Что ты с ним сделал?!
— Чего орёшь? Разбудишь моих гавриков, а они сатанеют, когда им мешают спать. Не угадал, сеньор Арамис. Другие времена — другие песни. Рука не поднялась на защитника Родины, уходил Ермаков в партизанский отряд. Рассказал он, что остальные мушкетёры эвакуировались и, по слухам, их эшелон трахнули «юнкерсы», в чём он, как я вижу, счастливо заблуждался. Поговорили мы с ним по душам, расцеловались на прощанье, как сентиментальные девочки, и разошлись, как в море корабли.
— И больше ты о Федьке ничего не знаешь? — с грустью спросил я. — Хоть что-нибудь?
— Когда через несколько дней наша часть попала в окружение, — задумчиво проговорил Жук, — мы встретились в лесу с партизанами, и один бородатый папаша на мой вопрос ответил, что Федор Ермаков ушёл с группой на задание дней на пять. Значит, в середине июля сорок первого твой Федька был ещё живой. Ну, а где остальные братцы кролики?
— Совсем ничего не знаю, — вздохнул я. — Говорят, что разбомбили. Может, ошибка? Жук, расскажи про себя. Я много разного о тебе слышал, но ведь не знал, что ты — это ты. Правда, что Локтева два километра на себе тащил?
— Частично, — сдержанно ответил Жук. — На себе бы я его не уволок, из самого литр крови вытек. На лыжах.
— Ты и сейчас, Виктор говорит, за ним как нянька ходишь.
— Трепач твой Витька, — рассмеялся Жук. — Не за Локтевым хожу — за своей судьбой.
— Что за мистика? — удивился я.
— Суди сам. Вот уже почти четыре года мы не расставались ни на один день. С ним я начинал войну, был он тогда командиром взвода. Нас по четыре раза ранило — в одних и тех же боях, лежали мы в одних и тех же госпиталях и вместе выписывались обратно в часть. Не захочешь — станешь суеверным. На фронте, сын мой, многие верят в приметы. Помогает.
— Любишь ты его? — спросил я.
— Сентиментальничаешь, сеньор аббат, — заметил Жук. — Стихи пишешь?
— Бывает, — я покраснел.
— Как её зовут?
— Тая.
— Тая — от страсти сгорая — обожая….» — засмеялся Жук. — Угадал твои рифмы? Не багровей, сам их писал, у всех начинающих поэтов рифмы одинаковые. Когда мне было шестнадцать, тоже корчил идиота под окном одной смазливой дурочки. Вильнула хвостом, потому что мой кореш, Костя Грач, купил ей новые резиновые балетки. Любить, сеньор, можно девочку, и то недолго. К Локтеву у меня другое. Высший свет, в котором мне довелось когда-то вращаться, научил меня не только прискорбно-дурному отношению к чужому имуществу: он научил и ценить дружбу. Взаимопомощь, страховка, рука товарища в бою — об этом я уже не говорю, спасали мы друг друга не раз; а вот как он валялся в ногах у командарма, чтобы вытащить меня из штрафбата, — этого я не забуду.
— За что ты попал туда, Жук?
— Дело прошлое, — неохотно ответил Жук. — Испортил карточку одному субъекту, который на чужих плечах хотел в рай войти и завёл полк на минное поле.
— Кулебяко? — догадался я.
— Чрезмерная любознательность, юноша, иссушает мозговое вещество, — насмешливо сказал Жук и взглянул на часы.
— Мне уходить? — с сожалением спросил я.
— Опять не по уставу: начальство само скажет… Всколыхнул ты, сеньор Арамис, дела давно минувших дней и разбередил мою огрубевшую душу. Все в мире, учат классики, связано и взаимозависимо, все имеет причину и следствие. И вот согласно диалектике я должен благодарить судьбу за жестокую шутку, которую она сыграла со мной много лет назад в одном товарном вагоне. — Жук невесело усмехнулся и пощупал шрам на затылке. — Да, должен благодарить. Что, парадокс, сеньор Арамис? Так и есть, парадокс. Как полагаешь, о чём думал Пётр Савельев долгими бессонными ночами? О деньгах, кольцах и прочей суете? Ошибаешься, мушкетёр. Он думал о том, что попал на скользкую дорожку, по которой «от тюрьмы далеко не уйдёшь». И не раз и не два вспоминал он наивных гавриков, которые смотрели на него широко раскрытыми от восторга глазами и в души которых он столь грубо запустил свои пальцы… Да-а, если бы Федор Ермаков не раскроил мне тогда верхушку, кто знает, до каких Турции докатился бы Петька Савельев со своим чемоданчиком… Гвоздь был парень — сеньор Портос, он бы мне и сейчас пригодился…
«А я тебе не пригожусь?» — хотел было выпалить я, но сдержался, боясь показаться смешным. И вместо этого спросил:
— Жук, а почему ты так долго воюешь, а без наград?
Жук засмеялся.
— А тебе не пришло в голову, что я их просто не ношу, — скажем, из скромности?
— Не пришло, — согласился я. — Будь у меня орден, я бы, кажется, спать с ним ложился.
Жук достал из полевой сумки резную деревянную шкатулочку и бережно выложил на газету три ордена и четыре медали.
— Здесь этим никого не удивишь, — сказал он, бережно стирая пыль с двух орденов Красного Знамени и ордена Отечественной войны. — Не в разведке же ими звенеть. Вернусь в гражданку — другое дело, пригодится студенточкам пыль в глаза пускать. Я ведь, между прочим, не потерял надежды закончить мой родной кораблестроительный институт.
— А за что ты их получил? — спросил я, любуясь орденами и потемневшим серебром медалей «За отвагу».
— В основном за переноску тяжестей, — послышался ломающийся басок.
— «Языки»? — догадался я, с любопытством глядя на встающего с плащ-палатки маленького, узкоплечего сержанта, комплекцией напомнившего мне Митрофанова.
— Подслушивал, Заморыш? — сердито проворчал Жук, втыкая в землю кинжал и очищая его тряпочкой.
— Само в уши лезло, — признался «заморыш», пощипывая реденькие усики. — Так вот из-за кого ты засыпался! Сейчас его бить или подождать?
Жук любовно нахлобучил на глаза сержанта пилотку.
— В отношении сеньора Арамиса у меня другие планы. Представляйся, Заморыш, и не глупи.
Заморыш — я догадался, что это его прозвище, — вытянулся и отрапортовал:
— Гвардии сержант Александр Двориков, рост сто шестьдесят, вес три пуда с гаком, образование семь классов, орёл-разведчик. Бороться будем или бокс?
— Зачем мне с тобой бороться? — засмеялся я, бросая пренебрежительный взгляд на щуплую фигуру сержанта.
— Как зачем? — удивился Заморыш, округляя плутоватые чёрные глаза. — Петька, ты его к нам берёшь, так я понимаю?
— А что? В деле проверенный, — Жук прищурился и подмигнул мне. — Старый кореш до гробовой доски. Педали крутишь?
Я взволнованно кивнул.
— Чайка отказался? — спросил сержант, набивая рот колбасой.
— Папа не пустил. Ну-ка, сеньор Арамис, уложи моего Заморыша на лопатки. Учти — контрольное испытание.
— Давай, давай, — вставая, приободрил Заморыш.
Почувствовав подвох, я осторожно подошёл, смерил взглядом вяло опустившего руки противника и внезапным броском пытался бросить его через бедро. В то же мгновенье мои ноги оторвались от земли, и я с треском рухнул на сучья.
— Я вас, случаем, не ушиб? — галантно шаркая сапогом, спросил Заморыш. — Тогда просю, публика требует «бис»!
Спустя несколько секунд я вновь пристыженно поднялся, растерянно посмотрел на хохочущего во все горло Жука и вдруг вспомнил приём, при помощи которого Хан сбил на снег здоровяка солдата, ломившегося без очереди в санчасть. Я подошёл к Заморышу, сокрушённо махнул рукой, как бы признавая своё поражение, и неожиданным ударом ноги под коленки свалил его на землю.
— Стоп! — весело приказал Жук, когда разъярённый моим вероломством Заморыш восстановил справедливость и накормил меня травой. — Годен. Слезай, не ерепенься!
— Цепкий ты, черт, — с уважением сказал я, отряхиваясь и выплёвывая траву.
— Ты тоже ничего, ловко сбил с копыт, — великодушно отдарил комплиментом Заморыш.
— Подойди, — Жук поманил меня пальцем. — Лишнее из карманов выгрузи, а то звенишь, как жеребец колокольчиком. Автомат не заедает? Почисти и смажь, проверю. Пушку (кивок на мою гордость, парабеллум в кожаной кобуре) подари кому-нибудь, лучше парочку лишних рожков возьми. Пресмыкаешься быстро?
— Чего? — не понял я.
— Уточнить и проверить, — приказал Жук.
— Ну, ползаешь, — недовольно проворчал Заморыш. — Давай дуй до сосны и обратно… Голову ниже, ногами работай! Что у тебя — ягодицы свинцом налиты? Не хрусти ветками, шум поднял, как стадо коров!
— Я тебе не гадюка, — огрызнулся я, обливаясь потом.
— Хочешь в разведку — будешь пресмыкаться, как гадюка! — воскликнул Заморыш. — Учись, пока я живой,
Он лёг на траву и бесшумно пополз, ловко извиваясь и отбрасывая со своего пути сухой хворост.
— Вёрткая бестия! — с удовольствием проговорил Жук. — Только перед начальством ползать не умеет, за что не раз хлебал всякие неприятности. Ты моего Заморыша уважай — у него две «Славы» есть, и третью на монетном дворе отливают, только навряд ли успеет заработать, к шапочному разбору дело идёт.
— На мой век и двух штук хватит! — весело откликнулся Заморыш. — Может, за власовца чего-нибудь обломится?
— Какого власовца? — спросил я.
— Заморыш приволок часа два назад, — пояснил Жук. — Бродила по лесу одна заблудшая овечка.
— А где он сейчас? — оглядываясь, поинтересовался я.
— Это уже не наше дело, — усмехнулся Жук. — Забавную фотографию у него нашли: стоит рядом с виселицей, улыбается.
— Наверное, уже получил свои девять граммов, — предположил Заморыш. — Знал бы — черта лысого стал бы его в штаб вести…
— Никогда ещё не видел власовцев, — пробормотал я.
— Увидишь, — пообещал Жук. — Здесь, в Чехословакии, их как собак нерезаных.
— А мы уже в Чехословакии? — обрадовался я.
— Совершенно верно, — подтвердил Жук. — Будем, сеньор Арамис, вместе освобождать братьев славян. Так я иду договариваться насчёт тебя. Не передумал?
— Спасибо, Жук, — сердечно поблагодарил я. — Только перед ребятами не очень удобно, словно дезертирую от них.
— Ты что-то путаешь, сеньор, — Жук иронически прищурился. — Я тебя беру не дегустатором на кухню, а в разведку, откуда и не такие орлы, прошу прощения, с мокрыми подштанниками возвращаются.
— Извини, не то хотел сказать…
— То-то. А Жука забудь, незачем перед ребятами старое ворошить. И ты, Заморыш, ничего не слышал, а что слышал, то в одно ухо вошло, из другого вышло. Сеньору Арамису… к бабушке Арамиса! — моему старому корешу Мишке подгони одёжку, подбери велосипед и познакомь с разведкой. В обиду не давать — понял?
— Так точно! — вытянулся Заморыш, дурашливо моргая глазами.
— Спасибо…Петя, — с чувством вымолвил я. — Выходит, я снова у тебя в долгу. Жук усмехнулся.
— Тебе же сказано — забудь, а то я не всегда такой добрый бываю… Заморыш, поднимай на ноги этих сонных бездельников, прикажи готовиться. Учти — оформляю тебя помощником.
И, подмигнув на прощанье, пошёл к штабной палатке.
ВОЙНА ЗАКОНЧИЛАСЬ — ВОЙНА ПРОДОЛЖАЕТСЯ
На события последующей недели наложило отпечаток одно необычайное обстоятельство.
На огромном, протяжением в тысячи километров, фронте замолчали пушки; миллионы солдат уже написали домой: «теперь уже точно вернусь живой — ждите!»; писаря в штабах рвали, топтали ненавистные похоронные бланки, которые, как бы ни очерствело сердце на войне, было так тяжело заполнять.
А для нас война продолжалась.
Окружённые в Чехословакии немцы и власовцы рвались на запад, к американцам — видимо, надеялись, что могут им пригодиться. Наше командование узнало, что Черчилль дал фельдмаршалу Монтгомери указание «тщательно собирать германское оружие и складывать так, чтобы его легче можно было снова раздать германским солдатам, с которыми нам пришлось бы сотрудничать, если бы советское наступление продолжалось». В такой ситуации ни в коем случае нельзя было выпустить на Запад миллион вооружённых фашистов, тем более что они наверняка оставили бы на своём пути выжженную пустыню.
Очень обидно было бы умереть 9 мая и даже неделю спустя, но Победе одинаково требовались жизни тех, кто сложил свои головы в Брестской крепости, и тех, кто погиб под Прагой после подписания акта о капитуляции.
Вот почему ещё в двадцатых числах мая тысячи семей, не понимая, не веря, не сознавая, как это могло произойти, получали скорбные листочки: «Погиб смертью храбрых 9-го… 12-го… 15-го мая 1945 года», — тогда, когда никто уже, казалось, не должен был умереть в бою.
Мы входили в чешские деревни первыми, потому что танки, торопясь в Прагу, проскакивали мимо — и мне трудно подобрать слова, чтобы рассказать, как нас встречали. Девушки в праздничных платьях целовали потные, небритые лица солдат, дети висли на наших шеях, а надевшие добытые из сундуков свадебные костюмы старики подносили кружки с холодным пивом.
— Руде Армаде — наздар!
— Ать жие Руда Армада!
Мы успели прийти — и эти деревни не были сожжены, их жители остались живы. Мы понимали друг друга без переводчика, их речь была похожа на нашу, и на их лицах была непередаваемая радость. Однажды Локтеву не дали пройти по деревне своими ногами: парни с трехцветными повязками на рукавах, возвратившиеся домой партизаны, пронесли его по длинной мощёной улице и опустили на землю в конце деревни.
Мы, молодые солдаты, попавшие на фронт уже на территории Германии, такого ещё не видели. Только в этих чешских деревнях, названия которых не остались в памяти, я понял, что такое возвращение народу свободы. Наверное, в этом и есть высшее счастье солдата — сделать людей свободными, видеть слезы радости на их лицах и не стыдиться своих слез.
На войне люди привыкают к страданиям и чужой смерти, страдания запоминаются больше радости — так устроен человек. Но когда я встречаю солдат, много лет назад освобождавших чешские города и деревни, мы одними словами говорим об одном и том же — как нас встречали. Мы вспоминаем ликующее «Наздар!», девичьи поцелуи — по десятку на каждого из нас, хлеб-соль, кружки с холодным пивом и сотни, тысячи счастливых человеческих лиц.
Если бы я не читал и не знал по рассказам, сколько опасностей подстерегает разведчиков на каждом шагу, то мог бы подумать, что попал в команду для выздоравливающих. Полдня мы ехали впереди полка на велосипедах, вдыхая аромат цветущих яблонь, с интересом рассматривали каменные распятия на дорогах и подолгу беседовали со встречными чехами. Мы угощали их трофейными сигаретами, сами охотно угощались свежим молоком и катили дальше.
Неожиданно для себя попав в разведку, я рисовал в своём воображении совсем другие картины. Однако я не лез к ребятам с вопросами, сознавая, что солдат, фронтовая биография которого началась месяц назад, нелепо выглядит в глазах бывалых разведчиков, прошедших огонь и воду и медные трубы. К тому же отношение ко мне поначалу было более чем прохладным — не только потому, что в разведке, собирающей в себе «сливки» полка, я оказался не по заслугам, а «по блату», но и потому, что Заморыш, несмотря на запрещение, разболтал товарищам историю знакомства новичка с их командиром. Жука разведчики боготворили: он был по возрасту старше, на голову умнее и опытнее всех, его ироничной речи, ловкой жестикуляции, походке явно старались подражать, и я чувствовал, что на меня смотрят угрюмо, исподлобья — как на человека, по вине которого Петька Савельев три года хлебал тюремную похлёбку. Жук время от времени подбадривал меня репликами, снисходил до разговоров Заморыш. Для остальных ребят я не существовал.
Нечего и говорить, как мне было обидно. Я оказался среди людей, которым был безразличен, и с грустью вспоминал свои взвод, из которого столь опрометчиво ушёл. До сих пор мне везло: Сашка и Хан скрасили тяжёлые будни запасного полка, незабвенные Володя Железнов, Сергей Тимофеевич и в какой-то мере Митрофанов — дорогу на фронт и первые две фронтовые недели, а дружба с Виктором и Юрой вернула меня к жизни после гибели друзей у проклятого немецкого озера. На фронте нельзя быть одиноким — даже несколько часов, и я быстро это понял.
И тогда я решился на такой шаг. Выбрав момент, когда все оказались рядом, я попросил внимания и откровенно сказал о том, что вы только что прочитали. Я добавил, что навязываться никому не собираюсь и могу тут же возвратиться в свою роту, где остались мои друзья и где никто не станет воротить от меня нос. Ребята явно не ожидали такой исповеди, чувствовалось, что она произвела впечатление.
Жук помрачнел, и под его тяжёлым взглядом все опустили глаза.
— А я и не знал, что Заморыш стал треплом, проговорил он, глазами пригвождая к месту своего помощника. — Не прячь фары, этого я не люблю. Нашкодил — смотри прямо. Вот что, я не римский папа, который продавал народу индульгенции за трудовые деньги. Если Пётр Савельев отпустил кому-то грехи, значит такова была потребность его сложной души. Слышали, чтобы я разбрасывал по ветру неразменное слово «кореш»? Сеньор Арамис, он же Мишка Полунин, — мой старый кореш, понятно?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22