тот лунный луч, по которому пошли Га-Ноцри и Понтий Пилат.
Сориентировавшись, Бутаманов зашагал к восточному, крутому берегу. Жертва была принесена, и жертвенное мясо ели не меньше 40 человек. Бутаманов уже пришел в самое шаманское состояние, и еще одна бутылка торчала у него из кармана брюк.
Оставалось совершить последнее… Вот они, две лиственницы, корявые и явно очень древние. Вот он, ясно видимый алтарь из неровных каменных плит. Огонь не хотел разгораться. Пришлось долго ломать, колоть ножом, добывать хорошо занимающуюся тонкую стружку, щедро поливать костер содержимым последней бутылки… Пахнуло теплом, поплыл горьковато-болотистый запах тополевой растопки, стало можно подложить палки побольше…
Чувствуя себя последним идиотом, Бутаманов воровато оглянулся на оставленный лагерь… положил на огонь свежую шкуру — стал приносить в жертву шкуру черного барана.
Долгое время не было ничего, кроме вони. Теряя терпение, Бутаманов испытывал огромное разочарование — дверь захлопнулась… да и была ли она? Может, все-таки результат перенапряжения? Так сказать, не хакасского образа жизни?
Но одновременно, что греха таить, теоретик народного возрождения и партии «Тун» был готов испытать и самое сильнейшее облегчение…
И тут на склоне холма… нет, между Бутамановым и холмом, возникло словно бы некоторое сияние… или сказать скромнее — свечение? Словом, появилось нечто между человеком и земляно-растительным склоном.
Призрачное окно наливалось светом, расширялось. Нечто серое, светящееся клубилось в неправильном четырехугольнике, постепенно обретало формы, объем, глубину. Все сильнее чувствовалось, что есть что-то за этим серо-светящимся, непонятным.
Четырехугольник разрастался, и скоро в него можно стало просто сделать шаг — и войти, потому что светлое пятно неправильной формы, с клубящимися краями, достигло высоты почти человеческого роста, а ширины почти такой же.
А потом за серо-розовым, клубящимся начали обозначаться словно бы человеческие фигуры. Видны стали головы, торсы, постепенно начали рисоваться и лица.
Постепенно Бутаманову стало видно большое скопление людей, сидящих прямо на земле. Были они разные — и по годам, и по внешнему облику. И в современной Хакасии даже в одной семье могут рождаться от одних родителей братья и сестры с очень разным сочетанием монголоидных и европеоидных черт. И разумный человек, знающий историю народа, не станет ни в чем подозревать мать семейства.
А тут все было еще разнообразнее. Ярко выраженные монголоиды сидели рядом с рослыми, светловолосыми, с длинными носами и разрезом глаз европеоидами.
Некоторые держали в руках деревянные чаши. Другие — бронзовые китайские сосуды.
Но было у них и общее — все они были одинаково одеты в плотно запахнутые национальные халаты. И все вооружены до зубов. У некоторых на поясах висели ножны с саблями. У остальных из-за широких матерчатых поясов тоже торчали сабли и кинжалы. Рукояти торчали и из-за голенищ.
И было между ними еще одно общее — все они внимательно глядели в сторону Бутаманова.
Для Бутаманова ждущие его вожди были скорее призрачны. То есть он видел их вполне ясно, и более того — слышал конское ржание, гул бьющего в берег озера. За его спиной озеро было спокойно — значит, буря была там — тогда.
Но вместе с тем по лицам сидящих людей порой пробегала рябь, сидевшие с краев словно бы расплывались. То, что стояло между Бутамановым и вождями, было совершенно прозрачно. Но это что-то все же явно было и разделяло Виктора и ЭТИХ…
Для вождей так же призрачен, неопределенен был облик самого Бутаманова.
Для вождей уже начало наступать утро, и в свете этого утра внезапно возникла Тигэ. А позади Тигэ начало наливаться светом, набухать жизнью окно в другое время… и возник ясно видимый, различимый до вздрагивания век, до прыщика на лбу, но все же отделенный от них, находящийся не здесь человек. Облекался плотью облик их нового вождя вождей. Их нового кагана.
Каган смотрел удивленно, почти испуганно — наверное, не доверял своим глазам. Но ведь и вожди удивлялись! И они впервые видели, как распадается привычный мир и входит в него человек другого времени. Тот, кто должен родиться спустя почти что два тысячелетия.
Нет, удивление кагана нельзя было ставить ему в вину! Как и испуг, и растерянность.
А внешность кагана всем нравилась. У него было мощное, подобное глыбе тело с массивными плечами. Большие, тяжелые руки. Красивое, широкое лицо с высоким, умным лбом, с сердитыми, умными глазами. Массивное, тяжелое лицо сорокалетнего, вошедшего в полную силу мужчины.
Легко было себе представить, как человек с таким лицом опирается на луку седла, оглядывается, проверяя, здесь ли его люди, с шелестом вытаскивает меч; взмахом оружия бросает на врагов свою армию. Даже молчание кагана было в его пользу: потому что если нечего говорить (а разве надо было говорить?) — лучше молчать.
И не такого кагана готовы были принять вожди по одному слову Тигэ… А этот каган и сам по себе вызывал доверие. Его уже готовы были принять… Даже готовы любить.
Молчание затягивалось — все разглядывали нового кагана. Но не могло же затянутся вечно… Что-то должно было разорвать эту начавшую тяготить, затянувшуюся тишину. Внезапно старый вождь племени Алатоу выронил чашу из рук. Все вздрогнули от стука, словно звук мог что-то изменить или закрыть окно между эпохами.
Но звук послужил толчком, заставил встрепенуться вождей.
— Каган! — закричал один из самых младших вождей, только что научившихся убивать. — Вот наш каган!
— Каган! — подхватывали крик. — Наш каган! Веди нас, каган! Мы пойдем! Мы сделаем! За тобой! Вперед! Веди! Ты каган! Наш каган! Ка-а-ган!!!
— Здравствуй, великий каган!
Толпа уже стояла, держа оружие в руках, словно бы готовая броситься на Бутаманова. Все-таки толпа — всегда толпа, даже если это толпа вождей… Тяжелое дыхание, безумные глаза, распяленные рты. Оружие, вскинутое в приветствии.
— Клятва верности! — опять крикнул один из молодых вождей. Он левой рукой схватил оружие, положил на него правую руку, громко кричал слова клятвы верности. И второй заторопился, повторяя древние, священные слова. И третий. Толпа гомонила, торопясь поклясться в верности тому, кого видела впервые в жизни. Повторяла клятву идти за каганом. Идти не раздумывая, куда только прикажет каган, быть верным кагану, делать, что скажет каган…
Что-то смутно беспокоило Бутаманова — помимо того, что надо же что-то говорить, отвечать, обещать этим орущим людям, уже выбравшим его в вожди, клянущимся ему в верности.
Вот оно!!! Среди протянутых к нему клинков не было кривых сабель. Много, очень много было прямых мечей… Длинных, для удара с высоты коня, но все же мечей, а не сабель!
Меч — это длинный топор. Он рубит, пробивает и дробит, и он под силу только сильному мужчине. Мечом учатся владеть несколько лет.
Сабля упруга, изогнута. Она режет, рассекает и наносит раны глубже и страшнее, чем меч и топор. Саблей может пользоваться даже женщина или подросток; научиться владеть саблей недолго.
Меч требует силы, массивности. Сабля — быстроты, легкости, гибкости. За время удара меча воин с саблей ударит трижды. Сабля требует совсем других психофизиологических качеств.
Неизвестный гений… или род… племя гениев создали саблю — примерно в IV веке, на Алтае. И сразу изменилось все военное дело… Стремительная конная лава всадников с саблями смела немногочисленных (сроки подготовки!), неуклюжих (особенности тяжелого меча!) врагов тюркского Вечного Эля, позволила разметнуться тюрко-язычным народам от Якутии до Балканского полуострова. И на века, до XX столетия, основным оружием всадника стало не копье, не меч… именно сабля.
Бутаманов уже не сидел на пятках, смущенно ухмыляясь в мир, открывавшийся за серо-розовым окном. Он, оказывается, уже стоял. Он пылко что-то говорил.
Сабель! Нет сабель у его племени! Никогда не победить хунну без сабель! Для боя — всем вооружиться саблями! Он привезет… Он даст своему народу сабли!
Бутаманов кричал это, бросал слова в розово-серый экран. И только замолчав, только переведя дыхание, Бутаманов понял, что решился. Он не мог отказать, когда в нем нуждалось племя. Бутаманова звало то, что он слишком долго симулировал, — племенная солидарность, стремление скакать вместе со всеми, кричать общим мерным криком, врубаться в ряды общих и всем понятных врагов.
Но тут раздался тихий, хрипловатый голос. Говорила Тигэ: скромно опустив глаза, не мешая словам мужчин, но, как всегда, о самом важном.
— Чтобы каган был с нами, — сказала Тигэ, — надо, чтобы его отпустили из его времени. Три человека должны отпустить его, кагана из рода Орла. И очень может быть, что нам еще придется дать за него выкуп, и, возможно, что и немаленький…
И снова кричали вожди, обещая дать какой угодно выкуп. И снова Тигэ скромно ждала, когда мужчины проорутся.
— Если каган хочет, мы найдем поручителей… Тех, кто отдаст его нам. Может быть, надо искать много времени. Но для вас всех это будет вот сейчас. Мы с каганом уходим. Мы придем уже совсем, скоро придем…
— Да, я приду совсем скоро! — бросил вождям племени каган. — Если все будет, как я хочу, я покажусь этим утром, но уже с саблями и с людьми, которые меня отпустят…
ГЛАВА 7
Дача деда Шуры
5 августа Володя получил письмо от деда. И это было письмо, которое заставило его серьезно думать, и сразу очень обо многом.
Вообще-то, Володя знал деда неплохо. Настолько неплохо, чтобы знать: если дед просит приехать, значит, деда надо слушаться.
Как ни наивно это звучало, но дед, похоже, знал все. По крайней мере, Володя не был в силах представить, чего бы такого дед не знал или в чем бы дед не разбирался.
Володя всякий раз встречался с дедом, приезжая в Ленинград. Он подробно рассказывал деду, чем занимается, как и что хочет получить. Володя рассказывал и про то, как ездит в экспедиции, и с кем, и что раскапывали, где… Все, что касается науки, интересовало деда чрезвычайно. И все про то, как делается наука.
А рассказы деда вообще были необычайно, захватывающе интересны. Владимир не знал никого, кто разбирался бы в науках лучше, чем дед. Но и во всем остальном дед разбирался ничуть не хуже. И в еде, и в ружьях, и в людях. Володя много раз рассказывал ему про людей, с которыми был связан, — про начальников отрядов, научного руководителя, про соучеников, про товарищей. Мало того, что деду было интересно. Не было случая, чтобы его оценки оказались бы неточными, а его прогнозы бы не сбылись. Об одном человеке дед сказал как-то: мол, погоди, пути у вас разойдутся… И разошлись, хотя в то время, когда Володя рассказывал, он сам был от этого мужика в страшном восторге.
Гораздо меньше говорили с дедом про семью. Нет, дед всегда спрашивал, как здоровье отца и матери, и они его тоже спрашивали про деда, порой восхищались его здоровьем, даже долголетием. Но Володя видел — не было тепла в их вопросах.
Иногда он спрашивал — почему все-таки они живут в разных городах? Мама отвечала с усмешечкой, что нечего, мол, делать в Барнауле такому большому человеку, такому крупному ученому.
— Тогда почему мы — не в Ленинграде?
— А нас-то кто туда возьмет? Там нужны большие люди, крупные ученые…
Круг замыкался. Получалось, что семья — сама по себе, а дед — сам по себе. Так выходило всякий раз у мамы… У деда получалось все-таки не совсем так. У него часто получалось, что Володя и дед — все же вместе, слишком много было у них точек соприкосновения. И много дел, в которых дед мог сильно помогать Володе.
Оба понимали и ценили это — и дед, и Володя. Мама понимала, но совсем не ценила. Володе было ясно — потому что не ценит самого деда. До конца он, конечно, не знал, но и нельзя сказать, что уж совсем не ведал, какая кошка пробежала между членами его семейства.
Он ведь слышал обрывки разговоров, запоминал какие-то обрывки, пытался понимать, как умел. «Ученый большой. Человек маленький». «Виновен в самом страшном грехе — в трусости». Маленький Володя знал, что дед в чем-то виноват перед семьей. По крайней мере, мама так считает — виноват, и что именно перед всей семьей.
Володя знал, что родители бабушки были расстреляны, а бабушка много лет провела в лагерях. Он не помнил, когда это узнал. К тому времени, когда Володя стал подростком, он уже давно знал, что бабушка много лет просидела в лагерях, и что дед мог бы ей помочь — и не помог.
Бабушка умерла, когда Володе было 5 лет, и Володя помнил ее плохо. Тем более, бабушка никогда не занималась с Володей и даже не разговаривала с ним. Володя не был даже уверен, что бабушка его замечает. Совсем седая, слабая, она проходила мимо него в коридорах, свистя остатками легких. Свист был неприятный, а пахло от бабушки еще хуже, и Володя старался вообще не иметь дела с умирающей. Ну конечно, с умирающей! Все время, которое Володя был знаком с ней, все эти последние годы, бабушка медленно умирала. Другое дело, что Володя понял это поздно, когда уже стал совсем взрослым.
Кроме бабушки, была и еще какая-то «история», уже с дедовской родней. Кажется, с его сестрой. Володя помнил, как отец как-то с усмешкой сказал матери:
— Ну, он ведь и сестру пожалел не больше! Да и мать…
Усмешка у отца была нехорошая, совсем нехарактерная для этого спокойного, приятного человека. Володя хорошо запомнил и слова, и улыбку.
Однажды, уже почти взрослым, он спросил у отца про родственников деда, и тот ответил, что брат деда уехал за границу — давно, еще в 1920-е годы, а сестра погибла в лагерях. И больше, мол, ничего он про это не знает.
Володя помнил, как родители спорили — отпускать ли его к деду на лето. Стоял 1974 год, и было Володе 16 лет. Володя ездил в Ленинград на зимние каникулы, и дед пригласил его к себе, на дачу, на все лето. Сам Володя этого хотел и отвез родителям письмо деда.
Родители спорили… нет, они не спорили. Нельзя сказать, что у них были разные позиции и что эти позиции столкнулись. Родители, скорее всего обсуждали и никак не могли определиться. Володя помнил обрывки, подслушанные уже из постели.
Родители говорили про «совсем другие возможности…», и про «многое получит», про «круг» и про то, что «важно, что он просто побудет в этом доме…». Говорили об этом и отец, и мать — значит, в этом они были согласны. Но говорили, понизив голоса, про «судьбу Лидии», про «моральные принципы», про «…свои условия».
Володя провел лето на дедовой даче, и это много ему дало. Как много — он даже и не сразу понял. Но было поставлено условие — что деду за пребывание у него Володи будет заплачено.
Володя уже в те годы прекрасно понимал, что для родителей тысяча рублей — большая сумма. Это было четыре месячных зарплаты отца, пять зарплат матери. Семья далеко не бедствовала, но сумма эта была большой, гораздо большей, чем для деда. Володя понимал и то, что означает вручение денег деду. Родители не хотели принять от него услугу — совершенно пустяковую услугу, о которой в большинстве семей даже говорить было бы смешно. Деньги были способом не зависеть от деда — даже в таких мелочах. И способом заявить о своем нежелании зависеть. И способом выразить презрение.
Дед деньги взял. А когда Володя уезжал, выяснилось — подарков он везет на гораздо большую сумму. И еще Володя привез письмо… Мама прочитала его, и тут же, при Володе, порвала. Рот у нее был тонко сжат, глаза — как две темные сливы. Мама дорвала письмо на множество мелких кусочков, ушла в свою комнату… И Володя знал, что она плакала.
Так всегда и было. Мама и папа позволяли деду делать что-то для Володи. Позволяли, но деда все равно не уважали. И не любили. Не полюбили, даже когда дед прописал Володю у себя. Володя жил в общежитии и бывал у деда раз в неделю. Дед очень просто объяснил, что терять дачу и квартиру — глупо. А если он Володю не пропишет — то квартира и дача ему без прописки не достанутся. Дед мгновенно нашел нужных людей, умело с ними побеседовал… и вечером того же дня аспирант из общежития получил паспорт с постоянной ленинградской пропиской.
А тогда, в лето по Рождеству Христову 1974-е, дача деда обрушилась на него, как удивительное приключение. Во-первых, интересна была сама дача. Интересно было жить в доме, который построил прадед, и где играли в детстве деды. Дед рассказывал, как в Териоках возле дачи играли финские ребятишки, ругались: «Сатано, перкеле!» А русские ребята сочиняли дразнилку — по их мнению, очень обидную: «Сатано-перкело, за веревку дергало!»
Рассказывал и про кухонного мужика, маленького Гришку, с которым любили играть Саша и Софья… Тот славился как сказочник, сказки рассказывал часами… А попробуй его попросить рассказать сказку! Тут же заведет в духе: «Вот жил такой мальчишка, Сашка… Сопливый такой, наглый, непослушный…»
«Гришка! Ну ты опять про меня!» — «Я не про тебя, я на тебя!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
Сориентировавшись, Бутаманов зашагал к восточному, крутому берегу. Жертва была принесена, и жертвенное мясо ели не меньше 40 человек. Бутаманов уже пришел в самое шаманское состояние, и еще одна бутылка торчала у него из кармана брюк.
Оставалось совершить последнее… Вот они, две лиственницы, корявые и явно очень древние. Вот он, ясно видимый алтарь из неровных каменных плит. Огонь не хотел разгораться. Пришлось долго ломать, колоть ножом, добывать хорошо занимающуюся тонкую стружку, щедро поливать костер содержимым последней бутылки… Пахнуло теплом, поплыл горьковато-болотистый запах тополевой растопки, стало можно подложить палки побольше…
Чувствуя себя последним идиотом, Бутаманов воровато оглянулся на оставленный лагерь… положил на огонь свежую шкуру — стал приносить в жертву шкуру черного барана.
Долгое время не было ничего, кроме вони. Теряя терпение, Бутаманов испытывал огромное разочарование — дверь захлопнулась… да и была ли она? Может, все-таки результат перенапряжения? Так сказать, не хакасского образа жизни?
Но одновременно, что греха таить, теоретик народного возрождения и партии «Тун» был готов испытать и самое сильнейшее облегчение…
И тут на склоне холма… нет, между Бутамановым и холмом, возникло словно бы некоторое сияние… или сказать скромнее — свечение? Словом, появилось нечто между человеком и земляно-растительным склоном.
Призрачное окно наливалось светом, расширялось. Нечто серое, светящееся клубилось в неправильном четырехугольнике, постепенно обретало формы, объем, глубину. Все сильнее чувствовалось, что есть что-то за этим серо-светящимся, непонятным.
Четырехугольник разрастался, и скоро в него можно стало просто сделать шаг — и войти, потому что светлое пятно неправильной формы, с клубящимися краями, достигло высоты почти человеческого роста, а ширины почти такой же.
А потом за серо-розовым, клубящимся начали обозначаться словно бы человеческие фигуры. Видны стали головы, торсы, постепенно начали рисоваться и лица.
Постепенно Бутаманову стало видно большое скопление людей, сидящих прямо на земле. Были они разные — и по годам, и по внешнему облику. И в современной Хакасии даже в одной семье могут рождаться от одних родителей братья и сестры с очень разным сочетанием монголоидных и европеоидных черт. И разумный человек, знающий историю народа, не станет ни в чем подозревать мать семейства.
А тут все было еще разнообразнее. Ярко выраженные монголоиды сидели рядом с рослыми, светловолосыми, с длинными носами и разрезом глаз европеоидами.
Некоторые держали в руках деревянные чаши. Другие — бронзовые китайские сосуды.
Но было у них и общее — все они были одинаково одеты в плотно запахнутые национальные халаты. И все вооружены до зубов. У некоторых на поясах висели ножны с саблями. У остальных из-за широких матерчатых поясов тоже торчали сабли и кинжалы. Рукояти торчали и из-за голенищ.
И было между ними еще одно общее — все они внимательно глядели в сторону Бутаманова.
Для Бутаманова ждущие его вожди были скорее призрачны. То есть он видел их вполне ясно, и более того — слышал конское ржание, гул бьющего в берег озера. За его спиной озеро было спокойно — значит, буря была там — тогда.
Но вместе с тем по лицам сидящих людей порой пробегала рябь, сидевшие с краев словно бы расплывались. То, что стояло между Бутамановым и вождями, было совершенно прозрачно. Но это что-то все же явно было и разделяло Виктора и ЭТИХ…
Для вождей так же призрачен, неопределенен был облик самого Бутаманова.
Для вождей уже начало наступать утро, и в свете этого утра внезапно возникла Тигэ. А позади Тигэ начало наливаться светом, набухать жизнью окно в другое время… и возник ясно видимый, различимый до вздрагивания век, до прыщика на лбу, но все же отделенный от них, находящийся не здесь человек. Облекался плотью облик их нового вождя вождей. Их нового кагана.
Каган смотрел удивленно, почти испуганно — наверное, не доверял своим глазам. Но ведь и вожди удивлялись! И они впервые видели, как распадается привычный мир и входит в него человек другого времени. Тот, кто должен родиться спустя почти что два тысячелетия.
Нет, удивление кагана нельзя было ставить ему в вину! Как и испуг, и растерянность.
А внешность кагана всем нравилась. У него было мощное, подобное глыбе тело с массивными плечами. Большие, тяжелые руки. Красивое, широкое лицо с высоким, умным лбом, с сердитыми, умными глазами. Массивное, тяжелое лицо сорокалетнего, вошедшего в полную силу мужчины.
Легко было себе представить, как человек с таким лицом опирается на луку седла, оглядывается, проверяя, здесь ли его люди, с шелестом вытаскивает меч; взмахом оружия бросает на врагов свою армию. Даже молчание кагана было в его пользу: потому что если нечего говорить (а разве надо было говорить?) — лучше молчать.
И не такого кагана готовы были принять вожди по одному слову Тигэ… А этот каган и сам по себе вызывал доверие. Его уже готовы были принять… Даже готовы любить.
Молчание затягивалось — все разглядывали нового кагана. Но не могло же затянутся вечно… Что-то должно было разорвать эту начавшую тяготить, затянувшуюся тишину. Внезапно старый вождь племени Алатоу выронил чашу из рук. Все вздрогнули от стука, словно звук мог что-то изменить или закрыть окно между эпохами.
Но звук послужил толчком, заставил встрепенуться вождей.
— Каган! — закричал один из самых младших вождей, только что научившихся убивать. — Вот наш каган!
— Каган! — подхватывали крик. — Наш каган! Веди нас, каган! Мы пойдем! Мы сделаем! За тобой! Вперед! Веди! Ты каган! Наш каган! Ка-а-ган!!!
— Здравствуй, великий каган!
Толпа уже стояла, держа оружие в руках, словно бы готовая броситься на Бутаманова. Все-таки толпа — всегда толпа, даже если это толпа вождей… Тяжелое дыхание, безумные глаза, распяленные рты. Оружие, вскинутое в приветствии.
— Клятва верности! — опять крикнул один из молодых вождей. Он левой рукой схватил оружие, положил на него правую руку, громко кричал слова клятвы верности. И второй заторопился, повторяя древние, священные слова. И третий. Толпа гомонила, торопясь поклясться в верности тому, кого видела впервые в жизни. Повторяла клятву идти за каганом. Идти не раздумывая, куда только прикажет каган, быть верным кагану, делать, что скажет каган…
Что-то смутно беспокоило Бутаманова — помимо того, что надо же что-то говорить, отвечать, обещать этим орущим людям, уже выбравшим его в вожди, клянущимся ему в верности.
Вот оно!!! Среди протянутых к нему клинков не было кривых сабель. Много, очень много было прямых мечей… Длинных, для удара с высоты коня, но все же мечей, а не сабель!
Меч — это длинный топор. Он рубит, пробивает и дробит, и он под силу только сильному мужчине. Мечом учатся владеть несколько лет.
Сабля упруга, изогнута. Она режет, рассекает и наносит раны глубже и страшнее, чем меч и топор. Саблей может пользоваться даже женщина или подросток; научиться владеть саблей недолго.
Меч требует силы, массивности. Сабля — быстроты, легкости, гибкости. За время удара меча воин с саблей ударит трижды. Сабля требует совсем других психофизиологических качеств.
Неизвестный гений… или род… племя гениев создали саблю — примерно в IV веке, на Алтае. И сразу изменилось все военное дело… Стремительная конная лава всадников с саблями смела немногочисленных (сроки подготовки!), неуклюжих (особенности тяжелого меча!) врагов тюркского Вечного Эля, позволила разметнуться тюрко-язычным народам от Якутии до Балканского полуострова. И на века, до XX столетия, основным оружием всадника стало не копье, не меч… именно сабля.
Бутаманов уже не сидел на пятках, смущенно ухмыляясь в мир, открывавшийся за серо-розовым окном. Он, оказывается, уже стоял. Он пылко что-то говорил.
Сабель! Нет сабель у его племени! Никогда не победить хунну без сабель! Для боя — всем вооружиться саблями! Он привезет… Он даст своему народу сабли!
Бутаманов кричал это, бросал слова в розово-серый экран. И только замолчав, только переведя дыхание, Бутаманов понял, что решился. Он не мог отказать, когда в нем нуждалось племя. Бутаманова звало то, что он слишком долго симулировал, — племенная солидарность, стремление скакать вместе со всеми, кричать общим мерным криком, врубаться в ряды общих и всем понятных врагов.
Но тут раздался тихий, хрипловатый голос. Говорила Тигэ: скромно опустив глаза, не мешая словам мужчин, но, как всегда, о самом важном.
— Чтобы каган был с нами, — сказала Тигэ, — надо, чтобы его отпустили из его времени. Три человека должны отпустить его, кагана из рода Орла. И очень может быть, что нам еще придется дать за него выкуп, и, возможно, что и немаленький…
И снова кричали вожди, обещая дать какой угодно выкуп. И снова Тигэ скромно ждала, когда мужчины проорутся.
— Если каган хочет, мы найдем поручителей… Тех, кто отдаст его нам. Может быть, надо искать много времени. Но для вас всех это будет вот сейчас. Мы с каганом уходим. Мы придем уже совсем, скоро придем…
— Да, я приду совсем скоро! — бросил вождям племени каган. — Если все будет, как я хочу, я покажусь этим утром, но уже с саблями и с людьми, которые меня отпустят…
ГЛАВА 7
Дача деда Шуры
5 августа Володя получил письмо от деда. И это было письмо, которое заставило его серьезно думать, и сразу очень обо многом.
Вообще-то, Володя знал деда неплохо. Настолько неплохо, чтобы знать: если дед просит приехать, значит, деда надо слушаться.
Как ни наивно это звучало, но дед, похоже, знал все. По крайней мере, Володя не был в силах представить, чего бы такого дед не знал или в чем бы дед не разбирался.
Володя всякий раз встречался с дедом, приезжая в Ленинград. Он подробно рассказывал деду, чем занимается, как и что хочет получить. Володя рассказывал и про то, как ездит в экспедиции, и с кем, и что раскапывали, где… Все, что касается науки, интересовало деда чрезвычайно. И все про то, как делается наука.
А рассказы деда вообще были необычайно, захватывающе интересны. Владимир не знал никого, кто разбирался бы в науках лучше, чем дед. Но и во всем остальном дед разбирался ничуть не хуже. И в еде, и в ружьях, и в людях. Володя много раз рассказывал ему про людей, с которыми был связан, — про начальников отрядов, научного руководителя, про соучеников, про товарищей. Мало того, что деду было интересно. Не было случая, чтобы его оценки оказались бы неточными, а его прогнозы бы не сбылись. Об одном человеке дед сказал как-то: мол, погоди, пути у вас разойдутся… И разошлись, хотя в то время, когда Володя рассказывал, он сам был от этого мужика в страшном восторге.
Гораздо меньше говорили с дедом про семью. Нет, дед всегда спрашивал, как здоровье отца и матери, и они его тоже спрашивали про деда, порой восхищались его здоровьем, даже долголетием. Но Володя видел — не было тепла в их вопросах.
Иногда он спрашивал — почему все-таки они живут в разных городах? Мама отвечала с усмешечкой, что нечего, мол, делать в Барнауле такому большому человеку, такому крупному ученому.
— Тогда почему мы — не в Ленинграде?
— А нас-то кто туда возьмет? Там нужны большие люди, крупные ученые…
Круг замыкался. Получалось, что семья — сама по себе, а дед — сам по себе. Так выходило всякий раз у мамы… У деда получалось все-таки не совсем так. У него часто получалось, что Володя и дед — все же вместе, слишком много было у них точек соприкосновения. И много дел, в которых дед мог сильно помогать Володе.
Оба понимали и ценили это — и дед, и Володя. Мама понимала, но совсем не ценила. Володе было ясно — потому что не ценит самого деда. До конца он, конечно, не знал, но и нельзя сказать, что уж совсем не ведал, какая кошка пробежала между членами его семейства.
Он ведь слышал обрывки разговоров, запоминал какие-то обрывки, пытался понимать, как умел. «Ученый большой. Человек маленький». «Виновен в самом страшном грехе — в трусости». Маленький Володя знал, что дед в чем-то виноват перед семьей. По крайней мере, мама так считает — виноват, и что именно перед всей семьей.
Володя знал, что родители бабушки были расстреляны, а бабушка много лет провела в лагерях. Он не помнил, когда это узнал. К тому времени, когда Володя стал подростком, он уже давно знал, что бабушка много лет просидела в лагерях, и что дед мог бы ей помочь — и не помог.
Бабушка умерла, когда Володе было 5 лет, и Володя помнил ее плохо. Тем более, бабушка никогда не занималась с Володей и даже не разговаривала с ним. Володя не был даже уверен, что бабушка его замечает. Совсем седая, слабая, она проходила мимо него в коридорах, свистя остатками легких. Свист был неприятный, а пахло от бабушки еще хуже, и Володя старался вообще не иметь дела с умирающей. Ну конечно, с умирающей! Все время, которое Володя был знаком с ней, все эти последние годы, бабушка медленно умирала. Другое дело, что Володя понял это поздно, когда уже стал совсем взрослым.
Кроме бабушки, была и еще какая-то «история», уже с дедовской родней. Кажется, с его сестрой. Володя помнил, как отец как-то с усмешкой сказал матери:
— Ну, он ведь и сестру пожалел не больше! Да и мать…
Усмешка у отца была нехорошая, совсем нехарактерная для этого спокойного, приятного человека. Володя хорошо запомнил и слова, и улыбку.
Однажды, уже почти взрослым, он спросил у отца про родственников деда, и тот ответил, что брат деда уехал за границу — давно, еще в 1920-е годы, а сестра погибла в лагерях. И больше, мол, ничего он про это не знает.
Володя помнил, как родители спорили — отпускать ли его к деду на лето. Стоял 1974 год, и было Володе 16 лет. Володя ездил в Ленинград на зимние каникулы, и дед пригласил его к себе, на дачу, на все лето. Сам Володя этого хотел и отвез родителям письмо деда.
Родители спорили… нет, они не спорили. Нельзя сказать, что у них были разные позиции и что эти позиции столкнулись. Родители, скорее всего обсуждали и никак не могли определиться. Володя помнил обрывки, подслушанные уже из постели.
Родители говорили про «совсем другие возможности…», и про «многое получит», про «круг» и про то, что «важно, что он просто побудет в этом доме…». Говорили об этом и отец, и мать — значит, в этом они были согласны. Но говорили, понизив голоса, про «судьбу Лидии», про «моральные принципы», про «…свои условия».
Володя провел лето на дедовой даче, и это много ему дало. Как много — он даже и не сразу понял. Но было поставлено условие — что деду за пребывание у него Володи будет заплачено.
Володя уже в те годы прекрасно понимал, что для родителей тысяча рублей — большая сумма. Это было четыре месячных зарплаты отца, пять зарплат матери. Семья далеко не бедствовала, но сумма эта была большой, гораздо большей, чем для деда. Володя понимал и то, что означает вручение денег деду. Родители не хотели принять от него услугу — совершенно пустяковую услугу, о которой в большинстве семей даже говорить было бы смешно. Деньги были способом не зависеть от деда — даже в таких мелочах. И способом заявить о своем нежелании зависеть. И способом выразить презрение.
Дед деньги взял. А когда Володя уезжал, выяснилось — подарков он везет на гораздо большую сумму. И еще Володя привез письмо… Мама прочитала его, и тут же, при Володе, порвала. Рот у нее был тонко сжат, глаза — как две темные сливы. Мама дорвала письмо на множество мелких кусочков, ушла в свою комнату… И Володя знал, что она плакала.
Так всегда и было. Мама и папа позволяли деду делать что-то для Володи. Позволяли, но деда все равно не уважали. И не любили. Не полюбили, даже когда дед прописал Володю у себя. Володя жил в общежитии и бывал у деда раз в неделю. Дед очень просто объяснил, что терять дачу и квартиру — глупо. А если он Володю не пропишет — то квартира и дача ему без прописки не достанутся. Дед мгновенно нашел нужных людей, умело с ними побеседовал… и вечером того же дня аспирант из общежития получил паспорт с постоянной ленинградской пропиской.
А тогда, в лето по Рождеству Христову 1974-е, дача деда обрушилась на него, как удивительное приключение. Во-первых, интересна была сама дача. Интересно было жить в доме, который построил прадед, и где играли в детстве деды. Дед рассказывал, как в Териоках возле дачи играли финские ребятишки, ругались: «Сатано, перкеле!» А русские ребята сочиняли дразнилку — по их мнению, очень обидную: «Сатано-перкело, за веревку дергало!»
Рассказывал и про кухонного мужика, маленького Гришку, с которым любили играть Саша и Софья… Тот славился как сказочник, сказки рассказывал часами… А попробуй его попросить рассказать сказку! Тут же заведет в духе: «Вот жил такой мальчишка, Сашка… Сопливый такой, наглый, непослушный…»
«Гришка! Ну ты опять про меня!» — «Я не про тебя, я на тебя!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57