А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Но вечером акции Минея поднялись еще выше, когда стали смотреть иконы. Значит, у тебя двадцать штук по три тысячи. Пять — по пятерке. И три уникальных, примерно на пятьдесят тысяч, верно? Итого, на сто тридцать пять тысяч, я не разучился считать? Ну, процентов тридцать можешь смело отнять — без посредников все равно не продашь. Но у тебя, племянник, образуется уже порядка ста тысяч баксов, и это уже деньги, поздравляю! Времени уйдет немало, с неделю, а то и с две, но ты ведь не торопишься как будто? Надо же осмотреться, подумать, чем тебе здесь заниматься, это и есть самое важное…
Разговор про иконы закончился в 9 часов 30 минут вечера. А в 9 часов 31 минуту Гриша подписал самому себе смертный приговор. «Дядя Миней, вот у меня еще какое дело…», — и Гриша начал излагать все, что рассказал дедушка Израиль Соломонович сначала брату, Моисею Шепетовскому, а потом ему и его отцу, Семену Моисеевичу.
Разумеется, Грише и в голову не могло прийти, что тайной, которой овладел Сариаплюнди, давным-давно занимается некое сообщество… Занимается, скажем так… своими методами. И в своих, только в своих целях. И что не один человек преждевременно переселился в другой мир только потому, что слишком близко подошел к Великой Тайне.
Например, Гриша не имел ни малейшего представления, что имя Сариаплюнди превосходно известно доброму дядюшке Минею. Вернувшись на совершенно не знакомую ему «историческую родину», смертельно усталый, старый и измученный Сариаплюнди напечатал статью: «Свидетельства загадочных свойств кольца средневековых алхимиков». Это была строго научная статья, которую Сариаплюнди опубликовал в маленьком малоизвестном сборнике Национального археологического музея на плохом греческом языке (воспитываясь в России, Павел Николаевич лет с 7 на греческом языке практически не разговаривал). В своей статье Павел Николаевич ни на чем не настаивал, никакой уверенности ни в чем не проявлял, просто рассказывал о своих наблюдениях, и только.
Статья прошла практически незамеченной, а спустя полгода и, конечно же, вне всякой связи со статьей, в окружении Сариаплюнди появился сравнительно молодой, невероятно энергичный и знающий итальянский специалист по средневековым текстам. Страшно одинокий, уже привыкший быть никому не нужным, Сариаплюнди всем естеством потянулся к милому коллеге. И скоро, очень скоро коллега знал о Тайне ничуть не меньше, чем Семен и Григорий… Скорее всего, знал гораздо больше — в числе прочего, для дяди Минея не была секретом роль, которую Израиль Соломонович сыграл в судьбе Сариаплюнди. Дядюшка Миней превосходно знал и о существовании Курбатовых. Эта часть истории кольца российской части семейству Шепетоу вообще не была известна. Павел Николаевич ничего не сказал о Курбатовых своему палачу, и Израиль Соломонович искренне полагал самого себя единственным обладателем Тайны. Но молодому коллеге Сариаплюнди о Курбатове рассказал.
Вскоре Павла Николаевича нашли утром, придя на работу, сотрудники Археологического музея. Сариаплюнди сидел с блаженной улыбкой в своем любимом кресле с облезшей бархатной обивкой. Перед ним стояла почти пустая пузатая бутылка с кьянти, наполненный невыпитый бокал, лежала нехитрая закуска. Бокал стоял всего один, профессору было за семьдесят, и ситуация, вообще-то, не вызывала вопросов.
А итальянского коллегу как-то больше не встречали.
Бедный, по-советски наивный мальчик Гриша! Он в слишком многое не верил. Слишком многое считал советской пропагандой. Не верил, что западное общество давным-давно и сверху донизу прогнило. Что в самых благополучных западных странах существуют те, кому не на что купить поесть. Что платная медицина очень эффективна, но порой недоступна людям с невысокими доходами. Что между роскошными машинами, между превосходными, демонстрирующими изобилие магазинами порой пробираются бездомные.
Все это была советская пропаганда, официоз, об этом писали газеты, а следовательно, ничего этого не было. В смысле, не было для Гриши и других московских интеллигентов, пивших чай и водку на кухнях под аккомпанемент однообразных, похожих на заклинания разговоров.
Гриша слишком во многое не верил и слишком многого не знал. Он прожил жизнь в очень уж замкнутом, надуманном, московско-еврейском интеллигентском мирке и привык считать реальностью не то, что есть (он даже и не знал, что это есть), а коллективные фантазмы этого мирка.
Мирок составляли несколько тысяч людей не слишком занятых, освобожденных почти ото всех забот всемогущим государством. Некоторые из них обладали какими-то талантами, порой и немалыми. Эти таланты целиком и полностью ставились на потребу родному Советскому государству… за что их обладатели получали меньше денег, чем могли бы получить на Западе. Но получали зато полную обеспеченность, беспечность, спокойную жизнь без усилий. И остальные, не отягощенные талантами в науках и искусствах, убивающие жизнь на никому не нужных рабочих местах или строящие свой вариант «советского бизнеса» (как Шепетовские), тоже были избавлены от необходимости принимать решения, зарабатывать деньги, самостоятельно решать свои проблемы и прочих ужасов капитализма.
Этот круг людей был чудовищно плохо информирован, лишен самых основных представлений об устройстве мироздания и жил частью советским официозом, частью тем, что Стругацкие гениально назвали «официальной легендой».
Если у людей нет никаких сведений о самих себе, то и о себе они сочиняют разного рода мифы. Официальный миф гласит, что интеллигенция — это такая то ли прокладка, то ли прослойка то ли между рабочими и крестьянами, то ли вообще непонятно где. Но — прослойка!
В неофициальных мифах жалкие кухонные болтуны превращались в соль земли и в вершителей судеб всей мировой цивилизации.
В мужских курилках всяческих институтов — и академических, и «закрытых», тусовались бородатые пацаны. Большие, пузатые, с усами и бородами, они вполне могли бы сойти за взрослых мужчин… Если бы не выражение глаз. Глаза-то у них были, как у двухнедельных котят… или детишек где-то до полугода. Прозрачные, пустенькие глазки, почти не отягощенные сознанием.
И речи, речи…
— Мы уже разработали могучую методологию физики! — грозно трепались бородатые пацаны. — Мы умеем петь неофициальные песни! Если никого поблизости нет, мы даже Галича можем спеть!
— Мы еще выйдем в народ, принесем ему настоящую культуру! Мы сплотим массы против режима! — пугали неизвестно кого великовозрастные полудети.
Если считать народом тех, кто не имел высшего образования и ученых степеней, то попытка идти в этот народ окончилась бы для интеллигенции еще печальнее потуг народовольцев — объяснять мужикам про безначалие и про настоящую волю. Народ относился к интеллигенции в лучшем случае наплевательски, а в худшем — с сильным раздражением, как к ловкачам и тунеядцам, которые работать не работают, а заколачивают больше, чем работяги. Потому как ловко устроились.
К тому же у народа были и собственные неофициальные легенды о самих себе, ничуть не хуже. О том, что один деревенский кормит двенадцать городских. Что если народ работать перестанет, они там все с голоду передохнут. Что народ, он что-то полезное делает, зачем-то нужен, а эти… так, для прилику. Чтобы Запад не возмущался. А то вот еще скоро придет опять Сталин и всем этим покажет, невзирая на Запад.
Как и очень многое, неофициальная легенда интеллигенции о самих себе отталкивалась от официоза, но по-другому, чем «народные».
Дело в том… дело в том… нет, не знаю, как и проговорить… Грядущие поколения, наверное, будут просто не в силах поверить ни во что подобное… Но получается так, что владыки советского мира, ЦК и КГБ… нет, страшно произнести… слишком невероятно! В общем, эти «владыки» панически боялись интеллигенции…
И официальная пропаганда всячески возвышала народ, объявляя пролетариат солью земли и становым хребтом цивилизации, и всячески унижала интеллигенцию, постоянно говоря в ее адрес всякие обидные слова. И мятущаяся она, и неверная, и ненадежная, и попутчица, и самостоятельной силы и ценности из себя вовсе и не представляет. Кем надо быть, чтобы всерьез обижаться на все эти «обидности», второй вопрос…
Ну-с, в этих условиях народ сочинял о себе полуофициальные легенды, а интеллигенция сочинила о себе легенду неофициальную, и даже, пользуясь термином все тех же Стругацких, легенду запрещенную.
И в той же логике интеллигенция сочиняла окружающий мир — как взбрендит в голову и в пику официозу. Так сказать, назло ЦК. В московских кухонных фантазмах СССР представал еще большей империей зла, чем в горячечном воображении третьеразрядного голливудского актеришки, некоего господина Рейгана. В противовес же СССР, западный мир рисовался царством разума и справедливости, идеальным местом для жизни.
Предполагалось, что в западном мире не царит никакого такого неравенства; операции по пересадке сердца доступны… если не всем, то почти всем. В этом ангельском мире не было продажных чиновников, торговцев наркотиками, проституток и наемных убийц. В западном мире должна была царить идиллия… а во что верится — то и видится.
Правда, как именно устроен западный мир, как он управляется и по каким законам, интеллигенция имела самое смутное представление. Предполагалось, что там везде демократия. Что такое демократия, впрочем, тоже никто ничего толком не знал.
И уж, конечно, в западном мире не было и принципиально не могло быть никаких таких масонских лож, тайных обществ… вообще никакого катакомбного, подпольного мира. Кроме разве что очаровательных, прелестных гангстеров Марио Пьюзо.
Никакой тайной политики не было и быть не могло в мире парламентов и газет; в мире, о котором на московских кухнях полагалось говорить строго молитвенными голосами. Не убеждало даже убийство братьев Кеннеди, отдававшее заговором поистине грандиозным, откровенным донельзя. Заговором, концы которого тянулись и к ЦРУ, и к уголовной мафии, и к воротилам экономики… и хотелось бы знать, еще к кому… Но даже грандиозный заговор, в котором проявили себя силы, способные истребить 80 одних свидетелей, не убеждал ни в чем завсегдатаев московских кухонь.
Это как у Агнии Барто:
Я сказал: Иван Петрович,
Вижу то, что я хочу.
…Вот и они видели ровно то, что хотели. Не случайно же духовным лидером интеллигенции стал сказочно невежественный, анекдотически наивный академик Цукерман-Сахаров, высосавший из пальца свою полубезумную идею «конвергенции социализма и капитализма» (от которой, вероятно, не отказались бы и Троцкий, и Фрунзе).
Грядущим поколениям может показаться невероятным, что один и тот же человек может сначала соорудить для советской власти водородную бомбу и получить за это все, что причитается преступнику такого ранга в таком же преступном государстве, а потом сделаться лидером политического инакомыслия. Но изопьем еще раз из родников незабвенной Надежды Мандельштам: «Знали ли мы, что, отменяя законность для других, мы отменяем ее и для самих себя?!»
Да-с, если взрослая женщина не понимает, что законность бывает или одна и на всех — или ни для кого нет никакой такой законности… Если буфетчик не знает, что «осетрина бывает только одной свежести — первой, и она же последняя…». В обществе, где живут такие дамы и такие буфетчики, не следует удивляться и явлению миру пожилого академика, не знавшего, что убивать людей, вообще-то, нехорошо. И искренне считающего, что агенты ЦРУ работают с ним из гуманных поползновений, очарованные его красноречием, и имеют цель построить в СССР демократию.
Не будем удивляться и тому, что именно гугнявый академик, с его теорией конвергенции и культом Запада, стал лидером интеллигенции. Ведь в лидеры люди выбирают подобных себе (на чем, кстати, и стоит демократия). Так что взять многих, порой — элементарных представлений Грише и впрямь было неоткуда…
Уж, конечно, что говорить о влиянии тайной политики на историю России… Плоть от плоти советского общества, интеллигенция не могла относиться к советской власти и к событиям начала века не то что объективно, а хотя бы относительно рационально.
Тем более, что воспоминания и свидетельства очевидцев времен Гражданской войны не признавались и не учитывались — ведь это были свидетельства тех, кто хоть что-то из себя представлял до «эпохи исторического материализма». А почти все они были «национал-патриотами», «коммуно-фашистами» — то есть на них всех висели разного рода ярлыки, и слушать их было нельзя. Было несомненно, что все эти разговоры о тайной политике, о международных масонских ложах, о принятии тайных решений кучкой посвященных придумали национал-коммунисты, писатели-деревенщики и прочие типы, с которыми никак не могут общаться порядочные и уважающие себя люди. Оставалось, опять же, смешать кучу официальных, неофициальных и запрещенных мифов в московском кухонном котле и просто придумать тот вариант событий, который больше бы всех устроил.
Владимир Солоухин превосходно сравнил советских людей с поросятами, которых слишком долго держали силой и всячески опекали, запирая в хлеву. Хлев неуютный и грязный, но зато в нем не надо ни самостоятельно кормиться, ни защищать себя, ни даже думать о чем бы то ни было. Поросятам в хлеву не нравилось: там воняло и было очень скучно; поросятам хотелось в лес, на свежий воздух, под теплое, милое солнышко. А в лесу-то бывают и волки… Поросята не верили в волков и тем сильно облегчали им задачу. Бедный розовый поросеночек Гриша только-только вырвался из хлева, ощутил дуновение ветерка, вдохнул ароматы лесных трав, почувствовал солнечный свет на розовой, аппетитной поросячьей попочке, завертел хвостиком и радостно заверещал…
Конечно же, он понятия не имел, что есть тайны, от которых уж кому-кому, а милым розовым поросяткам надо держаться подальше. Как можно дальше, и по крайней мере до поры, когда юная хрюшка не превратится в покрытого серой щетиной, жуткого обличием борова на двадцать пудов, со слоем калкана в 15 сантиметров, со здоровенными клыками… А если поросеночек в такого борова не превратится и не обзаведется стаей таких же, так и не надо лезть в такие тайны… Нет, мне даже жалко поросеночка! И что, казалось бы, проще — попридержать язык хотя бы до времени, когда узнаешь дядюшку получше. Да и просто попытаться понять — что дядюшка за человек? Чем он живет? Откуда у него деньги? Что ему вообще надо?
Для самостоятельно мыслящего взрослого человека нет ничего проще, чем задуматься, как получилось что вот Миней спокойнейшим образом живет на Западе и даже ни разу не попытался узнать, жив ли все-таки его отец? Да ведь и Грише он стал задавать вопросы только в связи с Тайной, и только… О самом отце он не задал ни разу и ни единого вопроса.
Можно было задуматься и о том, почему Миней жил в Неаполе, и жил весьма обеспеченным человеком, а вырастившая его Циля Циммерман скончалась в нищете в совсем другой стране. Ведь Миней вполне мог бы свободно выбирать: или жить с ней в Италии, или обеспечить ее в Израиле… Было бы желание. А если так, то к чему эта преувеличенная радость от появления племянника? Эта демонстрация родственных чувств? Что стоит за всем этим?
Но думать таким образом, анализировать, сопоставлять — уже означает перестать быть розовым московско-советским поросеночком. Тем более, Гриша и ехал к дяде Минею восстанавливать родственные отношения, вез страшную тайну, которую и надлежало отдать дядюшке, пусть дядюшка уж сообразит, куда ее пристроить и что делать…
Значит ли, что Гришу в любом случае ждало плохое? Не обязательно… Убедившись, что Гриша не агент КГБ, что он действительно тот, за кого себя выдает, Миней помог бы ему сбагрить иконы, и если бы что-то прилипло к его рукам, то немногое — разве что компенсация расходов на племянничка. Вдруг родственник еще для чего-нибудь и пригодится…
Будь Гриша благоразумен, он поселился бы в Неаполе, и, может быть, ему бы хватило ума и дальше советоваться с дядей по денежным вопросам, постепенно умнеть, матереть… Может быть, и вышел бы в богатые люди. А уж во всяком случае был бы обеспеченным коммерсантом средней руки и мог бы еще много раз сидеть в ресторанах, подниматься на Везувий, плескаться в волнах Тирренского моря… Но думать собственной головой Гриша не умел, мира, в котором живет, не знал и был он очень, очень управляем… и 10 августа 1984 года, в 9 часов 31 минуту вечера, Гриша сделал непоправимую и страшную ошибку.
Легко можно было бы сказать: мол, если бы Гриша слышал, о чем говорил дядюшка Миней по телефону, то и было бы все иначе. Все, мол, кончилось бы не так… Но если бы даже Гриша и услышал разговор, то ведь велся-то он по-французски, — именно потому, что Гриша не знал этого языка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57