А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Но положение спас Симр Авраамович, который весело скомандовал:
— Ну так чего сидим?! Давайте на ярмарку…
И опять можно было наблюдать, как образ города сминается, словно бы рябит, вплоть до того, что волны набегают друг на друга и все закрывает плотная, темная рябь, становится почти не видно и зыбко.
Вот теперь всем стало интересно! Потому что взорам открылась та же площадь, но запруженная полчищем народа.
Торговые ряды были заполнены, и чего только не было на этих рядах. Вяло шла торговля яблоками, зерном, коровами и так далее — тем, что было у всех; тем, что плохо хранится; тем, что есть везде; тем, что трудно далеко везти.
Куда бойчее продавали ткани, скот, меха, соль, металлы. В основном господствовал обмен, но мелькали и различные монеты. И ни о каком единстве, даже о похожести торгующих смешно было и говорить. Большинство были люди славянского облика. Наверное, можно было различить селян и горожан по всем этим шапкам, вышитым рубахам, кафтанам, сапогам с отворотами и без. Но тут надо быть специалистом… Специалистов не было. Разделить можно было разве что по предмету торговли — селяне торговали тем, что родит земля, горожане тем, что может сделать из металла, глины и других подручных материалов человек без заводов и самыми простыми инструментами.
Хотя, конечно, нетрудно было перепутать. Один мужик принес на продажу горшки и тарелки, а жил, по его собственным словам, верстах в тридцати от Польца. А горожане покупали у него керамику, расплачиваясь курами и репой.
Много, не меньше половины площади, было людей не славянского или смешанного облика — смуглые, более тонкие, с совсем другими лицами, худые. Торговали они тем же, но больше было таких, темных, не славянских среди торговавших чем-то лесным — барсучьим и бобровым жиром, вяленым мясом, шкурами, медом, травами.
Среди этих людей суетились какие-то совсем уже необычного облика — в странных шапках из кусков звериного черепа, с отполированными рогами. Рога были украшены какими-то перевитыми веревочками, разноцветными тряпочками, осколками, обломками всякой всячины. И эти, в вывернутых наизнанку, разрисованных мохнатых тулупах, предлагали товар в общем-то странный: деревянные фигурки, человеческие и звериные, маленькие керамические горшочки (и непонятно, что в них). Странно, но товары эти брали. Впрочем, и в наш-то просвещенный век покупают, и даже еще и не то…
Жители лесов держались робко, не то чтобы скромнее… а просто менее уверенно. Не привыкли они к скопищу людей, шуму, городу, торговле. В глазах у лесных часто замирало странное, тревожное выражение. Вместо крестов на шеях многих висели какие-то фигурки — птицы, звери, непонятные значки.
Манеры же шаманов, скажем обтекаемо, явно свидетельствовали об отсутствии систематического воспитания. Двигались они странной, вихляющей походкой, постоянно привлекая к себе внимание, — то встряхивая бубен, то взвизгивая, то бормоча, то пускаясь вдруг приплясывать.
Горбашка опять разразился потоком демагогической ахинеи про раскованное поведение язычников и решительно связал его с тем, что язычники ценят личность и поэтому детей не пеленают. Из Византии пришла традиция туго пеленать младенцев, и потому русское православие воспитывает людей зажатых и вечно напуганных. Патриоты врут, будто Россия выигрывала когда-то и какие-то войны, а это все вранье и выдумки. На самом деле русскую армию все и всегда били, кому только не лень, она если и побеждала, то только навалившись массой, только погубив кучу своих, и причины этого для всякого ученого понятны — пеленание и православие.
Бред, который он нес, не имел ни корней, ни аналогов ни в какой из областей действительности. Все это были только и исключительно фантазмы, зародившиеся в болтовне московских кухонь, и всего лишь. Видно было, что Горбашка упивается даже не смыслом речей, а звуками собственного голоса.
Сергеич давно уже смотрел на Горбашку с тоской, Михалыч откровенно ржал. Но некогда, некогда было разбираться с невеждой, когда по забитой людьми ярмарочной площади выступали иногородние, иностранные купцы. Один, в чалме, гордо нес выступающее чрево туда, где грудой возвышались меха, и ворошил их с брезгливой, скорбной миной — словно отродясь не видел большей гадости.
Новгородский купец скупал зерно, договаривался, сколько четвертей и пудов нужно положить на его подводы.
Смоленского купца все называли литвин, а он сам себя называл и русским, и литвином, и понимать его было еще труднее остальных, потому что в речах он постоянно, и против своей воли, подпускал словно бы пахнущие Западной Русью польско-литовские словечки.
Вообще речь Польца была понятна, и население, при всей смеси славян, финно-угров и тюрок, считало себя «русскими» и «полецкими». Видно было, что финнов больше в лесах и деревнях, и язычество среди них далеко еще не умерло. А славянское население есть и сельское, и городское, и, скорее всего, появилось оно здесь позднее.
Заметно было, и что «русский» вовсе не означает подданства или подчинения кому-то, и меньше всего — Москве. Полецкие четко отделяли себя от московитов, и даже, похоже, не вполне считали их русскими. Московские купцы тоже были на площади, и про них четко говорили — «московитские». Тогда как новгородец и смолянин были «русские».
На площади звучал и тюркский язык, и люди, называвшие себя «тюрк» и «тадар», жили в том же самом Польце. А династия была татарская — на престоле сидел некий Асиньяр, и не похоже было, чтобы славянское население чувствовало себя во власти оккупантов или очень горевало бы об этом.
По крайней мере, когда на площади ударили подковы, прискакал Асиньяр с несколькими дружинниками, одни вскинули руки, называя его ханом, другие стали кланяться: «Здравствуй, княже!»
Князь или хан Асиньяр оказался совсем молодой, едва за тридцать; крупный, высокий — почти под два метра, и сразу видно — очень сильный. Яркая улыбка — всеми белоснежными зубами на темно-смуглом лице, между усами и бородой. Подъехав, хан соскочил с коня, заговорил, заспорил с хорошо знакомым ему купцом — как раз из Смоленска. Умное животное само шло за хозяином и даже положило голову ему на плечо. И это само по себе сказало об Асиньяре больше, чем целая батарея психологических тестов.
Дружинники Асиньяра вовсе были с бору по сосенке — и татары, и русские, и какие-то смешанные типажи, и люди с внешностью лесных финнов, только с крестами на шее. А один, с яркой внешностью норка, заспорив с продавцом, воскликнул что-то типа «Клянусь Яхве!» Но, как видно, все были «полецкие».
Появление Асиньяра с дружиной оказало еще одно приятное воздействие — заткнулся Горбашка, только что потчевавший слушателей очередной московско-кухонной историей про зверства немецко-фашистских и монголо-татарских захватчиков, из-за которых нет на Руси теперь ни демократии, ни рыночной экономики.
И можно было уже спокойно, без этого опротивевшею рефрена, подвести итоги и понять: Польцо XV века — это маленькая империя, в которой русская культура играет роль ведущей. Пройдут века, и финны попросту христианизируются, вольются в состав русского этноса, как и большая часть тюрок. А пока — сохраняется противостояние, процесс идет на полную катушку и неизвестно, когда кончится.
Впрочем, пока что подводить итоги было рано: события откровенно продолжались — с церковного крыльца спускался столь нелюбимый Горбашкой персонаж русской истории. И был он весь словно бы «сделан» назло Горбашке: в рясе, подпоясанной кушаком, с волосами, заплетенными в косицу, с большим пузом, приземистый, коренастый. И к тому же очень простонародного, крестьянистого обличия: круглое лицо, курносый мягкий нос картошкой, голубо-серые, круглые, обманчиво наивные глаза.
Шагал батюшка размашисто, энергично, и улыбка на его добродушной физиономии застыла самая злоехидная. Улыбка исчезала на какое-то мгновение, нужное, чтобы осенить крестным знамением очередной подставленный лоб, но неизменно возвращалась сразу же, как только он делал новый шаг туда, где колыхались рога на шлемах, торчали палки с резьбой, где суетились эти, в вывернутых тулупах. Сердце Володи и Васи гулко стукнуло, потому что на пальце священника ясно было видно кольцо! По крайней мере, это было железное кольцо, очень похожее на ТО…
При появлении священника многие, толпившиеся возле шаманов с их полупонятным товаром, стремительно отпрянули, словно никогда не имели ко всему этому отношения. И не только христиане, а даже и финны с деревянными скульптурками на груди.
— Ну здравствуй, здравствуй, Кащей! — подбоченившись, начал священник, прямо адресуясь к тощему шаману, украшенному коровьими рогами и кусками шкур многих зверей. — Много ли своих безбожных снадобий наторговал? Многих ли дураков во грех ввел? Помнишь, как Василию свое перунское зелье вливал? Не помнишь ли, поганус эдакий, а сколько прожил тот Василий? А?
Шаман как будто забормотал что-то.
— Не слышу, не слышу! — помотал головой поп; и громко, на всю площадь поведал: — Два дня он прожил, верно, Кащей? Два дня прожил здоровый мужик, только два дня, и все от твоей гадости! А вы покупаете, идолы! — обратился священник к внимательно слушавшей толпе, сбивавшейся вокруг, на глазах становившейся все плотнее.
— Твои тоже умирают. Ульян! — скрипуче отозвался, наконец, тот, кого назвали Кащеем. — Никому не дано уйти от смерти!
— Не дано, ох не дано, Кащей! Истину глаголешь, в кои то веки… И одни, как помрут, отправятся в жизнь вечную, а иные… куда иные-то пойдут, а?! Что потупились, чада?! Напугались, чада, присмирели?! А богопротивные баклажки брать, идолища поганые, жертвы им приносить — это вы не присмирели?!
— Мои боги не поганые! — тонко закричал Кащей в ответ. — И травы мои не поганые! Они от живота!
— И от дурной воды, — подхватил соседний волхв, — и от ушей! И от сглаза! — неосторожно добавил первобытный жрец.
— А ты сам-то, Колоброд, не сглазишь, а?! — аки коршун налетел на него батюшка. — У Марии младенец два дня орал, все от твоего зелья! Вот он, сглаз, вот они, твои бесы, знаем мы их!
— У тебя самого глаз дурной! Я с тобой поговорю — болею! — потеряв всякую осторожность, вопил Колоброд, потрясая своей клюкой-копьем с изображением совы на конце. — От тебя от самого мои болезни!
— Ясное дело, болеешь! И будешь болеть, покуда не примешь крещения! Кто от святости болеет, не припомнишь?! Кому от священства худо? — повернулся батюшка Ульян к аудитории, и площадь недружно, без азарта, но все же зашумела, полезла в затылок, заспорила между собой, а кое-где, в лице людей особого азарта, стала щупать что-то в голенище. — А еще говоришь, что от Бога! Ты от лукавого свои дары принес! И ты мне прихожан не вводи в грех! Он вас, болванов, соблазняет, а в геенне вы, дураки, гореть будете! — снова воззвал Ульян к аудитории на площади. — Они за вас гореть не станут, ни Кащей Смертный, ни Колоброд! Вы души губите — вам и погибель!
И площадь отозвалась гулом… словно бы тихим «а-ах…». Изображение, впрочем, стало размываться, звук ослабел, почти исчез.
— Напряжение упало… энергия… — понеслось со стороны ребят, сидевших за пультом, — много жрет…
Было ярко, интересно, необычно. Да, за ярмаркой наблюдать можно было уже долго, не то что за пустой площадью с собакой и местным бродягой. А тем паче за такими событиями… Но явно «светил» перерыв. Видно было, но уже без звука и сквозь рябь, как продолжали лаяться священник и шаманы, как Ульян наскакивал на Кащея, махал руками, а тот отругивался вяло; как толпа нажимала, постепенно оттесняя группу…
Изображение померкло.
— Интересно… просто необычайно интересно, — серьезно сказал Сергеич. — Правда, насчет тлетворного влияния православия как-то непонятно остается… Придется, наверное, нам про это еще послушать. Но, вообще-то, мы ведь не очень приблизились к пониманию, кто же написал трактат… Про всехнюю теорию, так?
— Общую теорию! — не мог не буркнуть про себя Горбашка, кидая на Сергеича самые дурные взгляды, — не иначе как пытался сглазить.
— После обеда перепрограммируем условия, — любезно загомонила Таня, уже знакомая лаборантка Горбашки, — машина нас сама выведет в то место, где писали рукопись. Состав бумаги известен, машина будет искать точку, где геохимия среды будет соответствовать. В смысле, геохимия микросреды…
Обеда не готовили и пошли обедать в общую столовую. Горбашка беспрерывно трепался, что вот, сразу видно, как церковь беспрерывно давила народное творчество. Только человек придумает что-нибудь, а тут являются всякие и решают, можно этим заниматься или нельзя. Возражать Горбашке было скучно, тем паче — он все равно не слышал и не слушал. Михалыч был в плохом расположении духа; он беспрерывно жаловался и ныл, что он уже старый, что от местных котлет и пюре у него сделается геморрой и запор. А особенно он сомневался в смысле поиска рукописи по геохимии. Может, машину вынесет на целую библиотеку… кто знает, сколько их в городе… А если бумагу делали в одном месте, то и машина может показать и саму фабрику, где делают бумагу, и несколько библиотек — любых… В общем, все это непонятно.
…И на этот раз Михалыч ошибался. На этот раз на экране оказалась ветреная безлунная ночь. На экране проплыла уже знакомая площадь, церковка… Ночь на 20 августа 1484 года. Движение замедлилось на домишке справа от церкви. Тускло светилось окно — мерцающим каким-то, непривычно красноватым светом. Орали кузнечики, отчаянно квакали лягушки.
Лаборантка крутила верньеры. Камера поплыла за дом, к сарайчику, — маленькому, вросшему в землю, неприметному. Справа, в сарае побольше, кто-то шумно возился, хрупал сеном. Дверь в большой сарай была закрыта, в маленький — распахнута. В полутьме маленького сарая, в кадушке, булькала, бродила какая-то серая, кажется, вязкая масса. Поодаль на березовых чурочках стоял длинный противень длиной с деревенское, для стирки белья, корыто.
— Ага! — рявкнул вдруг Михалыч так, что Горбашка что-то уронил. — Вот же она, фабрика! Видите, в бочке размокает масса? Это, небось, старые тряпки размокают; они мокнут, тряпки, пока не станут чем-то однородным. А потом эту массу надо выливать на противень, чтобы застыла ровным тонким слоем… Так бумагу делали, еще на которой Пушкин писал…
— Но кто здесь живет-то, чья она, фабрика бумаги?!
— Поглядим…
А главный-то сюрприз был впереди. В сарае появился человек с явно хозяйским поведением. Человек, прекрасно знающий, что у него здесь делается и зачем. Человек закрепил свечку на поперечной низкой балке и начал задумчиво размешивать бурду в кадушке специально припасенной палкой. Какое-то время слышалось только сопение хозяина и бульканье жижи.
Человек перегнулся через край бочонка, шумно втянул воздух… Достал что-то оттуда, растер на ладони, опять понюхал ладонь. Задумчиво хмыкнул. Крякнул, поднимая кадушку, выливая из нее содержимое на горизонтальный противень. Поставил кадушку, несколько раз шумно вздохнул, восстанавливая дыхание. Снял свечку, поднес к противню, потыкал в противень пальцем. Человек этот был прекрасно знаком присутствующим — именно он-то на ярмарке шел через площадь, благословляя прихожан. Это он устраивал побоище языческим вожакам… Словом, этот был священник полецкой церкви, отец Ульян, собственной персоной.
Ульян сделал дело, взял свечу и вышел из сарая. Шаги громко раздавались по земле.
— А ну, за ним!
Кажется, лаборанты уже начали слушаться Михалыча с Сергеичем.
Горбашка только успел открыть рот… как уже пришлось его закрыть. Камера плыла, «заглядывала» в окно. По понятиям места и времени, комнату следовало считать и большой, и богатой. Порядка двадцати квадратных метров, с потолками метров до трех, она освещалась через два высоких окна, в которые были вставлены настоящие стекла.
Впрочем, в данный момент комната освещалась другими источниками света. «Освещалась», впрочем, громко сказано. Лампадка бросала блики, позволяла разглядеть образа, угол с киотом, поставец с раскрытой книгой; остальная часть комнаты тонула в полумраке. Другой источник света — коптящий масляный светильник — мерцал на странном сооружении с покатой крышкой, вроде конторки. Световые круги позволяли не столько видеть… скорее угадать интерьер. Что-то огромное выходило из стены, разделявшей комнаты. Наверное, русская печка. Два здоровенных сундука вдоль стен. Один из них открыт, и в нем, в свете лампадки, явственно блестели кожаные переплеты.
А главное — к конторке была подтянута широкая лавка, и на лавку уселся человек в одежде священника. Сидел и что-то писал на листе большой серой бумаги. Ульян был явно очень, очень занят. Наморщив лоб, он быстро скрипел пером по серой, пористой бумаге собственного изготовления. Не глядя, левой рукой сграбастал яблоко, с треском отхватил от него половину.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57