Наивные люди, Володя! Наивные люди, потому что все их родословные были, конечно же, превосходно известны. Эти люди могли обмануть своих знакомых, родственников, самих себя, но не КГБ.
А ведь решать судьбу этих людей и портить им карьеры будет именно КГБ, а вовсе не соседи и не сослуживцы. Те-то скорее посочувствуют, а некоторые и зауважают.
Я расскажу тебе две тайны, которые так переплелись, что я уже не всегда могу сказать, где начинается одна и кончается другая. И я буду писать так подробно, как только смогу, — ведь ты уже не сможешь задать мне ни одного вопроса, мой дорогой. И, честно говоря, меня это сильно огорчает.
Я, конечно же, знаю, что в семье меня не любят, и знаю за что. Я часто был благодарен твоей маме за то, что она не помешала нам встречаться и не воспитала тебя в ненависти ко мне. Знаешь, что было в том письме, которое ты привез матери в 1972 году? Кроме просьбы отпустить тебя ко мне — вот эта самая благодарность. Наверное, глупо, но я ведь и правда был очень благодарен дочери за то, что она позволяет мне встречаться с внуком.
Итак, о главном. Наверняка ты слыхал, хотя бы краем уха, что моя жена и твоя бабушка провела в лагерях многие годы, а я палец о палец не ударил, чтобы ее спасти. Возможно, ты слыхал и о том, что я не выручил свою мать и сестру из лагерей. Так вот — это все чистая правда. Но чтобы понять эту правду, нам нужно начать с начала. С самого начала, Володя.
Дед моего отца, Николай Курбатов, жил в Рязанской губернии и был крепостным князя Глинского. Как звали князя, как отчество прадеда — уже утрачено. Наверное, можно найти по архивам… Может быть, знал правнук князя Глинского — я был с ним знаком, пока он не спился и не помер. Но я тогда не спросил, и скорее всего — напрасно. И вот теперь я этого не знаю.
Отец отца, мой дед, начал заниматься торговлей сразу же после освобождения, после 1861 года. Он торговал товаром не совсем обычным — полудрагоценными камнями. Настоящие драгоценности в деревнях, в уездных городишках тогда мало кто мог себе позволить. А на полудрагоценности — оникс, малахит, андезит — на них уже вовсю был спрос. Нужно было кому-то скупать товар — в основном на Урале, доставлять его камнерезам. И приносило это немало; к XX веку на моего деда работало больше двадцати приказчиков. И тех, что покупали, и что возили. Были у него и свои камнерезы.
Мой отец, Игнатий Николаевич Курбатов, родился в 1868, внуком и сыном крепостных, но сам крепостным никогда не был. Мой дед только торговал и никакого образования не имел. Но он хотел, чтобы дети получили образование, и мой отец жил уже совсем не так. Он продолжал торговлю камнями, на него работали камнерезы… но он занимался еще и поиском месторождений, и организацией шахт. Он даже приобрел еще и несколько шахт, где добывались полиметаллические руды. Приобрел или сам, или на паях с другими вкладчиками.
А самое главное — он получил образование. Он был геолог, инженер, почему и уцелел в самой круговерти. Будь он просто купец — наверняка убили бы сразу. А так попал отец в «буржуазные специалисты». Наши деньги, наше золото взяли прямо в банковских сейфах, все имущество национализировали. Это у них называлось экспроприация экспроприаторов. Они считали, что любое богатство украдено у трудового народа, что они только воруют у воров…
До революции отец никакой политикой не занимался, в Гражданской войне не участвовал, и какое-то время его не трогали. К тому же он умел быть полезен, дело свое знал и много чего мог. У моего отца был не только я. Нас было трое — сыновья Василий и Александр и дочь Софья. Она родилась позже всех, уже в XX веке — в 1905 году. Я родился в самом конце прошлого века, в 1899, а брат немного постарше, он с 1895.
И я, и брат были геологами. Я до революции работать не успел, а при Советах вообще быстро завербовался на освоение Дальнего Востока — так это тогда называлось. Я, Володенька, делал дело очень важное для них. Я, Володя, работал по золоту. Это значит — искал месторождения, а потом еще и разведывал, большое ли оно, перспективное ли… Ну, я осенью сразу же и договор подписал — на три года… Диплом только в 1925 году защитил, специальный отпуск брал, но в тресте с первого же года сам стал целые районы закрывать…
Работа была… Ты представь, что перед нами была огромная и совершенно неизвестная территория. 3 миллиона квадратных километров земной поверхности, где цивилизованные люди попросту не жили.
Насколько страна была не изучена, ты вот по чему можешь судить — в 1926 году Обручев открывает целую горную страну — хребет Черского и целую систему горных цепей в бассейнах Индигирки и Колымы. Между прочим, в истории это последнее географическое открытие такого масштаба. К тому времени ни в Тибете, ни в Южной Америке таких белых пятен уже не было. Конан Дойл про затерянный мир писал в 1909 году, и то что у него за затерянный мир? Одно-единственное плато, хотя и с динозаврами… А тут — горная система размером с Кавказ или с Альпы. Это как остров открыть, размером где-то с Мадагаскар…
Мы когда в экспедицию ехали — не знали даже точно, какую площадь предстоит освоить. И тем более — что там? Может быть, затерянный мир? Может быть… Земля Санникова? Тоже может быть…
Уже в 1950-е на Омолоне открыли новое племя. Они очень первобытные были, даже не знали домашних оленей и все носили на себе. Племя это всегда кочевало по какому-то сложному маршруту. И раз в два-три десятилетия заходило сюда, на Омолон. И вот первобытные люди, одетые в шкуры, с копьями, идут на знакомое место, к зимовальной яме рыбной. А там давно поселок — бараки, магазин, бульдозеры…
Ходили слухи, что такие племена захватывали партии геологов, уводили с собой. Даже свидетели находились, мол, видели таких. Я не поручусь, но, по-моему, вполне могло быть. Потому что на Колыме в те времена могло быть абсолютно все, что угодно.
А мне было 24 года, я мечтал о путешествиях. Выходя в маршрут, мы не представляли ни точных границ своего района, ни его топографии, не говоря уже о геологическом строении. Карт ведь не было! Мы работали в районах белых пятен; работали по расспросам местных. Хорошо, если была схема речной сети… у местных и выясняешь, какая река впадает в какую? А от устья этого притока до устья того — сколько времени пути?
А местные — это и есть те, которые в шкурах. Якуты еще покультурнее, но тоже в шкурах и живут охотой. Корова якутская, лошадь, — они зимой обрастали шерстью и на подножном корму жили. Но молока корова давала меньше, чем скверная коза — в России.
Помню, уже позже, в тридцатые, вышли мы к жилью. Там несколько хохлаток землю роют, квохчут. Проводник — мгновенно за ружьем, и чуть не силой пришлось его держать. Что птиц можно в доме держать, брать от них яйца — он, по-моему, и не очень понял.
Вот у таких и спрашиваешь про дорогу, про реки, про горные хребты… А дорог ведь и нет. Никаких.
И с первого же года стала Колыма золотой! В августе 1929 года на речке Утиной самородки доставали из щелей сланцевой «щетки» — поставленных на ребро сланцевых пород. Входили в воду прямо в сапогах и выковыривали пальцами. Идешь и смотришь — где под водой разливается эдакое сияние?
В том же 1929 году Билибин писал, что Колыма скоро станет основной золотоносной провинцией СССР. Что золотодобыча будет на Колыме возрастать взрывообразно, что в 1938 году на Колыме добудут больше золота, чем во всем остальном СССР.
Всерьез прогнозов Билибина никто не признавал… и зря! Прогнозы его все подтвердились, до самого последнего, и в полном объеме! И не буду рассказывать сказки, что работал только ради денег или что спасался в глуши. И зарабатывал, и спасался… но не только в этом дело. Работать на Колыме нам нравилось.
Во-первых, природа. Чего стоят одни наледи, по-якутски — тарыны: ледовый щит до 5 метров глубиной, а вокруг — зелень лесов. За лето стаять не успевают… Идти по льду замечательно! Вокруг — мерзлота полуоттаяла, под сапогом — скользкая жижа, мошка и комары… А на тарынах — плотная сухая поверхность, в лицо дует прохладный ветерок, комаров и гнуса сразу же меньше.
Или вот зимой появляется особое шипящее дыхание — частички водяных паров на морозе замерзают мгновенно, при выдохе раздается шелест…
Между прочим, тогда на Колыме мы разоблачили Джека Лондона. Он писал, что плевок замерзает при 70 — 75 градусах по Фаренгейту. 70 по Фаренгейту — это 56,7 Цельсия, а 75 — 59,4. Так вот, не раз было и 60 градусов мороза по Цельсию, и больше, а плевок не замерзает на лету! Мы прямо исплевались все, всей экспедицией, но даже самый плюгавый плевок успевал долететь до земли — хотя бы в полужидком виде. Это все и интересно, и выглядит как вызов — вызов этой самой природе; 15 сентября, уже 20 градусов ниже нуля, — а мы работаем, и хорошо! Реки сносят мосты, морозы длятся 9 месяцев в году, мошка не дает есть и спать — а мы делаем дело!
Во-вторых, масштабы; мы все видели, что делается огромное дело, осваивается колоссальный край. Пустая страна наполняюсь людьми и работой. Все, что есть на Колыме сейчас, создавалось на пустом месте. Магадан вырос на моих глазах. Там, где и поселка-то никакого отродясь не было. А в 1935 году Магадан — уже большой поселок.
И это все, Володенька, там, где мы разведывали! По твоим следам идет все это — многолюдье, электричество, хохлатки в земле копаются, целые семьи приезжают…
Был, конечно, и третий мотив — пожалуй, даже и не деньги. Деньги, конечно, тоже важны. Но куда важнее — уважение. «А, геолог!» То, что мы делали, было под контролем у правительства. Премии, награды, назначения, избрание в Академию наук — все возможно. В свои там 25, в 30 лет к тебе такое уважение, как будто тебе 50 и ты доктор наук или академик. Ты не как-нибудь работаешь, а по правительственному заданию, и для тебя государству ничего не жалко — ни денег, ни товаров дефицитных, ни чего-то другого…
Все это вместе в голову било, как шампанское, и не одному мне. На энтузиазме, на эйфории этой, на «даешь!» вообще делалось многое. И в геологии, и в политике.
У начальства я был на счету не то что хорошем — прекрасном! Заработки были, пожалуй, даже слишком велики для молодого парня. Да и тратить их некуда было. Некуда и негде.
Про прииски, про тайгу и говорить смешно. А весь Магадан тогда был — от силы тысяч 5, а может быть и того меньше. Городишко деревянный, нравы диковатые; развлечений никаких, разве что пить спирт. Но я как-то, знаешь, и не развлекался. Мне работать было страшно интересно, а общаться я мог с множеством тех же геологов — интересные попадались люди, яркие.
В 1927 году, еще до Колымы, я женился — на Анастасии Никаноровне Никоненко. Они вольнонаемные были, Никоненки, как и я; контракт подписали и приехали на Незаметный. Они вообще очень сплоченной семьей были, дружной. Хлебосольные были, веселые. А я один жил; уже три года, как завербовался, и все один. И к ним я ходить начал. Тем более, у Никоненок дочка была, моих лет… И твоя бабушка мне сразу сильно понравилась, и я стал за ней ухаживать. Они с ее мамой, помню, все пели украинские песни. И так меня за душу брали эти песни, хороший мой…
В 1928 году у нас родилась дочь, твоя мама. Мы все думали, когда же сможем уехать домой? Понимаешь, меня работа устраивала — и на Незаметном, и там более — на Колыме. И интересно, и платили хорошо. Но тут появлялся вопрос — как детям образование давать? Именно что детям, мы вовсе не собирались только одну дочку завести…
И наукой заниматься хотелось. Фундаментальной наукой, теорией. Стал я говорить с начальством, обсуждать… В 1931 году срок моего договора кончался. В общем, обещали меня перевести в Геологический комитет, в Петербург. Работал бы я по-прежнему на колымском материале, в экспедиции бы ездил, но уже и квартиру бы имел в Ленинграде, и положение — научный работник. Мы с женой думали: даже не сразу, а через год, через два… Скажем, в 1933…
Мы ведь плохо знали, что делается в стране. Я как уехал в 1923, в 21 год, так мне и казалось — все так, как в годы НЭПа…
И тут, понимаешь ли, началось… Дело в том, что в 1929 году, в июле, мой отец и старший брат бежали из страны. Ушли они через границу, с боем, и нескольких пограничников убили. Я был тогда в экспедиции, что случилось — узнал только осенью. Выходим мы из тайги, в Магадан, уже по первому снежку… А там меня особист встречает, отбирает оружие эдак аккуратно, и начинаем мы с ним по этому поводу общаться…
К тому времени и мать, и сестра — обе уже давно в лагерях.
Потом уже, когда переехал в Ленинград, я узнал, запрос сделал. Мне уже бояться было нечего — другие времена, после XX съезда, пенсионер, таких не брали. Да и не простой, заслуженный пенсионер, с северным стажем, по ихнему мнению — свой…
Ну, а вы уже отдельно жили, в другом городе… В общем, стало неопасно, и разузнал я немного, запрос сделал. И ответили мне, честь по чести. Что были они в лагерях под Актюбинском, и что погибли в 1930 году. А как погибли, где похоронены — про это они сами не знают, потому что архивы уничтожены.
Я потом с вернувшимися разговаривал. Например, тут, в Петербурге, познакомили меня со Львом Гумилевым, да-да, тем самым, сыном писателя. Он рассказывал, что обычно мертвых в шахту сбрасывали. И не он один рассказывал, поэтому я верю.
Как ты понимаешь, этих шахт мы с тобой не найдем. Ну, а тогда, в 1929, спрашивают меня, а я и ответить ничего не могу… В общем-то, спас меня начальник. Он еще в июле, как только по телеграфу передали, сразу сказал — мол, Александр Курбатов, я уверен, от дел отца и брата отречется. Если не отречется — тогда, конечно, карайте строго. Значит, человек он не наш, не советский. Но вот мы, советские геологи, члены вэкапэбэ, его знаем давно и в Курбатове не сомневаемся, за него поручиться готовы.
Я на собрании и говорю — мол, мне и представить себе такое дело очень трудно, чтобы мои — и сбежали. Но если все так — значит, нет у меня ни отца, ни брата. Раз они советскую родину предали и смогли бежать к буржуазии, туда, где богатые эксплуатируют бедных, значит, нет у меня родственников, значит, я один на белом свете… А если моя мать и сестра знали и не сообщили, куда следует, то, значит, и их у меня, считайте, нету. Отрекаюсь от них и знать их совершенно не хочу. Наверное, можно было и иначе. Нет, я знаю, некоторые и поступали иначе, а как же?! Но скажи мне, милый внучек, — а где они, которые «поступали иначе»? Этого тебе, наверное, никто не рассказал. Считай, что кое-что я тебе уже сообщил — про шахты в Казахстане. А еще, Володенька, видел я полотно дороги. Обычной дороги, грунтовой, у нас там, на Колыме. Морозы-то на Колыме страшные. Минус 50 — это обычно. А бывает и все 60. А барак для строителей — в одну доску. Спрашиваю — как же они зимой жить будут?! А мне в ответ смеются — а никак!
Вот, милый мой, мог бы и я быть героем. Прямо в этом, на одну доску, бараке. И был бы я там героем — как раз до первой метели, до октября. И напомню тебе, милый, что тогда ведь и тебя бы не было. Если хочешь — осуждай. Но чтобы быть справедливым — не забудь насчет и матери, и себя. Не забудь.
А тогда ко мне у большинства людей отношение было скорее сочувственное. Причем не только у геологов, но, пожалуй, и у энкавэдэшников. Они тогда еще тоже хоть немного на людей похожи были. И опять же прекрасно понимали — я ни сном ни духом непричастен и страдаю, так сказать, хоть и за близких родственников, но все равно за других, и напрасно. И остался я на той же должности — хоть, конечно, уже и без шансов на повышение.
Ну, жить было так-то еще можно. Хотя, конечно, уже про выезд в Петербург и говорить было смешно. Наоборот, хорошо, что есть где отсидеться ото всего подальше. Позже, в тридцатые, у меня даже сильный соблазн был — вообще уйти жить к юкагирам. Если честно — тогда еще я от жены эдакий холодок почувствовал. Нет, не сказала она мне ничего, даже взгляда нехорошего не бросила. Когда я объясняться пытался — отказалась слушать, попросила ничего не говорить, и только… Но я же чувствовал, что многое в ее глазах теряю. И многое, конечно же, в нашей жизни тогда изменилось.
Только мы с женой отходить начали, так на тебе… Выясняется-то вот оно что: Никанор Иванович-то Никоненко — он при атамане Семенове тоже по золоту работал, в Приморье и в Маньчжурии, снабжал золотом белогвардейцев, злейших врагов трудового народа…
Да еще потом, уже при Советах, помог двоим уйти через границу. Даже вроде сам собирался, да путь был такой, что не одолеть его с семьей…
Ну, и высказывания супруги несколько раз делали неосторожные. До того, как их повязали, могло и сойти… Но уж после — никак сойти не могло. Вот зачем они, раз уже избежавшие ареста, эти самые высказывания делали — я тебе, Володенька, ничем объяснить не в состоянии. Разве что временным каким-то повреждением ума, не иначе…
Так же, как повреждением ума, могу объяснить, что никак не отрицал Никоненко своей вины перед трудовым народом. И хоть как будто и не имели Никоненки к победе Белого движения никакого отношения, а получилось, что имели.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57