— Что ты сделала с остальными?
Иди ко мне, говорит голос, иди к маме.
Вдалеке гремит гром.
Мальчику страшно. Он не может поверить. Он не может знать страха — откуда?! Страх могут понять только смертные, потому что страх — это тот, кто стоит в тени смерти. Страх — дуновение из забвения. Он давно не знал страха из первых рук — уже столько веков. Он чувствовал только чужой страх, чувствовал его запах: запах феромонального страха, разносимого ветром, источаемого потовыми железами, бьющегося в крови. Страха, который питал его вожделение, как кровь утоляла жажду.
Но теперешний страх — другой. Сейчас в опасности именно он. Кровь у него в венах, застоявшаяся за века смерти, вдруг забурлила — забилась в такт с чужим сердцем. Зачарованный, он шагает из темноты в еще более густую тьму.
Я призываю тебя обратно, Тимми Валентайн, обратно в мир, говорит голос. Можешь звать меня мамой.
— Какой силой ты до меня дотянулась? Каким колдовством держишь меня в своей власти? — говорит мальчик. И все-таки продолжает идти в сердце тьмы.
Темной силой, говорит голос, темным колдовством. И смеется. Я прервала твое путешествие к внутренней гармонии, потому что мне нужна твоя древняя сила, твоя темная харизма. Не сопротивляйся. Тебе меня не одолеть. Ты научился не бояться чеснока, распятий из серебра из людских суеверий. Но я не связываю тебя властью света, я тебя связываю властью тьмы, которая глубже твоей. Я тебя связываю тобой, тысячекратно — тобой.
Его прижимает к дереву в сердце черного леса. Гвозди пропарывают ладони. Его слезы — кровь. Он — один на один со всей болью мира, потому что он сам стал болью мира, и в себе он один. Он распят в черноте.
— Что ты сделала с остальными, с музыкантом и врачевательницей души?
— Они — только тени, — говорит голос. — Ты — единственный настоящий.
— Кто ты? — кричит он силе, которая связывает его; голосу, который идет из пространства за пределами тьмы.
— Называй меня мамой, — отзывается голос. В нем нет иронии, в нем нет смеха.
Он думает: но моя мама — Ночь.
Дети ночи.
Какая дивная у них музыка .
Он поет себе, тихо-тихо. Это древняя музыка. Эту песню он выучил давным-давно, неисчислимое время назад, когда он еще был человеком; подслушал ее у какого-то мальчика-пастуха по дороге к Сивилле Куманской — в ее пещеру тумана и вечной ночи. Это первая музыка, первая песня, которую он услышал в жизни, — песня, которая сорвалась, незваная и непрошеная, с его губ, пока он дожидался, когда оракул заговорит. Мелодия диссонирующая и привязчивая, и нетренированный голос мальчика колебался между дорийской и фригийской манерами исполнения — как будто он слышал ее, эту песню, буквально пару мгновений назад и теперь повторял, извлекая склады мелодии буквально из воздуха. Nox est perpetua una dormienda .
Он знает: та, кто пленила его, использует эту музыку, чтобы нести боль и смерть. Но он не может не петь. В нем — пустота, которую надо заполнить. Музыка — это первая необходимость. Даже звезды поют, и движение космоса держится этой музыкой. Когда еще не было ничего, даже света, — уже была музыка.
Мальчик — такой одинокий — единственный проблеск сознания в темной вселенной его заключения. Но всего несколько нот — и бесформенная пустота обретает облик. Хотя свет еще не пролился во тьму, он уже чувствует, как расцветают деревья.
* * *
• групповая психотерапия •
Что вам снится? Никто не желает рассказать о своих снах? Петра, вы еще вообще ничего не рассказывали.
Распятие.
Можете поподробнее?
Я... то есть это в лесу, и там — дерево, и мальчик распят на дереве, и я пытаюсь заговорить с ним, но он мне не отвечает, хотя я знаю, что он в сознании, и я знаю, что это мой сын, и все-таки — не совсем мой сын. Он смотрит на меня. И плачет. Только это не слезы, а кровь, как мне кажется. Да. И я не могу отвести взгляд... и не могу смотреть в эти глаза. Я боюсь его и люблю. Там очень темно. Оно, это место, напоминает мне Миннеаполис. И не смейтесь, пожалуйста, когда я была маленькой, я провела целое лето у больной тетушки в Миннеаполисе, и у нее на термометре в комнате было под девяносто градусов, когда на улице было под девяносто градусов, и она никогда не раздвигала шторы, и воздух в доме был затхлым, и там пахло смертью. Вернее, медленным умиранием. Да. Наверное, у каждого есть такое место, о котором мы думаем, когда мы в депрессии или когда нам плохо.
И что, вы думаете, он вам скажет, если заговорит? Представьте, что вы — этот мальчик, посреди темного леса, распятый на дереве. Что бы вы сами сказали себе, стоящей внизу под деревом и глядящей на вас?
Наверное, я бы сказала: «Тетя, пошла ты на хуй. Ты не моя мама. Отъебись от меня, отьебись от меня, отьебись...» Нет. Я бы сказала: «Помоги мне, пожалуйста». Нет. Я бы сказала: «Оближи кровь у меня на пальцах». Я бы сказала: «Спаси меня, освободи, обними меня». Я бы сказала: «Ты не ведаешь, что творишь».
То есть вы даже не знаете, что скажет вам сын.
Он скажет все, что я только что говорила. И это не мой сын. Не мой сын!
Вы верите в Бога, Петра? Посещаете церковь?
Нет. То есть я выросла в католической семье. Но я уже тридцать лет не была на исповеди. Но Джейсон был очень религиозным.
Как часто вы видите этот сон?
Даже когда я не сплю. Вижу его в зеркале заднего вида, когда еду в машине — по шоссе и обратно, когда возвращаюсь с ваших сеансов по Малхолланд.
Зеркало — это важно?
Да. Потому что когда мне снится этот сон, там все — как в зеркальном отражении: левое — это правое, свет — это тьма.
Когда вы в первый раз увидели этот сон? После того, как ваш сын покончил самоубийством?
Это не мой сын.
* * *
• потерянные •
Он проснулся. Наверное, ему снова приснился кошмар. Ему часто снятся кошмары. Люди горят. Люди задыхаются в дыму. Люди замерзают в снегу. Иногда умирал он сам, иногда умирали другие — смутно знакомые, смутные воспоминания.
Но это был не кошмар. Ему не могло ничего присниться — он принял слишком много валиума. Сквозь туман полусна он все-таки сообразил, что это был всего-навсего телефон. И автоответчик уже включился, ограждая его от мира. В комнате пахло спиртными парами и грязными простынями. На неоновых часах на стене горели цифры: 3.00. Три часа ночи.
* * *
— Брайен, — сказали в автоответчике в кухонном закутке. Голос был смутно знакомым. Нет. Быть такого не может. Разве что этот голос вырвался из кошмара, который валиум предположительно должен был бы отогнать. — Блядь, Брайен. Надеюсь, что это ты. Здесь, в Лос-Анджелесе, в телефонной книге только один Дзоттоли. Я давно тебя потерял, я даже не знаю, ты это или нет, но, Брайен, если это ты, возьми эту блядскую трубку. Возьми трубку, Брайен, пока я тут не умер, на хуй.
Голос — когда-то он был совсем детским. Теперь он стал старше, взрослее, но в нем все равно осталось что-то мальчишеское — что-то хрупкое, ломкое. Совсем юный мальчик, который пытается, чтобы его услышали сквозь завывания зимнего ветра. Сквозь рев пламени в догорающем городе. Даже его матюги — это всего лишь отчаянная бравада.
Брайен Дзоттоли сорвал телефон со стены и оттащил аппарат к кровати.
— Пи-Джей, — сказал он. — Пи-Джей Галлахер, наполовину шошон. Мальчик, который...
Они вместе прошли сквозь огонь и снег, Брайен, Пи-Джей и тот мальчик Гиш — только трое. Больше в Узле не выжил никто. Он сам был в бреду, и не мог идти, и мальчики волокли его на волокушке, и выл ветер, и ледяные снежинки кололи лицо. А у них за спиной горел город. Вампиры горели в огне, умирая по-настоящему.
— Господи, — сказал он. — Я и не думал, что ты когда-нибудь объявишься. Как жизнь, малыш? Хотя ты давно уже не малыш. — Он пытался придумать, что еще можно сказать. Голова после валиума отказывалась соображать. И почему обязательно возобновлять знакомство в три часа ночи?
— Брайен, послушай. Здесь Терри.
— Замечательно. Но где это «здесь»? И почему нельзя было дождаться утра...
— Блядь, Брайен. Терри стоит у меня на балконе, врубаешься? И вопит, чтобы его впустили. Он во фраке и бледный, как... Брайен, я только что вернулся с его похорон. Он, на хуй, умер.
— Господи... не впускай его! — Брайен лихорадочно шарил рукой по стене, пытаясь нащупать выключатель.
Свет зажегся внезапно — желтый на пыльных жалюзи. Разом вернулись все прежние страхи. Накрыли его с головой.
Лунный свет, и сверкающие клыки, и...
Он закрыл глаза. Перед глазами возникла кровавая пелена. Боже, мне страшно. Мне, блядь, так страшно. У него тряслись руки.
— Можешь приехать? — тихо спросил Пи-Джей.
— Я даже не знаю, где ты.
— Это вообще прикол, Брайен. Я нашел твой телефон и адрес в адресной книге, и оказалось, что ты живешь от меня в двух кварталах. Господи, Брайен, я без тебя пропаду. Ты — моя единственная надежда.
Брайен услышал на том конце линии тихий стук — тук-тук-тук мертвой руки по стеклу — и голос:
— Ну же. Впусти меня. Я тебе ничего не сделаю. Я твой друг. Твой лучший друг.
В последний раз Брайен видел Пи-Джея на автобусной станции в Водопаде. Лицо измазано сажей, в руках — сигарета. Он даже не курит ее, просто держит. Там был и Терри Гиш, рыжий мальчик, который казался на удивление спокойным, хотя он собственноручно убил своего брата-близнеца — воткнул кол ему в сердце, облил бензином и поджег. Он хотел сделать все сам. Из любви.
Пи-Джей стоял, и снежинки белели на его длинных грязных волосах. Он швырнул сигарету на грязный снег. Пахло бензином и скисшим, мусором.
— Не звоните мне, — сказал он. — Никогда, блядь, не звоните. Не хочу никого больше видеть. — Он пошел вверх по улице, навстречу ветру. Брайен знал, почему он повернулся к ним спиной: чтобы они не видели, как он плачет. Потому что настоящий индеец не плачет. А он хотел представляться настоящим индейцем, этаким воином-мачо.
— Зачем он так говорит? — спросил Терри.
— На самом деле он так не думает, — сказал Брайен. — У тебя есть билет на автобус?
— Ага. В один конец до Чейенна. У меня там вроде как дядя.
Брайен не знал, верить или не верить.
— Если хочешь, поедем со мной, — сказал он. — Я только не знаю, куда я поеду.
Терри болезненно улыбнулся:
— Да все со мной будет в порядке.
Брайен отдал Терри свою последнюю двадцатку, чтобы тот купил себе сандвич и билет на автобус. Пи-Джей собирался идти в резервацию — два дня пути, если повезет с погодой. У Брайена была с собой карточка Visa, но денег на ней не осталось. В итоге он вышел на трассу и к апрелю добрался стопом до Голливуда.
Пи-Джей сказал им на прощание, что не хочет их больше видеть, и Брайен его понимал. Он сам чувствовал то же самое. Они вместе прошли сквозь пламя, и они не хотели встречаться снова. И не потому, что кто-то кого-то чем-то обидел, а потому, что вернуться на этот Узел, где пересеклись их пути, — означало бы вспомнить такую боль, которую никто из них не захотел бы пережить снова. Второй раз такую боль человек просто не вынесет.
Не звоните мне. Никогда, блядь, не звоните. Не хочу никого больше видеть...
— Сейчас приеду. — Он уже натягивал джинсы, которые, ложась спать, бросил на монитор, чтобы он не отсвечивал в темноте. На экране было незаконченное предложение из незаконченного романа.
Который Брайен должен был сдать в редакцию еще восемь месяцев назад.
— Тут можно пешком. Я — на Аргилл, ты — на Чероки.
— Не впускай его. — Брайен открыл нижний ящик стола. Все было на месте. Фляжка со святой водой. Пара распятий, которые он прикупил на Оливера-стрит. Заточенный кол и крикетный молоток. Пять упаковок валиума и горсть лудеса.
Тук-тук-тук...
Я думал, что уже никогда не увижу их снова. Ни того, ни другого. А теперь мне, похоже, придется одного убить. Рыжего веснушчатого парнишку — такого ранимого и одинокого, когда он стоял на студеном зимнем ветру.
Брайена так трясло, что он решил перед выходом заглотить еще пару колесиков успокоительного.
* * *
• потерянные •
— Ложись спать, Эйнджел, солнышко.
— Не хочу.
— Тогда выключи это свое громыхание.
— Не могу, мама. Ты же знаешь, мне надо его изучить. — Очередной фрагмент... да. Этот голос. Бли-и-ин, как он берет эту высокую ноту... эту высокую ля-бемоль... так легко... словно ястреб хватает мышонка. Но я тоже так могу. Я могу. Могу. И голос у меня не сломается, разве что я к воскресенью вырасту на шесть дюймов.
Тянется к ля-бемоль. Молниеносный бросок. Есть! Играет с ней, с нотой, — как кошка с мышкой — и отбрасывает прочь, потому что теперь она мертвая и глухая. Дальше — в погоню за новой нотой. Бли-и-ин, этот парень умеет петь.
— Слушай, мама.
Голос вдруг умолкает — так неожиданно. Тишина. Только тихий гул кондиционера. Вместе с голосом иссякает и волшебство. Обои на стенах блеклые и ободранные, за окном — вспышки неона, мигание синего и оранжевого, и ты знаешь, что это всего лишь очередной отель в очередном проклятущем городе — короткая остановка на пути к славе. Мать выключает стерео.
— Блин, мама. Ты же знаешь, мне надо, чтобы все было идеально. Надо попробовать еще раз.
— Мама устала, Эйнджел. И ты сорвешь голос, если будешь его напрягать на этих высоких нотах. Давай лучше спать. Прими эту синенькую таблеточку, из тех, что дала нам агент. Давай. Господи, ты посмотри на себя. Как они над тобой потрудились. Вылитый Тимми Валентайн — один в один, как на тех старых снимках. Даже если бы Тимми выкопали из могилы, еще неизвестно, кто из вас был бы больше похож.
— А вдруг он не умер?
— Даже если он умер, сынок, завтра он оживет. Ты его оживишь. И мы купим себе самый большой старый дом в Париже, штат Кентукки, самый-самый большой, какой только есть. Боке, какой ты у меня красивый, сынок. Посмотрись в зеркало. Теперь у тебя совсем черные волосы, и лицо бледное-бледное, как на обложке того альбома. Пожалуйста, прежде чем ляжешь спать, померь еще разок этот плащ.
— Это не я, мама.
— Ну пожалуйста.
— Ну у тебя и видок. Сколько ты съела этих таблеток?
— Ложись спать. Со мной.
— Мама, послушай, у меня есть своя кровать. Я уже взрослый, и мы в большом городе.
— Мне так одиноко, Эйнджел. С тех пор как твой папа от нас сбежал, ты остался единственным у меня в жизни мужчиной. Пожалуйста, Эйнджел. Поцелуй мамочку.
— От тебя алкоголем разит.
— Поцелуй меня, Эйнджел. Не бросай свою мамочку. Не бросай меня.
— Я люблю тебя, мама. Но мне сейчас не до тебя. Я все еще слышу голос Тимми за шумом машин, за воем сирен и за гулом людских голосов на улице. Я слышу его голос и хочу убежать за ним. Его голос прохладный, как самый темный глухой уголок в лесу, где даже в самые жаркие летние дни не бывает солнца.
* * *
• потерянные •
Когда Пи-Джей положил трубку, Терри Гиш все еще стоял на балконе. В мигающих отсветах неоновой вывески суши-бара его лицо озарялось то синим, то розовым. И он стучал пальцами по стеклу.
— Уходи. Я знаю, что будет, если тебя впустить.
— Впусти меня, друг.
— Ты больше не Терри Гиш. Терри Гиша похоронили вчера, а ты — это не он...
Похороны. Не видел Терри с... с того дня на автобусной станции. Даже не знал, добрался он до Чейенна или нет, и тут вдруг позвонил дядя Терри, мистер Уинслоу, и пришлось срочно ехать в аэропорт и выпрашивать у пилотов, чтобы его взяли бесплатно в Денвер. Он едва успел к похоронам. Листья осыпались с деревьев дождем — Пи-Джей уже три года не видел осени, и ее резкий запах застал его врасплох. Он вспомнил, как они втроем — он сам, Терри и его брат-близнец Дэвид — мчались по Главной улице в Узле, и ветер бросал им в лицо опавшие листья, липкие и подгнившие. И еще вспомнил, как Дэвид горел — горел и выкрикивал их имена, пока не обуглился до черноты.
Увидел мельком лицо Терри. Когда закрывали фоб. Точно такое же, как тогда. Если и старше, то ненамного. Сколько ему сейчас было — девятнадцать? Двадцать? Боже, подумал Пи-Джей, глядя на это лицо. Такое худое, блеклое и изношенное — как старое кухонное полотенце. А теперь еще и восковое. Стараниями бальзамировщика. Что они с тобой сделали?
— Господи, Пи-Джей. Ну хотя бы поговори со мной.
— Ты — не Терри. Ты просто тварь в его теле. Ты просто...
Как могло получиться, что Терри Гиш стал вампиром?
Он услышал шаги.
— Дверь открыта.
Пи-Джей вышел из спальни в гостиную, которая служила по совместительству кабинетом, столовой и студией. Балкона там не было. Он по-прежнему слышал стук, но хотя бы не видел Терри.
В гостиной стоял Брайен Дзоттоли. Он тоже заметно сдал. Слишком старый для сорока — сорока одного. Этакий архетипический стареющий хиппи — с этим седеющим хвостом, в этом драном джинсовом жилете. Интересно, подумал Пи-Джей, он продал хотя бы одну книгу за последние семь лет?
Брайен сказал:
— Я вижу, ты занялся живописью.
— Ага. — Он сдвинул холсты, чтобы освободить проход к дивану.
— Это Шанна?
— Ага. — Но ему не хотелось смотреть на портрет матери, сделанный по памяти акриловыми красками в технике «сухой кисти», потому что портрет получился совсем неудачный — в жизни она была лучше. Пи-Джей закрыл его другой картиной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
Иди ко мне, говорит голос, иди к маме.
Вдалеке гремит гром.
Мальчику страшно. Он не может поверить. Он не может знать страха — откуда?! Страх могут понять только смертные, потому что страх — это тот, кто стоит в тени смерти. Страх — дуновение из забвения. Он давно не знал страха из первых рук — уже столько веков. Он чувствовал только чужой страх, чувствовал его запах: запах феромонального страха, разносимого ветром, источаемого потовыми железами, бьющегося в крови. Страха, который питал его вожделение, как кровь утоляла жажду.
Но теперешний страх — другой. Сейчас в опасности именно он. Кровь у него в венах, застоявшаяся за века смерти, вдруг забурлила — забилась в такт с чужим сердцем. Зачарованный, он шагает из темноты в еще более густую тьму.
Я призываю тебя обратно, Тимми Валентайн, обратно в мир, говорит голос. Можешь звать меня мамой.
— Какой силой ты до меня дотянулась? Каким колдовством держишь меня в своей власти? — говорит мальчик. И все-таки продолжает идти в сердце тьмы.
Темной силой, говорит голос, темным колдовством. И смеется. Я прервала твое путешествие к внутренней гармонии, потому что мне нужна твоя древняя сила, твоя темная харизма. Не сопротивляйся. Тебе меня не одолеть. Ты научился не бояться чеснока, распятий из серебра из людских суеверий. Но я не связываю тебя властью света, я тебя связываю властью тьмы, которая глубже твоей. Я тебя связываю тобой, тысячекратно — тобой.
Его прижимает к дереву в сердце черного леса. Гвозди пропарывают ладони. Его слезы — кровь. Он — один на один со всей болью мира, потому что он сам стал болью мира, и в себе он один. Он распят в черноте.
— Что ты сделала с остальными, с музыкантом и врачевательницей души?
— Они — только тени, — говорит голос. — Ты — единственный настоящий.
— Кто ты? — кричит он силе, которая связывает его; голосу, который идет из пространства за пределами тьмы.
— Называй меня мамой, — отзывается голос. В нем нет иронии, в нем нет смеха.
Он думает: но моя мама — Ночь.
Дети ночи.
Какая дивная у них музыка .
Он поет себе, тихо-тихо. Это древняя музыка. Эту песню он выучил давным-давно, неисчислимое время назад, когда он еще был человеком; подслушал ее у какого-то мальчика-пастуха по дороге к Сивилле Куманской — в ее пещеру тумана и вечной ночи. Это первая музыка, первая песня, которую он услышал в жизни, — песня, которая сорвалась, незваная и непрошеная, с его губ, пока он дожидался, когда оракул заговорит. Мелодия диссонирующая и привязчивая, и нетренированный голос мальчика колебался между дорийской и фригийской манерами исполнения — как будто он слышал ее, эту песню, буквально пару мгновений назад и теперь повторял, извлекая склады мелодии буквально из воздуха. Nox est perpetua una dormienda .
Он знает: та, кто пленила его, использует эту музыку, чтобы нести боль и смерть. Но он не может не петь. В нем — пустота, которую надо заполнить. Музыка — это первая необходимость. Даже звезды поют, и движение космоса держится этой музыкой. Когда еще не было ничего, даже света, — уже была музыка.
Мальчик — такой одинокий — единственный проблеск сознания в темной вселенной его заключения. Но всего несколько нот — и бесформенная пустота обретает облик. Хотя свет еще не пролился во тьму, он уже чувствует, как расцветают деревья.
* * *
• групповая психотерапия •
Что вам снится? Никто не желает рассказать о своих снах? Петра, вы еще вообще ничего не рассказывали.
Распятие.
Можете поподробнее?
Я... то есть это в лесу, и там — дерево, и мальчик распят на дереве, и я пытаюсь заговорить с ним, но он мне не отвечает, хотя я знаю, что он в сознании, и я знаю, что это мой сын, и все-таки — не совсем мой сын. Он смотрит на меня. И плачет. Только это не слезы, а кровь, как мне кажется. Да. И я не могу отвести взгляд... и не могу смотреть в эти глаза. Я боюсь его и люблю. Там очень темно. Оно, это место, напоминает мне Миннеаполис. И не смейтесь, пожалуйста, когда я была маленькой, я провела целое лето у больной тетушки в Миннеаполисе, и у нее на термометре в комнате было под девяносто градусов, когда на улице было под девяносто градусов, и она никогда не раздвигала шторы, и воздух в доме был затхлым, и там пахло смертью. Вернее, медленным умиранием. Да. Наверное, у каждого есть такое место, о котором мы думаем, когда мы в депрессии или когда нам плохо.
И что, вы думаете, он вам скажет, если заговорит? Представьте, что вы — этот мальчик, посреди темного леса, распятый на дереве. Что бы вы сами сказали себе, стоящей внизу под деревом и глядящей на вас?
Наверное, я бы сказала: «Тетя, пошла ты на хуй. Ты не моя мама. Отъебись от меня, отьебись от меня, отьебись...» Нет. Я бы сказала: «Помоги мне, пожалуйста». Нет. Я бы сказала: «Оближи кровь у меня на пальцах». Я бы сказала: «Спаси меня, освободи, обними меня». Я бы сказала: «Ты не ведаешь, что творишь».
То есть вы даже не знаете, что скажет вам сын.
Он скажет все, что я только что говорила. И это не мой сын. Не мой сын!
Вы верите в Бога, Петра? Посещаете церковь?
Нет. То есть я выросла в католической семье. Но я уже тридцать лет не была на исповеди. Но Джейсон был очень религиозным.
Как часто вы видите этот сон?
Даже когда я не сплю. Вижу его в зеркале заднего вида, когда еду в машине — по шоссе и обратно, когда возвращаюсь с ваших сеансов по Малхолланд.
Зеркало — это важно?
Да. Потому что когда мне снится этот сон, там все — как в зеркальном отражении: левое — это правое, свет — это тьма.
Когда вы в первый раз увидели этот сон? После того, как ваш сын покончил самоубийством?
Это не мой сын.
* * *
• потерянные •
Он проснулся. Наверное, ему снова приснился кошмар. Ему часто снятся кошмары. Люди горят. Люди задыхаются в дыму. Люди замерзают в снегу. Иногда умирал он сам, иногда умирали другие — смутно знакомые, смутные воспоминания.
Но это был не кошмар. Ему не могло ничего присниться — он принял слишком много валиума. Сквозь туман полусна он все-таки сообразил, что это был всего-навсего телефон. И автоответчик уже включился, ограждая его от мира. В комнате пахло спиртными парами и грязными простынями. На неоновых часах на стене горели цифры: 3.00. Три часа ночи.
* * *
— Брайен, — сказали в автоответчике в кухонном закутке. Голос был смутно знакомым. Нет. Быть такого не может. Разве что этот голос вырвался из кошмара, который валиум предположительно должен был бы отогнать. — Блядь, Брайен. Надеюсь, что это ты. Здесь, в Лос-Анджелесе, в телефонной книге только один Дзоттоли. Я давно тебя потерял, я даже не знаю, ты это или нет, но, Брайен, если это ты, возьми эту блядскую трубку. Возьми трубку, Брайен, пока я тут не умер, на хуй.
Голос — когда-то он был совсем детским. Теперь он стал старше, взрослее, но в нем все равно осталось что-то мальчишеское — что-то хрупкое, ломкое. Совсем юный мальчик, который пытается, чтобы его услышали сквозь завывания зимнего ветра. Сквозь рев пламени в догорающем городе. Даже его матюги — это всего лишь отчаянная бравада.
Брайен Дзоттоли сорвал телефон со стены и оттащил аппарат к кровати.
— Пи-Джей, — сказал он. — Пи-Джей Галлахер, наполовину шошон. Мальчик, который...
Они вместе прошли сквозь огонь и снег, Брайен, Пи-Джей и тот мальчик Гиш — только трое. Больше в Узле не выжил никто. Он сам был в бреду, и не мог идти, и мальчики волокли его на волокушке, и выл ветер, и ледяные снежинки кололи лицо. А у них за спиной горел город. Вампиры горели в огне, умирая по-настоящему.
— Господи, — сказал он. — Я и не думал, что ты когда-нибудь объявишься. Как жизнь, малыш? Хотя ты давно уже не малыш. — Он пытался придумать, что еще можно сказать. Голова после валиума отказывалась соображать. И почему обязательно возобновлять знакомство в три часа ночи?
— Брайен, послушай. Здесь Терри.
— Замечательно. Но где это «здесь»? И почему нельзя было дождаться утра...
— Блядь, Брайен. Терри стоит у меня на балконе, врубаешься? И вопит, чтобы его впустили. Он во фраке и бледный, как... Брайен, я только что вернулся с его похорон. Он, на хуй, умер.
— Господи... не впускай его! — Брайен лихорадочно шарил рукой по стене, пытаясь нащупать выключатель.
Свет зажегся внезапно — желтый на пыльных жалюзи. Разом вернулись все прежние страхи. Накрыли его с головой.
Лунный свет, и сверкающие клыки, и...
Он закрыл глаза. Перед глазами возникла кровавая пелена. Боже, мне страшно. Мне, блядь, так страшно. У него тряслись руки.
— Можешь приехать? — тихо спросил Пи-Джей.
— Я даже не знаю, где ты.
— Это вообще прикол, Брайен. Я нашел твой телефон и адрес в адресной книге, и оказалось, что ты живешь от меня в двух кварталах. Господи, Брайен, я без тебя пропаду. Ты — моя единственная надежда.
Брайен услышал на том конце линии тихий стук — тук-тук-тук мертвой руки по стеклу — и голос:
— Ну же. Впусти меня. Я тебе ничего не сделаю. Я твой друг. Твой лучший друг.
В последний раз Брайен видел Пи-Джея на автобусной станции в Водопаде. Лицо измазано сажей, в руках — сигарета. Он даже не курит ее, просто держит. Там был и Терри Гиш, рыжий мальчик, который казался на удивление спокойным, хотя он собственноручно убил своего брата-близнеца — воткнул кол ему в сердце, облил бензином и поджег. Он хотел сделать все сам. Из любви.
Пи-Джей стоял, и снежинки белели на его длинных грязных волосах. Он швырнул сигарету на грязный снег. Пахло бензином и скисшим, мусором.
— Не звоните мне, — сказал он. — Никогда, блядь, не звоните. Не хочу никого больше видеть. — Он пошел вверх по улице, навстречу ветру. Брайен знал, почему он повернулся к ним спиной: чтобы они не видели, как он плачет. Потому что настоящий индеец не плачет. А он хотел представляться настоящим индейцем, этаким воином-мачо.
— Зачем он так говорит? — спросил Терри.
— На самом деле он так не думает, — сказал Брайен. — У тебя есть билет на автобус?
— Ага. В один конец до Чейенна. У меня там вроде как дядя.
Брайен не знал, верить или не верить.
— Если хочешь, поедем со мной, — сказал он. — Я только не знаю, куда я поеду.
Терри болезненно улыбнулся:
— Да все со мной будет в порядке.
Брайен отдал Терри свою последнюю двадцатку, чтобы тот купил себе сандвич и билет на автобус. Пи-Джей собирался идти в резервацию — два дня пути, если повезет с погодой. У Брайена была с собой карточка Visa, но денег на ней не осталось. В итоге он вышел на трассу и к апрелю добрался стопом до Голливуда.
Пи-Джей сказал им на прощание, что не хочет их больше видеть, и Брайен его понимал. Он сам чувствовал то же самое. Они вместе прошли сквозь пламя, и они не хотели встречаться снова. И не потому, что кто-то кого-то чем-то обидел, а потому, что вернуться на этот Узел, где пересеклись их пути, — означало бы вспомнить такую боль, которую никто из них не захотел бы пережить снова. Второй раз такую боль человек просто не вынесет.
Не звоните мне. Никогда, блядь, не звоните. Не хочу никого больше видеть...
— Сейчас приеду. — Он уже натягивал джинсы, которые, ложась спать, бросил на монитор, чтобы он не отсвечивал в темноте. На экране было незаконченное предложение из незаконченного романа.
Который Брайен должен был сдать в редакцию еще восемь месяцев назад.
— Тут можно пешком. Я — на Аргилл, ты — на Чероки.
— Не впускай его. — Брайен открыл нижний ящик стола. Все было на месте. Фляжка со святой водой. Пара распятий, которые он прикупил на Оливера-стрит. Заточенный кол и крикетный молоток. Пять упаковок валиума и горсть лудеса.
Тук-тук-тук...
Я думал, что уже никогда не увижу их снова. Ни того, ни другого. А теперь мне, похоже, придется одного убить. Рыжего веснушчатого парнишку — такого ранимого и одинокого, когда он стоял на студеном зимнем ветру.
Брайена так трясло, что он решил перед выходом заглотить еще пару колесиков успокоительного.
* * *
• потерянные •
— Ложись спать, Эйнджел, солнышко.
— Не хочу.
— Тогда выключи это свое громыхание.
— Не могу, мама. Ты же знаешь, мне надо его изучить. — Очередной фрагмент... да. Этот голос. Бли-и-ин, как он берет эту высокую ноту... эту высокую ля-бемоль... так легко... словно ястреб хватает мышонка. Но я тоже так могу. Я могу. Могу. И голос у меня не сломается, разве что я к воскресенью вырасту на шесть дюймов.
Тянется к ля-бемоль. Молниеносный бросок. Есть! Играет с ней, с нотой, — как кошка с мышкой — и отбрасывает прочь, потому что теперь она мертвая и глухая. Дальше — в погоню за новой нотой. Бли-и-ин, этот парень умеет петь.
— Слушай, мама.
Голос вдруг умолкает — так неожиданно. Тишина. Только тихий гул кондиционера. Вместе с голосом иссякает и волшебство. Обои на стенах блеклые и ободранные, за окном — вспышки неона, мигание синего и оранжевого, и ты знаешь, что это всего лишь очередной отель в очередном проклятущем городе — короткая остановка на пути к славе. Мать выключает стерео.
— Блин, мама. Ты же знаешь, мне надо, чтобы все было идеально. Надо попробовать еще раз.
— Мама устала, Эйнджел. И ты сорвешь голос, если будешь его напрягать на этих высоких нотах. Давай лучше спать. Прими эту синенькую таблеточку, из тех, что дала нам агент. Давай. Господи, ты посмотри на себя. Как они над тобой потрудились. Вылитый Тимми Валентайн — один в один, как на тех старых снимках. Даже если бы Тимми выкопали из могилы, еще неизвестно, кто из вас был бы больше похож.
— А вдруг он не умер?
— Даже если он умер, сынок, завтра он оживет. Ты его оживишь. И мы купим себе самый большой старый дом в Париже, штат Кентукки, самый-самый большой, какой только есть. Боке, какой ты у меня красивый, сынок. Посмотрись в зеркало. Теперь у тебя совсем черные волосы, и лицо бледное-бледное, как на обложке того альбома. Пожалуйста, прежде чем ляжешь спать, померь еще разок этот плащ.
— Это не я, мама.
— Ну пожалуйста.
— Ну у тебя и видок. Сколько ты съела этих таблеток?
— Ложись спать. Со мной.
— Мама, послушай, у меня есть своя кровать. Я уже взрослый, и мы в большом городе.
— Мне так одиноко, Эйнджел. С тех пор как твой папа от нас сбежал, ты остался единственным у меня в жизни мужчиной. Пожалуйста, Эйнджел. Поцелуй мамочку.
— От тебя алкоголем разит.
— Поцелуй меня, Эйнджел. Не бросай свою мамочку. Не бросай меня.
— Я люблю тебя, мама. Но мне сейчас не до тебя. Я все еще слышу голос Тимми за шумом машин, за воем сирен и за гулом людских голосов на улице. Я слышу его голос и хочу убежать за ним. Его голос прохладный, как самый темный глухой уголок в лесу, где даже в самые жаркие летние дни не бывает солнца.
* * *
• потерянные •
Когда Пи-Джей положил трубку, Терри Гиш все еще стоял на балконе. В мигающих отсветах неоновой вывески суши-бара его лицо озарялось то синим, то розовым. И он стучал пальцами по стеклу.
— Уходи. Я знаю, что будет, если тебя впустить.
— Впусти меня, друг.
— Ты больше не Терри Гиш. Терри Гиша похоронили вчера, а ты — это не он...
Похороны. Не видел Терри с... с того дня на автобусной станции. Даже не знал, добрался он до Чейенна или нет, и тут вдруг позвонил дядя Терри, мистер Уинслоу, и пришлось срочно ехать в аэропорт и выпрашивать у пилотов, чтобы его взяли бесплатно в Денвер. Он едва успел к похоронам. Листья осыпались с деревьев дождем — Пи-Джей уже три года не видел осени, и ее резкий запах застал его врасплох. Он вспомнил, как они втроем — он сам, Терри и его брат-близнец Дэвид — мчались по Главной улице в Узле, и ветер бросал им в лицо опавшие листья, липкие и подгнившие. И еще вспомнил, как Дэвид горел — горел и выкрикивал их имена, пока не обуглился до черноты.
Увидел мельком лицо Терри. Когда закрывали фоб. Точно такое же, как тогда. Если и старше, то ненамного. Сколько ему сейчас было — девятнадцать? Двадцать? Боже, подумал Пи-Джей, глядя на это лицо. Такое худое, блеклое и изношенное — как старое кухонное полотенце. А теперь еще и восковое. Стараниями бальзамировщика. Что они с тобой сделали?
— Господи, Пи-Джей. Ну хотя бы поговори со мной.
— Ты — не Терри. Ты просто тварь в его теле. Ты просто...
Как могло получиться, что Терри Гиш стал вампиром?
Он услышал шаги.
— Дверь открыта.
Пи-Джей вышел из спальни в гостиную, которая служила по совместительству кабинетом, столовой и студией. Балкона там не было. Он по-прежнему слышал стук, но хотя бы не видел Терри.
В гостиной стоял Брайен Дзоттоли. Он тоже заметно сдал. Слишком старый для сорока — сорока одного. Этакий архетипический стареющий хиппи — с этим седеющим хвостом, в этом драном джинсовом жилете. Интересно, подумал Пи-Джей, он продал хотя бы одну книгу за последние семь лет?
Брайен сказал:
— Я вижу, ты занялся живописью.
— Ага. — Он сдвинул холсты, чтобы освободить проход к дивану.
— Это Шанна?
— Ага. — Но ему не хотелось смотреть на портрет матери, сделанный по памяти акриловыми красками в технике «сухой кисти», потому что портрет получился совсем неудачный — в жизни она была лучше. Пи-Джей закрыл его другой картиной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47