- Ты плохо пахнешь, фу, папка!
- Светлана, иди ко мне, это не папа.
Она слезла со скамьи, отошла, оглядываясь:
- Разве не папка? А кто?
- Этот дядя садовник.
Теперь разглядела: "дядя" был очень похож, но старше Иосифа. По-русски не понимал и не говорил.
- Почему вы одеты, как Сталин?
- Так надо.
- Вы очень похожи на него.
- Я знаю.
- Вы тоже из Гори?
- Нет, я из Мерхеули, это возле Сухума. А что посадить осенью на этой поляне, батони, может быть грецкий орех?
- Грецкий орех будет хорошо. Сколько вам лет?
- Пятьдесят восемь, наверное.
- Вы очень похожи на Сталина, как ваше имя?
- Зезва. Зезва Габуния.
- Иосиф... Сталин вас видел?
- Да, конечно. Меня показали ему, он очень смеялся.
- Говорите по-русски, я ничего не понимаю, - вдруг довольно злобно сказал Вася. - Говорят, папа раньше был грузином.
- Что он сказал? Почему сердится?
- Сказал,что его отец тоже грузин, а сердится, потому что не понимает, о чем мы говорим.
- Может, вы хотите, чтобы здесь был розарий, я могу сделать.
- Нет, орех будет хорошо. Большое дерево посреди поляны. Нас уже не будет, когда оно начнет плодоносить.
- Вы еще молодая, вы увидите, а я, наверное, нет.
- Извините, нам пора.
- До свидания, батони. В этой беседке я храню свой инвентарь.
- Я вижу. Живите много лет.
Ночью вдруг спросил:
- Почему у тебя нет месячных? Ты что беременна?
- Нет. Просто задержка, у меня теперь так бывает.
- Жаль. Нам нужен еще ребенок.
- Я не хочу. Надо закончить институт. ("А когда закончу, уйду от тебя".)
- Лавры Полины не дают покоя?
- Я просто хочу работать, для чего было поступать в Академию.
- Ну мало ли для чего люди учатся. Я, например, хотел выбиться из нужды, был самолюбив, горд... верил в Бога. А тебе, наверное, захотелось общения с ровесниками, флиртов, в секретариате - одни старухи, дома - муж старик, вот и пошла в Акадэмию, поближе к молодежи.
- Ты ведь сам меня надоумил, забыл? Кстати, хочу поехать к Нюре в Харьков.
- С детьми?
- Да.
- Не глупи. Им здесь хорошо.
- Но мне плохо.
- Шуток не понимаешь. Я пошутил, а ты сразу за чемоданы.
В Москве шли бесконечные дожди. Уже через несколько дней загар полинял, лицо стало просто желтым, да еще несколько бессонных ночей. Дети где-то подхватили грипп, болели тяжело, с высокой температурой, с бредом. Пропустила три дня занятий, а когда пришла, почувствовала, что заболевает тоже.
Первой лекцией была математика, еле выдержала, так ломало, знобило, мяло. Лектор новый, хотя этот курс читал Борис. На перемене оглядела аудиторию, отыскивая Руфину, не нашла. Вышла в коридор, дождь косыми штрихами отретушировал печальный пейзаж Миусского сквера за окном.
- Ты знаешь? - спросила Руфина, остановившись рядом.
- О чем?
- Борис убит. Тридцатого августа нашли труп. Говорят попытка ограбления, бред, ты можешь себе представить, что кто-то польстился...
- Подожди, я ничего не понимаю. Как убит? Кем убит? Это невозможно!
На похоронах Бориса не была, валялась в тяжелейшем гриппе. Из угла комнаты все время выплывали шары и, увеличиваясь, медленно приближались к ней. Она отталкивала их руками, пыталась кричать, позвать на помочь. Шары лопались перед самым лицом и из них выпадали синюшные трупы голых птенцов.
Однажды почувствовала чьи-то легкие прохладные руки на лбу, волшебный запах.
- Что это за духи? - спросила, не открывая глаз.
- Мицуко, - ответил голос Жени.
- Женя, они убили его, - сказала тихо и заплакала.
- Тише, Надя, тише, спи, - Женя гладила ее лоб, волосы. - Спи, родненький.
- Я не брежу, я все понимаю. Они убили Бориса.
Институт для нее опустел. Оказалось, что нелепый ненужно откровенный человек, вызывавший раздражение своим неустанным вниманием, значил для нее много. Мучал их последний разговор, ее жесткий отказ уделить ему какие-то полчаса. Ушли две невинные прекрасные души - Мика и Борис, и нельзя ничего исправить.
Невозможно послать Мику в Крым (а в ее силах было это сделать), невозможно выйти с Борисом в перерыве между лекциями в Миусский сквер.
Руфина стала еще более жесткой, появились новые интонации: теперь она разговаривала с ней, будто с подчиненной. Надежда терпела. Однажды попросила перепечатать кусочек рукописи Мартемьяна Никитича.
Статья называлась "Оценка внутрипартийной борьбы в свете уроков истекших лет", и была посвящена истории борьбы Иосифа с оппозицией. Мельком отмечалось "вожделение Сталину утвердить свою личную диктатуру в партии, а также "...фальшь и нечестный подход к Бухарину, Рыкову и Томскому со стороны Сталина" и, конечно, совсем непозволительным и несправедливым был пассаж о том, что он "вонзает нож в спину пролетарской революции".
Сказала об этом Руфине.
- А что разве неправда?
- Неправда, потому что не может быть виноват во всем один человек.
- Кто же тогда виноват?
- Не знаю. Допускаю, что изначально была допущена какая-то трагическая ошибка, и дальше все стало цепляться одно за другое.
- Тебя послушать можно дойти до Геркулесовых столпов, до Маркса с Энгельсом ,до Ленина, наконец.
- Возможно и до Ленина. Я работала у него в Секретариате и у меня сложилось впечатление, что перед смертью он стремился пересмотреть свои взгляды.
- Правильно. Потому и написал в "Завещании", что Сталина нужно сменить.
- Но ведь не сменили, все выступили против, и Мартемьян Никитич тогда активно боролся с троцкизмом, а в этой статье пишет, что Троцкий во многом был прав. Пример, как нельзя приковывать человека к его ошибкам...
- Ты защищаешь его как жена, или как член партии?
- И так, и так.
- Надеюсь, что ни в одном качестве к тебе не придет желание рассказать содержание статьи. В противном случае - ты просто пошлешь Мартемьяна Никитича на плаху, и нас всех заодно. Впрочем, меня к жизни ничего не привязывает.
- Почему вы не хотите выступить в открытой дискуссии?
- Разве ты забыла чем закончилась для Рютина дискуссия с твоим мужем?
Иосиф приехал в середине октября. Ветер нес по шоссе желтые листья, когда ехали в Зубалово. Поехали одни без детей. В доме было тихо, тепло и уютно. Иосиф распорядился затопить баню и ушел в кабинет работать. Она занялась хозяйством, повесила на террасе его шинель, подшила провисшую подкладку у кителя. После бани задумала постирушку своего и его исподнего, делала это всегда сама, неловко было отдавать в чужие руки.
Пары были крепкими, дубовые и березовые веники отличными. Он стонал от удовольствия, просил хлестать сильнее. Куда уж сильнее, ей и так было жалко его багровой спины. Кряхтя оделся в чистое в предбаннике, грязное спросил на пол в углу.
Она налила в таз воды, добавила каустика, белье следовало замочить на ночь. Иосиф не отличался чистоплотностью, занашивал белье безобразно:не менял бы от бани до бани, если бы она не следила за этим. В Сочи следить было некому, поэтому кальсоны и рубашка были удручающе несвежими.
Стала проверять, все ли пуговицы целы на кальсонах и вдруг увидела ржавые пятна крови возле ширинки. Испугалась, приняв за симптомы какой-то тяжелой болезни. Но как спросить? Все-таки спросила, хорошо ли себя чувствует, не бывает ли болей в пояснице? Ответил, что чувствует себя превосходно, болей не бывает. Значит, вариант один: попросить Александру Юлиановну Канель, чтоб назначила диспансеризацию.
За обедом рассказывал, как с Климентом Ефремовичем были у Горького, как Горький читал им поэму "Девушка и смерть", и он написал на книге: "Эта штука сильнее, чем "Фауст" Гете (любовь побеждает смерть)".
- А ты действительно так думаешь? Действительно любовь может победить смерть?
- Не болтай чепухи. Мы с Климом были пьяны и валяли дурака.
- То есть вы просто издевались над великим писателем.
- Какой он великий! Великие все померли.
В кабинете зазвонил телефон. Он просиял:
- Это Мироныч.
Она посидела одна за столом, катая хлебные шарики,вышла на террасу, нужно забрать шинель, ночью возможен снег.
К вечеру небо очистилось и похолодало. Редкие листья трепетали, как золотые монетки в монисте цыганки. Остатки лепестков на посаженных ею подсолнухах маленькими протуберанцами окружали исклеванные птицами темные головки. Казалось, воздух тихонько звенел. Она чистила шинель,из кабинета в раскрытую форточку доносился разговор Иосифа: стоя к ней спиной, говорил по телефону, каким-то мальчишеским голосом.
- Нет уж, покорнейше прошу приехать железной дорогой, сэр! Вы мне слишком дороги, чтобы позволять вам такие эксперименты. Да? Да Лавруху никакой черт не возьмет, пусть летит. Представляешь, он мне целку привел. Я, конечно, не против пионэрок, но возиться, мне старику, уже лень. Ха-ха! А ты?
Она аккуратно положила шинель на перила, спустилась в сад.
Пошла по дорожке вглубь, не чувствуя холода.
"Так вот что за пятна! Какая мерзость! И какая мерзость знать и думать об этом. На этом - все. Пусть всю жизнь играет на своей флейте, а не на мне. На этом - все... Сцепить зубы и ждать окончания Академии, потом к Анне в Харьков. Сцепить зубы".
Никто, ничего не заметил, она всегда была молчаливой.
Только Женя, приехавшая из Берлина ненадолго обустроить квартиру, они должны были вернуться весной, спросила:
- Надя, что с тобой происходит? Год назад ты была совсем другой, сейчас ты как будто скрученная, знаешь, как осенние листья бывают. Тебя что-то гнетет?
- Мне все надоело.
На самом деле точнее было сказать: "Мне все равно". Ей было безразлично, что происходит вокруг. Что бы она ни делала, думала: "Неважно. Все равно". Только где-то впереди мерцал слабый огонек - бегство в Харьков, там ждала свобода и, значит, спасение. Руфина попросила взять какую-то рукопись на время. Она понимала - брать нельзя, но взяла, потому что и это было "все равно".
Лишь один раз словно очнувшись ненадолго, вернулась к действительности.
В декабре сидели с Мякой в спальне. Мяка у окна штопала, она стояла у кульмана. Оторвалась от чертежа, глянула в окно, давая отдых глазам. И вдруг стены Храма Христа Спасителя поднялись вместе с остовами куполов и упали, окутавшись клубами то ли пыли, то ли дыма. Раздался тяжелый вздох земли, задребезжало стекло.
- Господи, что это? - Мяка привстала. - А где Храм? Неужто взорвали? она начала мелко креститься. - Господи, Господи, беда-то какая. Это что ж такое, Надежда Сергеевна? Как же можно, ведь на него всем миром собирали. Теперь жди беды...
Ее мягкое лицо тряслось, глаза наполнились слезами. Она почти выбежала из комнаты. И так уже сказала лишнее.
К обеду не вышла, сказавшись больной.
- Почему Александры нет? - спросил Иосиф, любивший Мяку.
- Плохо себя чувствует.
- Позови врача.
- Врача не надо. Мы видели, как взлетел Храм.
- Аа..., - сказал равнодушно.
- Ты помнишь, какой сегодня день?
- Шестое.
- Это твой настоящий день рождения.
- Действительно. Ну и что?
- Нельзя было сегодня взрывать. Это плохо, это очень плохо.
- Да ведь это ты писала мне, что величие глав уничтожено. "Величие" в кавычках. Не я выбирал площадку для Дворца, ее выбрали архитектор, но и здесь у тебя виноват я.
- Зачем этот Дворец?
- Тоже идея твоего Мироныча, не я, не я, не я!
- Он ведь не сказал сносить Храм.
- С тобой хорошо говно есть "сказал, не сказал". Что это меняет?
- Ничего. Ты прав, ничего не меняет.
ГЛАВА IX
Когда Сергей Миронович ушел в комнату, будто погасили свет и вернулось неотвязное: "Завтра ему объявят приговор"..
- Был чудный вечер, - сказала Полина, прощаясь в коридоре. - И, главное, без этих болезненных разговоров. Иосиф вас обожает - дорожите этим, - уже шепотом на ухо.
Она вернулась в столовую. Иосиф расхаживал вдоль стены, куря трубку.
- Ты сегодня удивительно красивая. Это платье тебе идет. Надень его восьмого.
- Хорошо.
- И замечательно пела. Спасибо.
- Почему спасибо ты ведь помог мне и был таким чудесным хозяином, рассказывал такие смешные истории.
- Самую смешную забыл. Про писателей. Давай еще выпьем, сядь, посуду уберет Каролина Васильевна.
"Завтра ему объявят приговор".
- Красное, белое? Или смешать.
- Лучше белое. Так что же писатели?
- Какие же это ничтожества! Мы с Лазарем получили удовольствие, наблюдая их возню. Один лишь оказался мужиком, да и то баба, Сейдуллина. Напились, как свиньи. Идиот Зазубрин сказал, что я рябой. Сравнил меня с Муссолини, в хорошем смысле конечно. Ведь идиот полный! А другой Никифоров фамилия, закричал на весь зал, что надоело за меня пить, говорит миллион сто сорок семь тысяч раз пили.
- Да не может быть! Безумству храбрых поем мы песню. Так и сказал миллион сто сорок семь тысяч? Я думаю - больше.
- Так и сказал, - он смеялся, смахивал слезы. - А Леонов подошел и попросил дачу. Я сказал: "Займите дачу Каменева" и ведь займет. Иди ко мне, сядь вот так.
Усадил на колени.
- Как хорошо ты пахнешь, что это за духи.
- Женя подарила. "Мицуко" называются.
- У Жени вкус во всем. Помнишь, я тебя посадил на колени, тогда на Забалканском.
- На Сампсониевском. Конечно, помню. "Кажется, сам дьявол обхватил нас лапами и с ревом тащит в ад".
- Чувствуешь? Сейчас тоже самое.
- Я не могу. Надо заниматься дипломом.
- Ну, ну, не вырывайся, сиди спокойно. Давай еще раз споем ту песенку, очень уж хороша.
- Дети спят.
- А мы тихонько. Давай. Тогда отпущу, честное слово коммуниста.
"Может, спросить у него, каким будет приговор? Нельзя! Нельзя!"
- Давай, Таточка!
Очаровательные глазки
Очаровали вы меня
В вас много жизни, много ласки,
Как много страсти и огня.
- Теперь я.
Каким восторгом я встречаю
Твои прелестные глаза,
Но я в них часто замечаю,
Они не смотрят на меня, - пропел удивительно точно хриплым тенорком. Она соскользнула с его колен, принялась составлять на поднос посуду.
Что значит долго не видаться,
Как можно скоро позабыть,
И сердце с сердцем поменяться,
Потом другую полюбить.
- Истинный песнопевец, - прошептала Мяка, остановившись в дверях.
Он погрозил ей пальцем и вступил снова.
Я опущусь на дно морское,
Я поднимусь за облака,
Я все отдам тебе земное,
Лишь только ты люби меня.
Последние слова произнес с такое подлинной тоской, что она замерла с тарелкой в руках. И очень тихо, почти речитативом:
Да я терпела муки ада
И до сих пор еще терплю,
Мне ненавидеть тебя надо,
А я, безумная, люблю.
Было понятно: пьян, отсюда сентиментальность и пение среди ночи, но сердце сжалось от незатейливой песенки, и на глазах выступили слезы.
Она торопливо унесла поднос на кухню. Каролина Васильевна стояла, прижав руки к груди, растроганно улыбаясь.
- Как же вы прекрасно поете вместе. Прекрасная пара, вы просто созданы друг для друга.
- Мы просто много выпили, - она поставила поднос на стол. Подошла сзади, погладила плечо сухощавой, с высокой затейливой прической, добрячки и чистюли, деликатнейшей и умнейшей домоправительницы своей. Тихо сказала:
- Каролина Васильевна, все может случиться. Вы и Мяка... Не оставляйте детей, дайте мне слово.
Не оборачиваясь, Каролина поймала ее руку.
- Я даю вам слово. Если вам это важно, его даю.
Это все - безумие. Это пение, этот ужин, этот поцелуй на ночь. Между ними теперь лежит тайна. Они притворяются, делают вид, что не знают об этом, она тоже научилась притворяться.
Притворяется, что не читала его тезисов к пленуму ЦК, и он притворяется, будто случайно оставил их на письменном столе.
"Такого ггнуснейшего документа не выпускала ни одна группа", она знает, о каком документе идет речь, этот документ, отпечатанный на папиросной бумаге лежит в ее спальне за зеркалом в золоченой раме. Его надо уничтожить, но рука не поднимается, потому что... потому что, может быть, это единственный экземпляр, единственная память о людях, о лете в Харькове, о мечтах, надеждах...
Сергей Миронович ничем не выдал, что они видались две недели тому назад. Пел, ел, смеялся. Невозможно было поверить, что это он неожиданно возник из тени руин Храма Александра Невского, подошел к ней.
- Что случилось?
- Где ваш шофер, охрана?
- Там! - он неопределенно махнул рукой. - Вы не хотите, чтоб о нашей встрече знали, знать не будут.
Она просила срывающимся голосом, чтоб помог. Смотрел, прищурившись, изучающе, сказал неожиданное:
- Надо было оставаться в Ленинграде. Хорошо. Дело прошлое. Я буду защищать Рютина, я намерен это делать и без вашей просьбы: он слишком видная и яркая фигура, чтобы его приговаривать к расстрелу.
- Как к расстрелу?!
- Я знаю мнение Иосифа. Но я знаю и мнение Серго, и Валериана, мы будем против высшей меры. Молотов и Каганович - за, или воздержаться, на всякий случай.
- Вы читали документ?
- Хотите знать, читал ли я нелестные слова о себе? Читал. Ну и что, я не барышня, губки не надуваю.
Они действительно проголосовали втроем против Иосифа, и действительно Молотов и Каганович воздержались.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32