Он спросил:
— Это ты сделал?
— Я не мог иначе! — оправдывался маленький Кьюлаэра. — Он хотел... хотел...
Отец прижал мальчика к себе, снова стал родным, теплым.
— Ну, ну, малыш, мы понимаем, что ты иначе не мог. Ты спас себя и еще спас маленькую Керли от самого худшего. Ты ни в чем не виноват и достоин почестей героя.
И жители деревни воздали ему почести, как герою, вечером около самого большого очага в домике для собраний, а жена и мать Борли прятали от стыда лица, хотя их никто ни в чем не обвинял. Почести герою, да — на один только вечер. Но уже на следующее утро Кьюлаэра почувствовал, что люди его избегают, здороваются с ним вежливо, но холодно. Он мучительно пытался понять, в чем дело, обиженный и обескураженный, а родители не могли ничего объяснить, говорили, что ему все кажется, что все в порядке, но от них исходило то же самое — холод. Кьюлаэра не мог не страдать, а на следующей неделе, на охоте, случилось новое происшествие: его схватил самый сильный парень в деревне, за спиной у которого стоял десяток дружков, и бросил ему вызов:
— Думаешь, что ты такой великий боец, а? Посмотрим, сможешь ли ты одолеть меня!
И прыгнул на Кьюлаэру с кулаками.
Кьюлаэру охватили злоба и обида, он отбивался как сумасшедший, отбивался, пока наконец его обидчик не убежал, с разбитым носом, пока другие не побежали прочь от разъяренного воина. Кьюлаэра с десяток ярдов гнался за ними, потом остановился, свирепо глядя им вслед. Его грудь тяжело вздымалась. Он понял: в деревне все теперь его боятся, ведь он одолел взрослого мужчину...
А теперь его будут бояться и все мальчишки, потому что он победил самого большого и запугал остальных.
Позже, повзрослев, он понял, что людьми в деревне владеют страх, отвращение, ибо то, что он не дал сделать Борли, в умах людей связалось с ним. И тогда в душе Кьюлаэры разверзлась глубокая бездна презрения, презрения к людям, которые сначала воздают почести мальчишке, спасшему маленькую девочку и убившему взрослого, чтобы самому спастись, а потом отталкивают его, сторонятся его — Кьюлаэра презирал их, злился на них, его злость никогда не дремала, он был готов броситься на всякого, кто его обижал. Он стал презирать и законы взрослых, и даже их богов и думать, что только злой бог, Боленкар, лишен притворства, ибо ни от кого не прячет своей злобности.
Кьюлаэра вырос без бога, которого мог бы почитать, без веры во что-либо, кроме самого себя, в свой ум, и силу, и умение драться, ибо ему то и дело приходилось драться с другими мальчиками, а когда они наконец отступились, он понимал, что отступились они лишь из страха быть побитыми. Он стал лучшим бойцом, но при этом отверженным. Он и сам открыто презирал сверстников, постоянно задирался и нарушал, когда только было возможно, их глупые правила...
Например, правило о том, что он обязан жениться на женщине, с которой переспал и с которой зачал ребенка.
Но никогда не брал женщину насильно.
Поэтому, подбираясь к Луа, Кьюлаэра ощутил прилив отвращения. Вместе с желанием пришло презрение к себе. Еще противнее ему было из-за того, что девушка-гном выглядела лет на пять, не больше. И тогда Кьюлаэра посмеялся над искренней заботой девушки и ее слабостью, которую она назвала бы любовью, приказав:
— Развяжи мне шнурки, чтобы мои ноги согрелись.
И удивился, когда она выполнила его приказ. Он сел спиной к стволу дерева, позволил ей накормить себя с ложки мясным бульоном. Но думал Кьюлаэра при этом не только о выздоровлении...
Он замышлял месть.
* * *
Огерн проснулся, дрожа — и, что того хуже, он проснулся от боли. Не успев шевельнуться, он почувствовал боль во всем теле. Он лежал не шевелясь, боясь открыть глаза — боясь, что даже это принесет ему боль.
«Трус! — обругал он сам себя. — Невежа и свинья!»
Он пытался набраться храбрости, чтобы хоть чуть-чуть пошевелиться, хотя бы приоткрыть веки...
Свет обжег его мозг, и Огерн прищурился, внушая себе, что на самом деле свет тускл, и лишь его отвыкшим за пятьсот лет от света глазам он кажется ярким пламенем. Когда глаза Огерна привыкли к свету, он открыл их немного шире и мог бы поклясться, что под веками у него песок. Неужели за пять веков у него высохли веки?
За пятьдесят лет, поправил он себя. Истинный возраст его тела — пятьдесят лет или даже меньше! Но пятьдесят ли лет прошло или пятьдесят десятилетий, Огерну все равно казалось, что весь он — из ржавого, заскорузлого железа и ему нужно заново родиться.
Он еще шире открыл глаза, подождал, пока свет перестанет слепить, осмелился открыть еще шире и увидел поистине ослепительный блеск! Блестки льда, покрывавшие стены пещеры во времена его молодости, превратились теперь в сугробы и колонны! Он лежал в ледяном зале, освещаемом пламенем в фут высотой. Огонь пылал в расщелине скалы у ног Огерна. Повсюду танцевали языки огня, преломлялись во льду, отражались и окутывали Огерна светом.
По крайней мере Рахани подарила ему усыпальницу, достойную героя, — но нет, лучше назвать это спальней, а не усыпальницей! Потому что он спал, а не был мертв — только лишь спал, а история человечества тем временем вершилась. Но настало время проснуться.
Огерн повернул голову медленно, медленно, и у него возникло такое ощущение, как будто он пытается сломать слой ржавчины. Рядом с ним стоял маленький столик из черного дерева, а на нем в серебряной вазе лежали разноцветные фрукты. От одного вида их Огерна затошнило, но он понимал, что должен подкрепиться. Он попытался шевельнуть рукой, но рука не послушалась. Озадаченно нахмурившись, Огерн приказал руке двинуться, взглянул на нее. Рука лежала на сером одеяле, которым Огерн был укрыт. Рука едва заметно приподнялась. Казалось, на нее давит тяжесть веков, но все же она двигалась, и Огерну удалось заставить ее двигаться, пока рука не дотянулась до столика. Затем Огерн, тяжело дыша, позволил руке отдохнуть. У него было ощущение человека, сдвинувшего с места Землю. Его охватила тревога: как он выкует меч, когда рукой-то еле двигает? Но прежде, чем эта тревога окрепла, ее сменила новая. Одеяло?
Он не укрывался одеялом, он тогда улегся в накидке, рубахе и штанах, что дали ему крестьяне у подножия холма. Одеяла не было, тем более серого. У Огерна мелькнуло жуткое подозрение, но он прогнал эту мысль, решив: сейчас важнее подумать о силе. Он уверял себя в том, что его слабость была вызвана только тем, что он так долго пролежал неподвижно: мышцы стали вялыми из-за того, что он слишком давно не ел. Убедив себя в том, что поесть непременно нужно, Огерн взял из вазы желтый шар и взвесил его в руке. Не легче самых тяжелых камней из тех, что ему случалось поднимать. Огерн попробовал поднести плод к губам. Расстояние казалось шире реки. Поднес, надкусил, почувствовал, как по языку течет сок, и не ощутил почти никакого вкуса. Неужели! Его тело забыло, как откликаться на сладость пищи?
Но сладость проникала в него, вливала силы и тепло. Огерн снова надкусил плод и ощутил резкую боль, почувствовал во рту что-то безвкусное и понял, что это волосы. Он, всегда гладко брившийся, прикусил собственную бороду. Пока он спал, борода и волосы росли, и тут Огерн понял, что за серое одеяло у него на груди. Он медленно приподнял вверх другую руку, уронил ее на бороду, почувствовал, как вздымается грудь. Пальцами ущипнул седую массу, помял — борода оказалась мягче, чем на вид. Ему придется обрезать бороду и подстричь волосы. А они, интересно, насколько отросли? И чем он будет их стричь?
Огерн с трудом повернул голову, осмотрел пещеру. На полу, у стола из черного дерева, лежал кожаный мешок, а на нем — молоток, щипцы, стамеска, весь кузнечный инструмент и ножницы! Что ж, есть чем привести в порядок свои шевелюру и бороду, но потом — если сможет шевелить руками.
Эта мысль вдохновило его. Надо поторопиться. Он потихоньку принялся сжимать плод зубами и жевать, чувствуя, как в него проникает сила. Потом начал сгибать руки в запястьях. Это требовало невероятных усилий, но по крайней мере руки двигались достаточно легко и почти безболезненно. За старания Огерн вознаградил себя еще одним кусочком плода — с трудом, потому что его руки пока двигались, как замерзшие сучья зимой. Потом он начал сгибать руки в локтях, и наконец ему удалось коснуться собственных плеч. Он разминал и разминал руки и скоро сумел положить их на грудь. Когда ему удалось по-птичьи помахать — хотя никакая птица еще не летала так медленно! — он заставил себя съесть еще кусок принудительно, поскольку пока не ощущал настоящего голода. Затем Огерн принялся разминать ноги.
К тому времени, как Огерн свесил ноги на пол, он доел плод, лоб его покрылся испариной. Он не попытался подняться, только перевернулся на живот и перенес часть своего веса на ноги, затем снова лег на ложе и делал так, пока не почувствовал, что колени начали сгибаться. В конце концов Огерн совершил невероятный подвиг: он забрался на ложе, решил съесть еще один плод, но обнаружил, что ваза пуста. Но это оказалось не важно, потому что Огерн уже проваливался в сон.
На следующее утро ваза снова была полна. Огерн повторил все, чего добился накануне, и умудрился даже пройти несколько шагов, в результате чего совершил открытие: у изножия ложа был заготовлен хворост. Огерн поджег ветку от огня, пылавшего в расщелине, разжег костер, погрелся около него, с опаской поглядывая на лед вокруг, но тот и не думал таять. И в самом деле, тепло костра успевало согреть лишь небольшое пространство, а потом его поглощала вековая стужа пещеры. И все же тепло помогало Огерну двигаться. Он наклонялся, разгибался, потягивался.
К концу дня ваза с фруктами вновь опустела, а Огерну хватило сил лишь на то, чтобы забраться на ложе. Засыпая, он подумал о том, что фрукты — это, конечно, неплохо, но для того, чтобы его мышцы обрели былую силу, ему нужно мясо.
Рахани, видимо, наблюдала за каждым его движением и заботилась о нем, насколько могла из своего потустороннего мира, пользуясь настоящими чудесами. Как же еще объяснить то, что в пещеру вдруг забрел дикий поросенок, но не явилась его мамаша? Как еще объяснить то, что потом, когда Огерн зажарил и съел поросенка, мышцы его окрепли и обрели если не былые размеры, то уж силу — точно! Как еще объяснить залетевшую в пещеру куропатку и всех остальных мелких зверьков, которые во множестве являлись к Огерну до тех пор, пока его тело не обрело легкость, хоть и побаливало по-прежнему, пока у него не набралось достаточно шкурок, чтобы сшить себе меховой килт?
Однажды утром Огерн проснулся и нашел на столе из черного дерева новые накидку и рубаху.
* * *
Кьюлаэра, возможно, и отверг мысль об изнасиловании, но он все-таки не прочь был кем-то покомандовать и поколотить за нерасторопность. Он приказал девушке-гному принести мяса. Та выпучила глаза и спросила:
— Откуда?
— Убей какого-нибудь зверька, дурочка! — заорал Кьюлаэра и дал ей пинка.
Она вся сжалась, заплакала, задрожала и затрясла головой:
— Нет, хозяин! Несчастную маленькую белочку? Не могу!
— Найди что-нибудь получше белочки, иначе я тебя изобью.
И избил, но Луа не могла убивать, она лишь рыдала и рыдала, как будто у нее разбилось сердце, и за это Кьюлаэра тоже ее избил. Даже когда он сам убил куропатку, она все равно плакала, ощипывая ее перья, и чтобы заставить ее выпотрошить птицу, Кьюлаэре пришлось ее поколотить. Эти гномы что, ничего не смыслят в приготовлении мяса? Ничего, он ее научит! Кьюлаэра заставил Луа соорудить вертел и пожарить для него куропатку. Она бы ее сожгла, если бы Кьюлаэра не остановил ее вовремя. Он, конечно, и сам мог бы это сделать, но, заставляя другого работать на себя, он приходил в безумный восторг.
Через несколько дней Кьюлаэра почувствовал себя настолько хорошо, что смог тронуться в путь, чтобы уйти подальше от деревни.
— Мы уходим, — сказал он Луа. — Забирай пищу и иди впереди меня.
Луа испуганно зыркнула на него, собрала остатки мяса и поплелась за Кьюлаэрой. Он грубо схватил ее и толкнул вперед. Время от времени он подгонял ее ремнем и рявкал:
— Живей!
Он чувствовал, что сила возвращается к нему, теперь, когда есть над кем поиздеваться.
Так они шли весь день. Кьюлаэра указывал дорогу и ругался, Луа спотыкалась, всхлипывала и жмурилась, потому что яркий дневной свет резал ей глаза. Кьюлаэра ликовал оттого, что ей больно, а если что-то в глубинах его души содрогалось в агонии, он не обращал на это внимания.
В эту ночь он заметил, как блестят в свете костра глаза Луа: в них не осталось ни следа любви, а один лишь страх, и это доставило ему дикое наслаждение. Однако во взгляде не было ненависти, только усталая покорность, что встревожило Кьюлаэру.
Чтобы отомстить девушке за это, он закрыл глаза и стал притворяться спящим, а сам следил за Луа из-под прикрытых век. Он чуть было не уснул по-настоящему, но в последний миг Луа шевельнулась, встала на колени и поползла в лес, ловко, как крадущаяся кошка, и бесшумно, как парящая птица.
Кьюлаэра вскочил и бросился за ней, схватил за ногу и стал колотить, выкрикивая:
— Бросила меня, да? Никто не уйдет от меня, пока я сам этого не захочу! Ах ты, подлая тварь, грязная и бессердечная! Убежала от меня, да? Не позволю!
Он вовремя перестал бить Луа, чтобы не изувечить — не тащить же ее на себе, если вдруг охромеет?
На следующий день Кьюлаэра обвязал шею Луа ремнем, другой конец ремня взял в руку и погнал девушку вперед прутом. Это нравилось Кьюлаэре, но стоило негодяю посмотреть девушке в глаза, он снова начинал злиться, поскольку она все еще смотрела на него без ненависти и — что того хуже — без отчаяния. Все те же покорность и смирение. Она сильно ждала, что кто-то ее спасет!
Спаситель появился во время обеда. Кто-то маленький упал с дерева, стукнул Кьюлаэру в живот, между глаз и крикнул:
— Беги, Луа! Спасайся!
— Спасайся, а я тебя до крови запорю! — заорал Кьюлаэра, злорадно и испуганно.
Он откатился в сторону от бешено дерущегося создания, резко вскочил и схватил бесенка за шею, удерживая на расстоянии вытянутой руки. Тот бился и извивался, молотил крошечными кулачками, пинался маленькими ножками, пытался прохрипеть оскорбления и угрозы, но издавал лишь сдавленные звуки, а его бледно-голубая кожа начала краснеть. Кьюлаэра в изумлении разглядывал наглеца.
— Ой, Йокот! — печально вскрикнула Луа. Кьюлаэра усмехнулся, неожиданно догадавшись, кто это такой. Он откинул голову захохотал:
— Итак, возлюбленный пришел спасать свою суженую? Как же ей повезло! От кого же ты ее спасаешь, малявка? От белки?
Он снова рассмеялся.
— Не смейся над ним! — взмолилась Луа. — О хозяин, пожалуйста, не смейся!
— Почему бы и нет? Он такой потешный, когда краснеет!
Кьюлаэра потряс гнома, ухмыльнулся и опять засмеялся. Йокот захрипел, его лицо исказилось злобой. Он поднял руки и стал как-то страшно двигать ими, а его хрипы превратились в неразборчивые слоги. Кьюлаэра смеялся и смеялся, пока не понял, что маленький гном колдует! Он придушил нахала, но слишком поздно — Йокот решительно сжал кулаки, и заклинание начало действовать.
Что-то лопнуло прямо у Кьюлаэры под носом, полыхнуло и выпустило клубы мерзкого дыма. Он так испугался, что чуть не выронил гнома. Но все же удержал и выдавил смешок:
— Это все, на что ты способен? О, как я напуган твоим колдовством, малявка! Как же жутко я перепугался!
И он выронил человечка, но наступил на него ногой или, вернее, на его платье. Да, гном был в платье, слишком длинном и широком, а под платьем — штаны и ботинки. Что же это за пародия: мужчины носят платья, а женщины нет? Вид у Йокота был униженный, и Кьюлаэра решил поиздеваться над ним:
— Кулаками ты лучше работаешь, чем заклинаниями, малявка!
И, чтобы показать, как бесполезно и то и другое, он наклонился и дал гному затрещину.
Луа горько заплакала, зажимая рот руками и широко раскрыв глаза, гном поднялся на ноги.
— Верно, моя магия слабее, чем у большинства гномов...
— А у гномов магия слабее, чем у эльфов!
— Она достаточно сильна, когда направлена на природу! — огрызнулся Йокот.
Кьюлаэра ударил Йокота с такой силой, что у гнома закачалась голова.
— Когда разговариваешь, говори вежливо, гном, а не болтай, пока я тебе не прикажу!
Йокот потряс головой и, прищурившись, посмотрел на громилу:
— Я буду говорить, когда захочу и тогда, когда ты не захочешь, жирная рожа!
Кьюлаэра опешил от изумления, но, оправившись, бешено взвыл и бросился на гнома, нанося удар за ударом руками и ногами. Когда приступ злобы прошел, а гном лежал на земле и стонал, Кьюлаэра сплюнул:
— Ну вот теперь говори, придурок!
Йокот стонал, Луа рыдала.
— Говори! — Кьюлаэра пнул гнома.
— Не-е-ет! — простонал Йокот.
— Что! — Кьюлаэра еще раз пнул его.
Йокоту удалось выдавить из себя несколько слов:
— Напрасно стараешься. Вот я сказал — этого ты хотел?
Кьюлаэра застыл, потом он понял, что гному опять удалось выставить его дураком, и злость вновь закипела в нем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
— Это ты сделал?
— Я не мог иначе! — оправдывался маленький Кьюлаэра. — Он хотел... хотел...
Отец прижал мальчика к себе, снова стал родным, теплым.
— Ну, ну, малыш, мы понимаем, что ты иначе не мог. Ты спас себя и еще спас маленькую Керли от самого худшего. Ты ни в чем не виноват и достоин почестей героя.
И жители деревни воздали ему почести, как герою, вечером около самого большого очага в домике для собраний, а жена и мать Борли прятали от стыда лица, хотя их никто ни в чем не обвинял. Почести герою, да — на один только вечер. Но уже на следующее утро Кьюлаэра почувствовал, что люди его избегают, здороваются с ним вежливо, но холодно. Он мучительно пытался понять, в чем дело, обиженный и обескураженный, а родители не могли ничего объяснить, говорили, что ему все кажется, что все в порядке, но от них исходило то же самое — холод. Кьюлаэра не мог не страдать, а на следующей неделе, на охоте, случилось новое происшествие: его схватил самый сильный парень в деревне, за спиной у которого стоял десяток дружков, и бросил ему вызов:
— Думаешь, что ты такой великий боец, а? Посмотрим, сможешь ли ты одолеть меня!
И прыгнул на Кьюлаэру с кулаками.
Кьюлаэру охватили злоба и обида, он отбивался как сумасшедший, отбивался, пока наконец его обидчик не убежал, с разбитым носом, пока другие не побежали прочь от разъяренного воина. Кьюлаэра с десяток ярдов гнался за ними, потом остановился, свирепо глядя им вслед. Его грудь тяжело вздымалась. Он понял: в деревне все теперь его боятся, ведь он одолел взрослого мужчину...
А теперь его будут бояться и все мальчишки, потому что он победил самого большого и запугал остальных.
Позже, повзрослев, он понял, что людьми в деревне владеют страх, отвращение, ибо то, что он не дал сделать Борли, в умах людей связалось с ним. И тогда в душе Кьюлаэры разверзлась глубокая бездна презрения, презрения к людям, которые сначала воздают почести мальчишке, спасшему маленькую девочку и убившему взрослого, чтобы самому спастись, а потом отталкивают его, сторонятся его — Кьюлаэра презирал их, злился на них, его злость никогда не дремала, он был готов броситься на всякого, кто его обижал. Он стал презирать и законы взрослых, и даже их богов и думать, что только злой бог, Боленкар, лишен притворства, ибо ни от кого не прячет своей злобности.
Кьюлаэра вырос без бога, которого мог бы почитать, без веры во что-либо, кроме самого себя, в свой ум, и силу, и умение драться, ибо ему то и дело приходилось драться с другими мальчиками, а когда они наконец отступились, он понимал, что отступились они лишь из страха быть побитыми. Он стал лучшим бойцом, но при этом отверженным. Он и сам открыто презирал сверстников, постоянно задирался и нарушал, когда только было возможно, их глупые правила...
Например, правило о том, что он обязан жениться на женщине, с которой переспал и с которой зачал ребенка.
Но никогда не брал женщину насильно.
Поэтому, подбираясь к Луа, Кьюлаэра ощутил прилив отвращения. Вместе с желанием пришло презрение к себе. Еще противнее ему было из-за того, что девушка-гном выглядела лет на пять, не больше. И тогда Кьюлаэра посмеялся над искренней заботой девушки и ее слабостью, которую она назвала бы любовью, приказав:
— Развяжи мне шнурки, чтобы мои ноги согрелись.
И удивился, когда она выполнила его приказ. Он сел спиной к стволу дерева, позволил ей накормить себя с ложки мясным бульоном. Но думал Кьюлаэра при этом не только о выздоровлении...
Он замышлял месть.
* * *
Огерн проснулся, дрожа — и, что того хуже, он проснулся от боли. Не успев шевельнуться, он почувствовал боль во всем теле. Он лежал не шевелясь, боясь открыть глаза — боясь, что даже это принесет ему боль.
«Трус! — обругал он сам себя. — Невежа и свинья!»
Он пытался набраться храбрости, чтобы хоть чуть-чуть пошевелиться, хотя бы приоткрыть веки...
Свет обжег его мозг, и Огерн прищурился, внушая себе, что на самом деле свет тускл, и лишь его отвыкшим за пятьсот лет от света глазам он кажется ярким пламенем. Когда глаза Огерна привыкли к свету, он открыл их немного шире и мог бы поклясться, что под веками у него песок. Неужели за пять веков у него высохли веки?
За пятьдесят лет, поправил он себя. Истинный возраст его тела — пятьдесят лет или даже меньше! Но пятьдесят ли лет прошло или пятьдесят десятилетий, Огерну все равно казалось, что весь он — из ржавого, заскорузлого железа и ему нужно заново родиться.
Он еще шире открыл глаза, подождал, пока свет перестанет слепить, осмелился открыть еще шире и увидел поистине ослепительный блеск! Блестки льда, покрывавшие стены пещеры во времена его молодости, превратились теперь в сугробы и колонны! Он лежал в ледяном зале, освещаемом пламенем в фут высотой. Огонь пылал в расщелине скалы у ног Огерна. Повсюду танцевали языки огня, преломлялись во льду, отражались и окутывали Огерна светом.
По крайней мере Рахани подарила ему усыпальницу, достойную героя, — но нет, лучше назвать это спальней, а не усыпальницей! Потому что он спал, а не был мертв — только лишь спал, а история человечества тем временем вершилась. Но настало время проснуться.
Огерн повернул голову медленно, медленно, и у него возникло такое ощущение, как будто он пытается сломать слой ржавчины. Рядом с ним стоял маленький столик из черного дерева, а на нем в серебряной вазе лежали разноцветные фрукты. От одного вида их Огерна затошнило, но он понимал, что должен подкрепиться. Он попытался шевельнуть рукой, но рука не послушалась. Озадаченно нахмурившись, Огерн приказал руке двинуться, взглянул на нее. Рука лежала на сером одеяле, которым Огерн был укрыт. Рука едва заметно приподнялась. Казалось, на нее давит тяжесть веков, но все же она двигалась, и Огерну удалось заставить ее двигаться, пока рука не дотянулась до столика. Затем Огерн, тяжело дыша, позволил руке отдохнуть. У него было ощущение человека, сдвинувшего с места Землю. Его охватила тревога: как он выкует меч, когда рукой-то еле двигает? Но прежде, чем эта тревога окрепла, ее сменила новая. Одеяло?
Он не укрывался одеялом, он тогда улегся в накидке, рубахе и штанах, что дали ему крестьяне у подножия холма. Одеяла не было, тем более серого. У Огерна мелькнуло жуткое подозрение, но он прогнал эту мысль, решив: сейчас важнее подумать о силе. Он уверял себя в том, что его слабость была вызвана только тем, что он так долго пролежал неподвижно: мышцы стали вялыми из-за того, что он слишком давно не ел. Убедив себя в том, что поесть непременно нужно, Огерн взял из вазы желтый шар и взвесил его в руке. Не легче самых тяжелых камней из тех, что ему случалось поднимать. Огерн попробовал поднести плод к губам. Расстояние казалось шире реки. Поднес, надкусил, почувствовал, как по языку течет сок, и не ощутил почти никакого вкуса. Неужели! Его тело забыло, как откликаться на сладость пищи?
Но сладость проникала в него, вливала силы и тепло. Огерн снова надкусил плод и ощутил резкую боль, почувствовал во рту что-то безвкусное и понял, что это волосы. Он, всегда гладко брившийся, прикусил собственную бороду. Пока он спал, борода и волосы росли, и тут Огерн понял, что за серое одеяло у него на груди. Он медленно приподнял вверх другую руку, уронил ее на бороду, почувствовал, как вздымается грудь. Пальцами ущипнул седую массу, помял — борода оказалась мягче, чем на вид. Ему придется обрезать бороду и подстричь волосы. А они, интересно, насколько отросли? И чем он будет их стричь?
Огерн с трудом повернул голову, осмотрел пещеру. На полу, у стола из черного дерева, лежал кожаный мешок, а на нем — молоток, щипцы, стамеска, весь кузнечный инструмент и ножницы! Что ж, есть чем привести в порядок свои шевелюру и бороду, но потом — если сможет шевелить руками.
Эта мысль вдохновило его. Надо поторопиться. Он потихоньку принялся сжимать плод зубами и жевать, чувствуя, как в него проникает сила. Потом начал сгибать руки в запястьях. Это требовало невероятных усилий, но по крайней мере руки двигались достаточно легко и почти безболезненно. За старания Огерн вознаградил себя еще одним кусочком плода — с трудом, потому что его руки пока двигались, как замерзшие сучья зимой. Потом он начал сгибать руки в локтях, и наконец ему удалось коснуться собственных плеч. Он разминал и разминал руки и скоро сумел положить их на грудь. Когда ему удалось по-птичьи помахать — хотя никакая птица еще не летала так медленно! — он заставил себя съесть еще кусок принудительно, поскольку пока не ощущал настоящего голода. Затем Огерн принялся разминать ноги.
К тому времени, как Огерн свесил ноги на пол, он доел плод, лоб его покрылся испариной. Он не попытался подняться, только перевернулся на живот и перенес часть своего веса на ноги, затем снова лег на ложе и делал так, пока не почувствовал, что колени начали сгибаться. В конце концов Огерн совершил невероятный подвиг: он забрался на ложе, решил съесть еще один плод, но обнаружил, что ваза пуста. Но это оказалось не важно, потому что Огерн уже проваливался в сон.
На следующее утро ваза снова была полна. Огерн повторил все, чего добился накануне, и умудрился даже пройти несколько шагов, в результате чего совершил открытие: у изножия ложа был заготовлен хворост. Огерн поджег ветку от огня, пылавшего в расщелине, разжег костер, погрелся около него, с опаской поглядывая на лед вокруг, но тот и не думал таять. И в самом деле, тепло костра успевало согреть лишь небольшое пространство, а потом его поглощала вековая стужа пещеры. И все же тепло помогало Огерну двигаться. Он наклонялся, разгибался, потягивался.
К концу дня ваза с фруктами вновь опустела, а Огерну хватило сил лишь на то, чтобы забраться на ложе. Засыпая, он подумал о том, что фрукты — это, конечно, неплохо, но для того, чтобы его мышцы обрели былую силу, ему нужно мясо.
Рахани, видимо, наблюдала за каждым его движением и заботилась о нем, насколько могла из своего потустороннего мира, пользуясь настоящими чудесами. Как же еще объяснить то, что в пещеру вдруг забрел дикий поросенок, но не явилась его мамаша? Как еще объяснить то, что потом, когда Огерн зажарил и съел поросенка, мышцы его окрепли и обрели если не былые размеры, то уж силу — точно! Как еще объяснить залетевшую в пещеру куропатку и всех остальных мелких зверьков, которые во множестве являлись к Огерну до тех пор, пока его тело не обрело легкость, хоть и побаливало по-прежнему, пока у него не набралось достаточно шкурок, чтобы сшить себе меховой килт?
Однажды утром Огерн проснулся и нашел на столе из черного дерева новые накидку и рубаху.
* * *
Кьюлаэра, возможно, и отверг мысль об изнасиловании, но он все-таки не прочь был кем-то покомандовать и поколотить за нерасторопность. Он приказал девушке-гному принести мяса. Та выпучила глаза и спросила:
— Откуда?
— Убей какого-нибудь зверька, дурочка! — заорал Кьюлаэра и дал ей пинка.
Она вся сжалась, заплакала, задрожала и затрясла головой:
— Нет, хозяин! Несчастную маленькую белочку? Не могу!
— Найди что-нибудь получше белочки, иначе я тебя изобью.
И избил, но Луа не могла убивать, она лишь рыдала и рыдала, как будто у нее разбилось сердце, и за это Кьюлаэра тоже ее избил. Даже когда он сам убил куропатку, она все равно плакала, ощипывая ее перья, и чтобы заставить ее выпотрошить птицу, Кьюлаэре пришлось ее поколотить. Эти гномы что, ничего не смыслят в приготовлении мяса? Ничего, он ее научит! Кьюлаэра заставил Луа соорудить вертел и пожарить для него куропатку. Она бы ее сожгла, если бы Кьюлаэра не остановил ее вовремя. Он, конечно, и сам мог бы это сделать, но, заставляя другого работать на себя, он приходил в безумный восторг.
Через несколько дней Кьюлаэра почувствовал себя настолько хорошо, что смог тронуться в путь, чтобы уйти подальше от деревни.
— Мы уходим, — сказал он Луа. — Забирай пищу и иди впереди меня.
Луа испуганно зыркнула на него, собрала остатки мяса и поплелась за Кьюлаэрой. Он грубо схватил ее и толкнул вперед. Время от времени он подгонял ее ремнем и рявкал:
— Живей!
Он чувствовал, что сила возвращается к нему, теперь, когда есть над кем поиздеваться.
Так они шли весь день. Кьюлаэра указывал дорогу и ругался, Луа спотыкалась, всхлипывала и жмурилась, потому что яркий дневной свет резал ей глаза. Кьюлаэра ликовал оттого, что ей больно, а если что-то в глубинах его души содрогалось в агонии, он не обращал на это внимания.
В эту ночь он заметил, как блестят в свете костра глаза Луа: в них не осталось ни следа любви, а один лишь страх, и это доставило ему дикое наслаждение. Однако во взгляде не было ненависти, только усталая покорность, что встревожило Кьюлаэру.
Чтобы отомстить девушке за это, он закрыл глаза и стал притворяться спящим, а сам следил за Луа из-под прикрытых век. Он чуть было не уснул по-настоящему, но в последний миг Луа шевельнулась, встала на колени и поползла в лес, ловко, как крадущаяся кошка, и бесшумно, как парящая птица.
Кьюлаэра вскочил и бросился за ней, схватил за ногу и стал колотить, выкрикивая:
— Бросила меня, да? Никто не уйдет от меня, пока я сам этого не захочу! Ах ты, подлая тварь, грязная и бессердечная! Убежала от меня, да? Не позволю!
Он вовремя перестал бить Луа, чтобы не изувечить — не тащить же ее на себе, если вдруг охромеет?
На следующий день Кьюлаэра обвязал шею Луа ремнем, другой конец ремня взял в руку и погнал девушку вперед прутом. Это нравилось Кьюлаэре, но стоило негодяю посмотреть девушке в глаза, он снова начинал злиться, поскольку она все еще смотрела на него без ненависти и — что того хуже — без отчаяния. Все те же покорность и смирение. Она сильно ждала, что кто-то ее спасет!
Спаситель появился во время обеда. Кто-то маленький упал с дерева, стукнул Кьюлаэру в живот, между глаз и крикнул:
— Беги, Луа! Спасайся!
— Спасайся, а я тебя до крови запорю! — заорал Кьюлаэра, злорадно и испуганно.
Он откатился в сторону от бешено дерущегося создания, резко вскочил и схватил бесенка за шею, удерживая на расстоянии вытянутой руки. Тот бился и извивался, молотил крошечными кулачками, пинался маленькими ножками, пытался прохрипеть оскорбления и угрозы, но издавал лишь сдавленные звуки, а его бледно-голубая кожа начала краснеть. Кьюлаэра в изумлении разглядывал наглеца.
— Ой, Йокот! — печально вскрикнула Луа. Кьюлаэра усмехнулся, неожиданно догадавшись, кто это такой. Он откинул голову захохотал:
— Итак, возлюбленный пришел спасать свою суженую? Как же ей повезло! От кого же ты ее спасаешь, малявка? От белки?
Он снова рассмеялся.
— Не смейся над ним! — взмолилась Луа. — О хозяин, пожалуйста, не смейся!
— Почему бы и нет? Он такой потешный, когда краснеет!
Кьюлаэра потряс гнома, ухмыльнулся и опять засмеялся. Йокот захрипел, его лицо исказилось злобой. Он поднял руки и стал как-то страшно двигать ими, а его хрипы превратились в неразборчивые слоги. Кьюлаэра смеялся и смеялся, пока не понял, что маленький гном колдует! Он придушил нахала, но слишком поздно — Йокот решительно сжал кулаки, и заклинание начало действовать.
Что-то лопнуло прямо у Кьюлаэры под носом, полыхнуло и выпустило клубы мерзкого дыма. Он так испугался, что чуть не выронил гнома. Но все же удержал и выдавил смешок:
— Это все, на что ты способен? О, как я напуган твоим колдовством, малявка! Как же жутко я перепугался!
И он выронил человечка, но наступил на него ногой или, вернее, на его платье. Да, гном был в платье, слишком длинном и широком, а под платьем — штаны и ботинки. Что же это за пародия: мужчины носят платья, а женщины нет? Вид у Йокота был униженный, и Кьюлаэра решил поиздеваться над ним:
— Кулаками ты лучше работаешь, чем заклинаниями, малявка!
И, чтобы показать, как бесполезно и то и другое, он наклонился и дал гному затрещину.
Луа горько заплакала, зажимая рот руками и широко раскрыв глаза, гном поднялся на ноги.
— Верно, моя магия слабее, чем у большинства гномов...
— А у гномов магия слабее, чем у эльфов!
— Она достаточно сильна, когда направлена на природу! — огрызнулся Йокот.
Кьюлаэра ударил Йокота с такой силой, что у гнома закачалась голова.
— Когда разговариваешь, говори вежливо, гном, а не болтай, пока я тебе не прикажу!
Йокот потряс головой и, прищурившись, посмотрел на громилу:
— Я буду говорить, когда захочу и тогда, когда ты не захочешь, жирная рожа!
Кьюлаэра опешил от изумления, но, оправившись, бешено взвыл и бросился на гнома, нанося удар за ударом руками и ногами. Когда приступ злобы прошел, а гном лежал на земле и стонал, Кьюлаэра сплюнул:
— Ну вот теперь говори, придурок!
Йокот стонал, Луа рыдала.
— Говори! — Кьюлаэра пнул гнома.
— Не-е-ет! — простонал Йокот.
— Что! — Кьюлаэра еще раз пнул его.
Йокоту удалось выдавить из себя несколько слов:
— Напрасно стараешься. Вот я сказал — этого ты хотел?
Кьюлаэра застыл, потом он понял, что гному опять удалось выставить его дураком, и злость вновь закипела в нем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42