А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Во-вторых, не надо называть подлинных имен тех, кто выступает против, можно подвести людей. В-третьих, я учен законам конспирации. И, наконец, Болеслава Пруса все же остерегаются преследовать, оглядываются на общественное мнение.— Прус — борец, — отчего-то вздохнул Красовский, — это редкостное качество. Я сделаю, что вы просите. И вообще — заходите, когда захочется.— Мне будет постоянно хотеться зайти к вам, пан Красовский, но я не стану этого делать, я вас не смею ставить под угрозу. К вам от меня зайдет товарищ. Его фамилия Юровский.— Ему и передать написанное?— Да. А самое первое, что надо сделать, пан Адам, — это срочно написать о Мацее Грыбасе. Его осудили, но мы делаем все, чтобы спасти ему жизнь. Ваша статья должна быть криком, плачем, обвинением — я, говоря откровенно, уже запланировал ее в следующий номер.Когда Дзержинский ушел, Красовский сказал задумчиво:— Игнацы, ты обратил внимание — у него глаза оленьи?— Такие, как он, быстро сгорают, — ответил Шаплинский, — они сгорают, оттого что внутренне беззащитны. Он так верит в свою правду, что готов принять муку, и защиту станет отвергать — горд.— Не люблю я с такими встречаться, — вздохнув, заключил Красовский, — будоражат душу, сердце начинает ныть, всю свою внутреннюю сговорчивость обнаженно видишь, противен себе, право, до конца противен.В камеру к Мацею вошел ксендз.— Садитесь, — предложил Грыбас. — Я отказываюсь от исповеди, но мне будет приятно поговорить с вами.— О чем же мне с вами говорить?— Неужели не о чем? Расскажите, какова погода на воле, есть ли дожди, что за цветы сейчас цветут?Ксендз не мог оторвать глаз от шеи Грыбаса, бритой высоко, чуть не от затылка — так стригли осужденных к смерти. Мацей повернулся так, чтобы это не было видно собеседнику.— Как вы можете уходить без исповеди? — спросил ксендз.— Я ухожу для того, чтоб остаться.— Мне страшно за вас.— Мне тоже.— Можно не уходить. Можно остаться.— Вас просили повлиять? Я не стану писать прошения. Не надо об этом. Пожалуйста, я прошу вас, не надо.— Хотите, я почитаю вам Библию? Я не зову к исповеди, просто я почитаю…— Почитайте. Знаете что? Почитайте «Песнь тесней», а? Помните?— Слабо.— Почему?— Я редко возвращался к этому в Писании.— Хотите, я вам почитаю?Мацей чуть откинул голову и начал тихо декламировать вечные строки любви:— «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими, волоса твои, как стада коз, сходящих с высоты Галаанской, зубы твои, как стада выстриженных овец, выходящих из купальни, из которых у каждой пара ягнят, и бесплодной нет между ними. Как лента алая, губы твои, и уста твои любезны, как половинки гранатового яблока — ланиты твои под кудрями твоими. О, как любезны ласки твои, сестра моя, невеста; о, как много ласки твои лучше вина и благовоние мастей твоих лучше всех ароматов. Поднимись ветер с севера и принесись с юга, повей на сад мой — и польются ароматы его!»… Лицо ксендза плясало, залитое слезами; руки он прижимал к груди, и в глазах его был ужас и восторг. Он поднялся, отворил дверь камеры и сказал стражникам:— Проводите меня к начальнику тюрьмы…Грыбас, глядя на его сутулую спину, на старенькую, замасленную черную шапочку, спросил:— Если я не унижаюсь — вам-то зачем?Лег на койку, забросил руки за голову, ощутил бритость шеи и тихо шепнул:— Не надо, отец. Раньше думать следовало — всем людям, всем на земле, не одним нам, которых казнят за мысль, — за что ж еще-то?… Шевяков выпил рюмку холодной водки, скомкав, бросил салфетку на стол, вопросительно посмотрел на прокурора, начальника тюрьмы и еще нескольких приглашенных наблюдать казнь.Прокурор, словно бы поняв Шевякова, щелкнул крышкой золотых часов:— Еще пять минут.— Продляете удовольствие? — спросил Шевяков, цыкнув зубом.Прокурор посмотрел на него с испуганным интересом.— Наоборот, — ответил он, — оттягиваю ужас.— Или мы — их, или они — нас, — ответил Шевяков. — Еще по одной, господа? Посошок, как говорится…Один из молодых гостей, прапорщик, видимо чей-то «сынок», защелкал суставами пальцев, стараясь скрыть дрожь в руках.— Почему казнят ночью?— Днем двор занят, — ответил начальник тюрьмы деловито. — Да и арестанты могут к окну подлезть. Они ведь что делают: один нагибается, а другой ему на спину лезет. И смотрят, озорники.— Стрелять надо, — заметил Шевяков, разливая водку в длинные рюмки.— А — нельзя, — ответил тюремщик, обгладывая куриную ножку, — специально в параграф внесен запрет: вдруг срикошетит пулька? Металлу-то много, да и камни у нас чиркающие…— Это как? — не понял Шевяков.— Чирк-чирик, — рассмеялся начальник тюрьмы, — это моя внучка говорит, когда головки спичек отскакивают.— Ну, с богом, — вздохнул Шевяков. — Господин прокурор, допивайте! Жена, так сказать, не забранится, на работе были, так сказать. Пошли, милостивые государи.Он первым шагнул в серый провал гулкого тюремного двора, увидел в рассветных сумерках шеренгу расстрельщиков, Грыбаса, который медленно шел к стене, и раздраженно обернулся к начальнику тюрьмы:— Ну, что он так копается?! Побыстрее нельзя?Начальник тюрьмы кашлянул в кулак:— Волокут только в том случае, ежели дерется.Мацей Грыбас подошел к стене сам, отстранив жандармов, что шли по бокам, шагнул к расстрельщикам и выдыхающе крикнул в пустой тюремный двор:— Прощайте, товарищи!— Арестанты проснутся, — покачал головой прокурор, — прикажите, чтоб скорей палили!… Когда тело расстрелянного Грыбаса перенесли в камеру, Шевяков с жадным, темным интересом заглянул в лицо казненного. Он глядел мгновенье, потом, заметив что-то одному ему понятное, сказал:— Ничего… Теперь другие поостерегутся газетки печатать… 10 — Угодно ли вам будет, — медленно проговорила Роза Люксембург, стараясь не смотреть в лицо Гуровской, — дать нам показания? Мы, — повысив голос, словно почувствовав возражение Гуровской, продолжала Люксембург, — не есть партийный суд, но приглашены вы сюда для того, чтобы быть опрошенной в связи с возникшими против вас подозрениями.— В чем меня подозревают?— В провокации.— Это по меньшей мере смешно! Нелепо…— Угодно ли вам дать объяснения? — не меняя голоса, настойчиво повторила Люксембург.— Я готова ответить на все вопросы.— Пожалуйста, Юзеф.Дзержинский пересел на свободный стул, ближе к Гуровской, и спросил:— Когда вы вернулись из Парижа?— Из Парижа? Я только что из Варшавы! Вот телеграмма, вы ж сами меня вызвали, товарищи!— Я спрашиваю, когда вы были в Париже перед отъездом в Варшаву?— Это какая-то ошибка!— По чьему поручению вы были в Париже? — повторил Дзержинский.Гуровская заставила себя улыбнуться:— Юзеф, о чем вы?— Я спрашиваю, — повторил он, — зачем и по чьему заданию вы ездили в Париж?— Я не была в Париже.— Это правда?— Честное слово! Это какой-то вздор, откуда деньги? Зачем мне туда?!— Хорошо. Ответьте, пожалуйста, сколько времени вы жили в гостинице «Адлер»?— Две ночи.— Это правда?— Ну конечно же правда.— Это ложь. Во-первых, вы ездили в Париж. Поездом номер семь, четырнадцатого числа, в вагоне второго класса, место пятое. Во-вторых, в гостинице «Адлер» вы прожили в общей сложности шестнадцать дней.— Да нет же…Дзержинский достал из кармана копии счетов и положил их на стол.— Можно познакомиться, товарищи. Билет был заказан из гостиницы, копия заверена.Гуровская достала из сумочки папиросы, как-то странно покачала головой и, наблюдая за тем, как счета передавали из рук в руки, силилась улыбаться.Когда Дзержинский протянул ей счета, Гуровская мельком только взглянула на них и сказала негромко:— Ну, хорошо. Да, я жила в «Адлере»… Ездила в Париж. Но вправе ли вы из-за минутного увлечения, страсти обвинять меня в провокации?— Простите, не поняла, — Люксембург нахмурилась. — Вы очень сумбурно сказали.Я увлечена человеком… Он снял мне этот номер, к нему я, и ездила в Париж.— Где вы там жили? — спросил Дзержинский,— В Париже?— Да.— Возле Этуаль.— В отеле?— Да.— Название.— Этого я сейчас не помню.— Опишите отель и номер, в котором вы жили.— Маленький номер, на четвертом этаже, под крышей. Дзержинский перебил ее:— Пожалуйста, говорите правду. Если объект страсти вам снимал роскошный номер в «Адлере», то отчего в Париже он поселил вас на четвертом этаже, под крышей?— Боже мой, — тихо сказала Гуровская, — зачем я вам лгу? Товарищи, я должна сказать правду…Дзержинский почувствовал, как страшное напряжение в теле сменилось расслабленным ощущением усталости.— Я очень ждал этого.— Да, я открою вам правду, — продолжала Гуровская, не услыхав, видимо, Дзержинского, потому что сказал он очень тихо, скорее для себя. — Неверное понимание корпоративности толкнуло меня на ложь. Я знаю, в каких стесненных финансовых обстоятельствах живет руководитель партии, товарищ Люксембург, Юзеф, все вы. А мой друг Владимир Ноттен… Нет, нет, не он, а я заключила договор с издательством «Розен унд Шварц» на публикацию его книги «Рассказы о горе». Я получила деньги. Я… Мне стыдно сказать про это. Я всегда жила в нищете… Мне захотелось хоть месяц позволить себе… Я понимаю, что вы вправе теперь лишить меня своего доверия, я понимаю, что…— Значит, никакой «страсти» у вас не было? — потухшим голосом спросил Дзержинский; все то время, пока Гуровская говорила, он ждал правды.— Была и есть — Влодек Ноттен.— Почему он спокойно работает у вас на гектографе, а ряд других типографий провалены?— Вы не вправе оскорблять Ноттена подозрением, Юзеф! Его статьи и поэмы зовут к революции! — ответила Гуровская.Дзержинский поднялся, отошел в угол — там, на столике, был графин с водой.— Где расположено издательство «Розен унд Шварц»? — спросил один из собравшихся.— Нибелунгенштрассе, восемь. Если хотите, можно сходить к господину Герберту Розену.Сидевший в углу стола — быстрый, резкий, с подвижным лицом — попросил:— Опишите дом, в котором помещается издательство.— Серый, кажется, трехэтажный. На втором этаже, третья дверь налево.— Что на столе Розена бросилось вам в глаза?— Я не помню… Ничего не бросилось. Какая-то фарфоровая лампа… Очень большие ножницы.— Розен вас угощал чем-нибудь?— Нет. Он предложил кофе — я отказалась.— Где вы сидели?— Я? Напротив него.— В кресле? — продолжал ставить резкие, глотающие вопросы быстрый человек, громыхавший от нетерпенья карандашами, зажатыми в кулаке.— Кажется… Не помню. Или на стуле.— Стул с резьбой?Дзержинский нагнулся к Люксембург и спросил недоуменно:— Зачем это надо Карлу?Та шепнула:— Он знаком с директором издательства Розеном.Гуровская быстро глянула на переговаривавшихся Люксембург и Дзержинского, стараясь понять, о чем они, не поняла и снова обернулась к допрашивавшему ее:— Кажется, да. Я не помню…— Какие кольца на пальцах Розена?— Я не обратила внимания.— Цвет костюма?— Серый. В мелкую голубую клеточку…Дзержинский не выдержал:— Карл, не надо обращать наш разговор в судебные словопрения! Здесь нет прокуроров и присяжных поверенных!Гуровская потянулась к Дзержинскому, в глазах ее зажглась надежда:— Давайте позвоним сейчас к Розену. Он подтвердит!Дзержинский обернулся:— А полковник Шевяков подтвердит, если к нему позвоним?Гуровская, побледнев, словно мел, встала. Отступив от стола, она прижалась к стене.— О чем вы?! — взгляд ее метнулся к двери, возле которой сидел высокий парень, видно рабочий, — руки у него были тяжелые, с черными закраинами у ногтей. — Кто такой Шевяков?!Гуровская хотела вжаться в стену, глаза ее бегали по лицам собравшихся затравленно, но видела она отчетливо только большие руки парня, сидевшего у двери, с черными заусеницами вокруг ногтей.— Послушайте, — сказал Дзержинский, — мы знаем больше, чем вы думаете. Мы бы не посмели унизить ни себя, ни вас этим разговором. Мы готовы выслушать правду: если вы честно, искренне расскажете, что знаете о подполковнике Глазове, каким образом и на чем склонил вас к сотрудничеству Шевяков, кого вы ему отдали, или, — угадав протестующий жест Гуровской, — вы ограничивались лишь дачей данных о нашей работе, мы не будем созывать партийный суд.— Возможно, мы попросим вас и дальше продолжать работу в охране, — сказал Карл, — но уже в интересах партии…— Я возражаю, — немедленно повернулся к нему Дзержинский. — Я не хочу, чтобы у Гуровской были ненужные иллюзии. Я возражаю!— Послушаем, что скажет Гуровская, — предложила Люксембург.— Это какой-то бред, товарищи, — Гуровская по-прежнему стояла у стены, — да о чем вы все?! Я же объяснила, откуда деньги, я назвала вам Розена, его адрес; он готов подтвердить мою правоту. Я получила от него семьсот марок — соблаговолите выяснить это! Да, я виновата в том, что не сообщила о таком гонораре, да, я была обязана внести часть денег в партийную кассу, да, я была обязана…— Вы ничем никому не обязаны, — сказал Дзержинский. — Товарищи, этот разговор я продолжать не намерен. Я не говорю с тем, кому не верю. Если бы эта… Этот чело… Этот субъект был мужчиной, я бы сейчас проголосовал за казнь! Потому что убили Мацея Грыбаса!— Нет, нет! — закричала Гуровская. — Нет! Дайте мне уйти! Я не виновата! Вы не вправе не верить мне! Я дол…— Курт, — негромко сказала Роза Люксембург, — отворите дверь!Высокий парень поднялся во весь свой огромный рост. Гуровская смотрела на всех затравленно, и в сухих глазах ее были боль и страх.… Гуровская стремительно пробежала через комнату, припала к окну: нет ли слежки. Пока она ехала в Варшаву из Берлина, ее неотрывно преследовала мысль, что казнь, смерть, небытие — где-то все время рядом с нею; на соседей по купе она глядела затравленно, успокаивая себя тем единственно, что истинная опасность настанет тогда, когда ей придется остаться одной.И вот сейчас, отперев дверь варшавской квартиры, она пробежала сквозь комнаты, вдыхая устоявшийся запах «кэпстэна», готовая разрыдаться от сознания сиюминутного чувства безопасности, оттого, что рядом Влодек, которого она всегда считала слабым и ощущала свою силу подле него: сила появляется, если ты нужен кому-то одному, живому, а не отвлеченному понятию, как тем, в Берлине, бессердечным, живущим мечтою, химерой — не жизнью.— Геленка! Откуда ты? — Ноттен лежал на диване, обложенный газетами.Она оторвалась от окна, обернулась, пошла к нему, ткнулась лицом в шею и жалобно прокричала:— Я погибла, Влодек! Я погибла, погибла, погибла!— Что? Что произошло? Что с тобой? Что случилось? — тихо спрашивал Ноттен, понимая в глубине души, что случилось то страшное, чего ждал он сам и — неведомо каким знанием — Глазов.— Погибла, погибла, погибла! — длинно, по-детски, тянула Гуровская. — Я погибла…Ноттен бросился на кухню, принес из ящика настойку валерианы, вылил дрожащей рукой серебристо-бурую жидкость в воду, дал выпить Гуровской, придерживая ее голову сзади, как малому ребенку.Зубы ее стучали о стакан дробно, и Ноттен отчего-то представил, каким будет череп Елены, испугался того, как спокойно он представил себе это, и полез в карман шлафрока за трубкой.— Ну, успокоилась немного?— Да, чуть-чуть… Нет, ужасно, я просто не знаю, как жить…— Посмотри мне в глаза.Гуровская медленно подняла на него глаза, и его поразили быстро бегающие и постоянно меняющиеся зрачки женщины.— Ну, расскажи, что стряслось? Я помогу тебе.— Нет, нет, это ничего, это — я… Мне… С тобой ничего, это должно пройти. Понимаешь? Это должно все кончиться. Так не может быть всегда, не может, Влодек! Я сейчас… Ты только не думай.— Геленка, скажи мне правду… Тебя что-то испугало, на тебе лица нет. Кто тебе поможет, если не я? Ну? Говори. Я жду. Облегчи себе сердце.Она снова, — как-то внезапно, испугавшись сама, видимо, этого, — тихонько заверещала, без слов, на одной ноте:— Я погибла, Влодек, я погибла, понимаешь, погибла, погибла, погибла…— Мне уйти?— Что?! Куда? Бога ради, не уходи! Сейчас я возьму себя в руки. Только не бросай меня!— Я не терплю истерик. Или ты скажешь мне, что случилось, или я уйду.— Хорошо. Я скажу. Я тебе скажу все.«Боже мой, я не знаю, что сказать, — поняла вдруг Гуровская, — он сразу же ощутит ложь. Боже мой милосердный!»— Ну?— Влодек, любимый, дай мне прийти в себя. Я не могу опомниться. Я тебе расскажу, все расскажу, только чуть позже. Ладно?— Нет. Ты мне все расскажешь сейчас.— Боже мой, но почему все так жестоки?! Это связано с партией, понимаешь?! С партией!— Почему ты «погибла» в таком случае?— Потому что меня заподозрили в провокаторстве.— Заподозрили или уличили?— Нет, меня нельзя уличить! Я ни в чем не виновата! Меня заподозрили только лишь…— «Только лишь», — повторил Ноттен. — Я жду правды, Гелена. Тогда я смогу помочь тебе.— Мне никто не может помочь, — ответила она тихо, глядя в лицо его бегающими глазами, в которые, казалось, были втиснуты жестокие ободья зрачков, ставшие неподвижными, тоненькими, едва заметными.Ноттен вышел в соседнюю комнату, чувствуя на спине испуг женщины. Он достал из нижнего ящика стола браунинг, который дал ему Глазов, сунул рыбье, скользкое, холодное тельце смерти в карман, вернулся к Гуровской, заставил себя поцеловать ее, почувствовал сразу, что она поняла это его внутреннее понуждение, и шепнул ей на ухо:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65