Если спит, хорошо. И с температур
рой как будто все в порядке, хотя Гришко и допустил неточность: она сегодня на одну десятую выше, чем вчера вечером. А пульс...
Осторожно, чтобы не разбудить больную, Друзь взял ее руку. И едва не выронил. Запись врет! Или от шести, когда меряется температура, до девяти она подскочила не меньше чем на градус!
Хорунжая не спала. Едва Друзь опустил ее руку, она сказала:
— Доброе утро, мой спаситель.
Голос у нее стал слабее. Лицо осунулось..,
— Доброе... Как спалось?
— Не хуже, чем другим. И не лучше.
— А как чувствуете себя?
— Одно меня беспокоит: знают ли в театре, что со мной?
— Ну конечно. Столько звонков оттуда.,.
Хоть за это спасибо Фармагею: вряд ли Друзь сообразил бы утешить этим Хорунжую.
— Я боюсь, что из театра позвонят моим в Киев. А это не нужно, не правда ли?
Друзь уклонился от ответа:
— И это все?
Не улыбка, а лишь желание улыбнуться увидел он в потускневших глазах Марины Эрастовны.
— Жаловаться мне не на что,— тихо сказала она.— Доктор у нас такой любезный. У него столько всяких шуток...
Друзь придвинул к кровати стул, сел и заговорил так, будто Хорунжая не позже завтрашнего дня будет здоровой:
— Даже печень не дает о себе знать? Позвольте, я посмотрю, как она... Нет-нет, я сквозь сорочку: все равно под ней слой марли и клеила.
Едва он притронулся к рубашке над операционным местом, как Марина Эрастовна вздрогнула. И не только около печени ей было больно — осторожные касания Друзя заставили ее прикусить губу...
На пороге появилась медсестра, испуганно оглядела всех и отступила от двери, чтобы пропустить нового посетителя.
Вошел Федор Ипполитович. Вид у него был как всегда — смесь властности и дружелюбия. Ничто не напоминало о громах и молниях в конференц-зале. Сопровождающих он остановил у порога. Только Фармагею жестом велел подойти к Хорунжей.
Как вести себя при больных, Гришко не забыл. Но взгляд его задержался на Друзе: «Если что, выручай, братец!»
За однокашников в любых случаях надо заступаться. И Друзь незаметно кивнул ему.
Федор Ипполитович неторопливо опустился на освобожденный Друзем стул и обратился к больной так, как обращается завзятый театрал к деятелям сценического искусства:
— Я невероятно рад видеть вас у себя. И хочу надеяться, что вы здесь не заскучаете.
— Постараюсь...
— Вот и отлично. Артист в любых обстоятельствах остается творцом. Между прочим, это самый лучший способ скорее выздороветь... Совершенствуйте уже сыгранные роли, мечтайте о новых...
Тем временем рука его незаметно легла на пульс больной, а глаза обратились к температурному листку в ногах кровати. Медсестра сейчас же поднесла этот листок к глазам профессора. И Федор Ипполитович как бы невзначай спросил:
— А сейчас?
В то же мгновение под мышкой у Хорунжей очутился термометр.
— Если будете пользоваться временем целесообразно, оно будет проходить незаметно,— продолжал Федор Ипполитович.— Полежите у нас, сколько нужно, потом дней десять будете набираться сил дома. И забудете о своем ранении навсегда. Весной увидите со сцены, скажем, меня в зале, промелькнет в вашей головке: «Кто это? Где я его видела?» И не вспомните, пожалуй...
Пока Марина Эрастовна держит термометр, профессор будет отвлекать внимание на себя. Взяв своего однокурсника под руку, Друзь вывел его из палаты.
Поведение профессора несколько успокоило Гришка. А товарищеский жест Друзя вернул ему и самоуверенность. Он обнял Друзя за талию:
— Вот так всегда — из большой тучи малый дождь... Вечно наш дед из мухи слона делает.,,
Друзь остановил егоз
— Пульс у Марины Эрастовны сейчас такой, словно у нее больше тридцати восьми. Беспокоят меня и боли в животе. Это не печень, а что-то другое... Как бы не подвела брюшина..,
Фармагей засмеялся:
— Еще чего выдумай...
— Ты говорил с Мариной Эрастовной перед пятиминуткой? Интересовался ее самочувствием?
Гришко пренебрежительно заявил:
— Своих я осматриваю и расспрашиваю перед обходом; начальству нужны самые свежие данные...
— На твоем месте,— перебил его Друзь,— я объявил бы тревогу еще до пятиминутки. Конечно, и сейчас не поздно...
— Чушь! — И рука Фармагея соскользнула с талии Друзя.— И откуда взбрело тебе в голову, что у нее перитонит? Если ты недоглядел...
Тон Друзя не изменился:
— Все может быть. Поэтому так и обеспокоила меня Хорунжая. Ты не должен терять ни секунды: ей угрожает воспаление брюшины.
— Бред!.. И ты думаешь, что я позволю тебе критиковать мою диссертацию? Черта лысого! А если у Хорунжей перитонит, ответишь за это ты.
Он оттолкнул Друзя и возвратился в палату,
Друзь долго подпирал стенку в коридоре женского отделения. Как-никак, а первую помощь Марине Эрастовне оказывал он. И жаль Фармагея: худо ему будет, если опасения Друзя оправдаются. Нужно поддержать парня...
Из палаты Федор Ипполитович вышел с непроницаемым видом и направился в ординаторскую.
Фармагей поплелся за ним. Снова с немой просьбой оглянулся на Друзя: «Будь другом, дорогой!»
В ординаторскую Друзь вошел готовый ко всему. Но встретила его тишина. Профессор с тем же непроницаемым видом, ступая по-кошачьи мягко, ходил вперед и назад. Не отваживаясь шевельнуться, забился в угол Гришко. А многочисленная профессорская свита, расположившись вдоль стен, следила за этой немой сценой,
Заметив Друзя, профессор остановился.
— Повторите, коллега Друзь, то, чем вы закончили вчера свое сообщение о Хорунжей. Насколько я помню, это были ваши советы ее лечащему врачу... А вы,— он лишь бровью повел в сторону Фармагея,— не откажите в любезности громко, чтобы все слышали, слово в слово повторить эти советы вслед за Друзем... Ну!
Это было похоже на издевательство над подчиненными. Но если больному стало хуже по вине врача, не только вчерашнее надо ему напомнить, но и подсказать, что он обязан делать.
Друзь старался говорить как можно мягче, но многочисленные свидетели этого необычного воспитательного приема все же прятали друг от друга глаза. Чем может закончиться попытка высказать несогласие с научным руководителем, когда он перестает ощущать грань между требовательностью и самодурством,— это было известно всем.
Кое-что профессор заставил Фармагея повторить дважды.
И когда эта экзекуция окончилась, холодно спросил*
— Твердо запомнили?
— Да,— буркнул Гришко.
— Не слышу! — повысил голос профессор.
С какой ненавистью взглянул Фармагей, но не на профессора, а на своего бывшего однокурсника! Будто именно тот был во всем виноват.
Все-таки очень внятно заявил:
— Очень твердо. Все будет выполнено в точности.
Он шагнул было к двери.
— Минуту! — теперь уже грозно остановил его Федор Ипполитович.— В конце дня доложите мне, нет, Михаилу Карповичу, что сделали с Хорунжей, и о ее состоянии. Имейте в виду: под суд пойдете, если с ней что-нибудь случится... И еще. Вы передали свою... гм, диссертацию Друзю?
Еще выразительнее сверкнула в глазах Фармагея злость. Но повторить сказанное Друзю в коридоре он не посмел.
— Я... я сам начал перечитывать ее. В связи с вашими вчерашними указаниями. И... и не успел дочитать.
Федор Ипполитович обратился к Друзю:
— Я пришел к выводу, что вам незачем рецензировать написанное Фармагеем, Нет смысла возиться со
всяким...— Словом, которого в словаре не найдешь, он достаточно образно определил свое сегодняшнее отношение к диссертации и ее автору. Вновь повел бровью в сторону Фармагея.— А на вашем месте я давно был бы в палате.
Гришко исчез.
Направился к двери и Федор Ипполитович. На ходу он кивнул Друзю через плечо:
— Если вы не хотите быть в ответе за Хорунжую вместе с этим ротозеем, следите за каждым его шагом, И вмешивайтесь во все без церемоний.
Это куда труднее, чем читать диссертацию. Но Друзь сделал бы это и без напоминаний.
Решив, что выздоровление Хорунжей этим полностью обеспечено, Федор Ипполитович закончил почти добродушно:
— А теперь посмотрим, что в первой,
Нет, не в добром настроении Федор Ипполитович подходил к первой палате. Но не разгильдяйство Фармагея было причиной этому и не состояние здоровья Хорунжей, Угроза над раненой актрисой пока что призрачна. Фармагей на стену полезет, лишь бы отвести эту беду. Он понимает, как отразится его разгильдяйство на судьбе диссертации. А Сергей на то же самое потеряет куда больше сил и времени, чем на чтение подхалимской рукописи. В этом также нет ничего плохого...
И не в том причина, что в конференц-зале перед Федором Ипполитовичем все плыло. Да и сейчас ему кажется, будто не по полу он идет, а перебирается через стремнину по шаткому висячему мостику, а мостик раскачивается— вот-вот оборвется.
Неужели, черт возьми, начали сдавать нервы?
Еще вчера вечером Федор Ипполитович точно знал, каким будет сегодняшний день. А сегодня, не успел проснуться, все полетело вверх тормашками. Игорь никуда не уедет. Друзь вовсе не тихоня... И такое ощущение сейчас, словно не по своей воле действует в данный момент Федор Ипполитович Шостенко, а управляет каждым его словом и движением будущий зять.,.
Да и к Хорунжей он помчался, не закончив пятиминутки. Неужели только потому, что первым побежал к ней Сергей? Стало быть, он и в самом деле совесть своего учителя?
Перед обходом в палатах не должно быть посторонних. А в первой профессор застал сразу двух: руководителя патофизиологической лаборатории и своего сына. Игорь шепотом, но достаточно азартно что-то объяснял Виктору Валентиновичу, а тот задумчиво покачивал головой.
Другого места не нашли для своих разговоров?
Услышав за собой властные шаги, вскочила с кресла медсестра. И (теперь Федор Ипполитович начал замечать каждую подробность) перед ним появилось нечто похожее на бутон белого пиона. Мелькнула мысль: не такой уж Друзь младенец, каким кажется. Ему-то, быть может, женская красота и ни к чему, а сообразил, поди, отыскать для своего Черемашко такую красавицу — полумертвый оживет!
— Вы почему до сих пор здесь? — спросил медсестру Друзь.
Та не смутилась и не стала оправдываться. Подвинув к Федору Ипполитовичу кресло, она независимо ответила:
— Потом.
И показала глазами на стоявших у окна и на Черемашко. Можно подумать, Друзь здесь не ординатор, а санитар. Гм...
Черемашко не спал. Он чуть не свернул себе шею, прислушиваясь к Игорю и патофизиологу. Федора Ипполитовича он не заметил.
Уложили его здесь полуживого, всего одна ночь минула после невероятно тяжелой операции. А глаза у него уже не тусклые, и нет в них той робкой надежды или непобедимого страха, которыми каждый оперированный встречает врача. И откуда у него интерес к окружающему? Он пристально присматривается к обоим собеседникам. А вчера точно так же изучал Федора Ипполитовича—отвечал на вопросы и в то же время пытался угадать: кто вы такой, почему у всех при вас руки по швам? И даже на операционном столе тем же занимался...
— Что там за консилиум? — спросил наконец профессор.
Черемашко повернул к нему голову.
— А, это вы, Федор Ипполитович.., Доброе утро.—1 И голос у него как у приветливого хозяина, встречающего гостя.— Не гневайтесь, пожалуйста. Это я не выпустил отсюда этих симпатичных врачей.
— Рано вам здесь командовать,— придав голосу немного добродушия, отозвался профессор.
— Какая там команда! — усмехнулся Черемашко.— Всю жизнь я прожил среди людей,— трудно мне лежать здесь одному. А все время спать.., Тут не берлога, и я не медведь. ^
Посторонние вышли.
Федор Ипполитович присел. На его лице застыло обычное властно-дружелюбное выражение, а думалось ему о том, что делать здесь, в сущности, нечего. Осмотреть Черемашко по-настоящему можно будет лишь при снятии швов—приблизительно через неделю. Если, конечно, к тому времени он еще будет жив. Пульс, сердце и расспросы почти ничего не дадут. К тому же тромбоболическим заболеванием должны заниматься терапевты и гематологи, а не хирурги. Вот и пусть Друзь с ними связывается. И если научился он кое-чему у Самойла, то сумеет переложить на них ответственность за Черемашко: хирургия свое, мол, сделала...
Профессор сказал:-
— Я попрошу вас, Василь Максимович, на мои вопросы отвечать покороче. Слишком много времени уходит у вас на ненужные разговоры.
— Ничего не поделаешь, Федор Ипполитович,— смущенно отозвался тот.— Люблю поговорить с хорошими людьми.
Странным и недолгим был их разговор. На все Василь Максимович отвечал односложно, и не исчезала из его глаз хитроватая усмешка. Что-нибудь болит? Нет. Не тревожно ли? Нет. Пить хочется? Да. Можно терпеть? Конечно. Какие претензии к врачу или медсестре? Никаких.
Ни испуга в голосе, ни вопросов о том, что будет с ним. Так уверен, что жить ему и жить? Нет, просто не понимает, какая неотвратимая над ним угроза.,, В его положении это, пожалуй, самое лучшее,
Или...
Сколько пульсов переслушали пальцы Федора Ипполитовича, сколько раз его скальпель уверенно проникал в глубь человеческого тела,— этого не сосчитать. Но пальцев одной руки хватит, чтобы пересчитать всех безнадежных, в чьих глазах, как внимательно ни вглядывайся, не было заметно ни тоски, ни страха.
Или так уж сильна воля у Черемашко?
Во всяком случае, это не та воля, что у профессора Шостенко. Сила ученого — это результат пройденного за много лет крутого пути, приобретенного опыта, следствие того, что судьба всех, кто ловит здесь его каждое слово, зависит и долго еще будет зависеть только от него.
...А вот от Кости Грушина ничья судьба как будто и не зависела, никого своим авторитетом он не подавлял, а каждому его слову верили все и шли за ним. В нем как бы конденсировались стремления всех, кем он командовал. Костя знал самую короткую дорогу к осуществлению этих стремлений. В том числе и устремлений Феди Шостенко, чей революционный опыт ограничился молниеносной встречей с полицейской плетью...
Как сейчас Черемашко, вел бы себя, должно быть, Костя в ту осеннюю ночь, если бы пришел в сознание. Умирая, он успокаивал бы своего растерявшегося друга.
Ни за завтраком, ни во время разговора с Сергеем, ни на пятиминутке Федор Ипполитович не чувствовал себя более сбитым с толку, чем сейчас. Если бы он был только хирургом, если бы обращал внимание только на пульс и сердце, на ответы больного, ничего бы не дали ему эти несколько минут у кровати Василя Максимовича. Выйдя из палаты, он хладнокровно повторил бы Друзю сказанное раньше, с легким сердцем санкционировал бы все предложенное им на пятиминутке. И если бы Сергей пристал к нему с вопросом: можно ли спасти Черемашко? — профессор ответил бы иезуитскими словами горьковского Луки: «Веришь — есть бог, не веришь — нету»,
А есть ли свой бог у Федора Ипполитовича? Или только ни на чем не основанная уверенность, что на его счастливой сорочке смерть Черемашко не оставит ни пятнышка?
Все-таки вспомнил: перед тех как уйти, следует сказать больному несколько подбадривающих слов. И повторил то, что говорил всем:
— Ну, такие, как вы, две жизни живут.
Глаза Василя Максимовича стали суровыми, словно профессор начал бросаться слишком дорогими словами.
— Все настоящие люди живут дважды. Даже когда умирают молодыми. Вот людишки —тем и одной жизни слишком много.
Федор Ипполитович медленно поднялся и не сразу отошел от кровати. Да и как отойдешь, если не Черемашко, а будто Костя Грушин (он хорошо понимал, что кроется за словесными выкрутасами его полкового врача) следит за тобой насмешливым взглядом... Даже головой тряхнул профессор, чтобы отогнать это воспоминание.
Чертики в глазах Василя Максимовича запрыгали веселее.
— До скорого свидания, профессор.— Он даже фамильярно подмигнул.— Заходите сюда почаще. Много у меня к вам вопросов — про жизнь, а не про болезни.
Федор Ипполитович вздохнул: ему лишь почудилось, что во взгляде Черемашко есть что-то от Кости. Но чтобы не обидеть больного отказом, он развел руками:
— Свободные минуты у меня так редки...
— А я не тороплю вас, Федор Ипполитович. Я на тот случай говорю, когда и очень занятым людям вдруг понадобится отвести душу. Большой я охотник до таких разговоров, самое лучшее они для меня лекарство.
У больного, очевидно, начиналась эйфория— состояние беспричинного возбуждения, когда человек, как бы охмелев, несет чепуху и считает ее чем-то значительным. Больного в таких случаях надо как можно скорее успокоить.
Достаточно было Федору Ипполитовичу оглянуться, как медсестра дала больному ложечку с влажной марлей и протянула руку к столику за шприцем.
Профессор величественно вышел из палаты, кивком повелев Друзю следовать за ним.
65
До второго этажа Федор Ипполитович шел молча. Друзь плелся на шаг позади, и профессора раздражало постукивание его палки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
рой как будто все в порядке, хотя Гришко и допустил неточность: она сегодня на одну десятую выше, чем вчера вечером. А пульс...
Осторожно, чтобы не разбудить больную, Друзь взял ее руку. И едва не выронил. Запись врет! Или от шести, когда меряется температура, до девяти она подскочила не меньше чем на градус!
Хорунжая не спала. Едва Друзь опустил ее руку, она сказала:
— Доброе утро, мой спаситель.
Голос у нее стал слабее. Лицо осунулось..,
— Доброе... Как спалось?
— Не хуже, чем другим. И не лучше.
— А как чувствуете себя?
— Одно меня беспокоит: знают ли в театре, что со мной?
— Ну конечно. Столько звонков оттуда.,.
Хоть за это спасибо Фармагею: вряд ли Друзь сообразил бы утешить этим Хорунжую.
— Я боюсь, что из театра позвонят моим в Киев. А это не нужно, не правда ли?
Друзь уклонился от ответа:
— И это все?
Не улыбка, а лишь желание улыбнуться увидел он в потускневших глазах Марины Эрастовны.
— Жаловаться мне не на что,— тихо сказала она.— Доктор у нас такой любезный. У него столько всяких шуток...
Друзь придвинул к кровати стул, сел и заговорил так, будто Хорунжая не позже завтрашнего дня будет здоровой:
— Даже печень не дает о себе знать? Позвольте, я посмотрю, как она... Нет-нет, я сквозь сорочку: все равно под ней слой марли и клеила.
Едва он притронулся к рубашке над операционным местом, как Марина Эрастовна вздрогнула. И не только около печени ей было больно — осторожные касания Друзя заставили ее прикусить губу...
На пороге появилась медсестра, испуганно оглядела всех и отступила от двери, чтобы пропустить нового посетителя.
Вошел Федор Ипполитович. Вид у него был как всегда — смесь властности и дружелюбия. Ничто не напоминало о громах и молниях в конференц-зале. Сопровождающих он остановил у порога. Только Фармагею жестом велел подойти к Хорунжей.
Как вести себя при больных, Гришко не забыл. Но взгляд его задержался на Друзе: «Если что, выручай, братец!»
За однокашников в любых случаях надо заступаться. И Друзь незаметно кивнул ему.
Федор Ипполитович неторопливо опустился на освобожденный Друзем стул и обратился к больной так, как обращается завзятый театрал к деятелям сценического искусства:
— Я невероятно рад видеть вас у себя. И хочу надеяться, что вы здесь не заскучаете.
— Постараюсь...
— Вот и отлично. Артист в любых обстоятельствах остается творцом. Между прочим, это самый лучший способ скорее выздороветь... Совершенствуйте уже сыгранные роли, мечтайте о новых...
Тем временем рука его незаметно легла на пульс больной, а глаза обратились к температурному листку в ногах кровати. Медсестра сейчас же поднесла этот листок к глазам профессора. И Федор Ипполитович как бы невзначай спросил:
— А сейчас?
В то же мгновение под мышкой у Хорунжей очутился термометр.
— Если будете пользоваться временем целесообразно, оно будет проходить незаметно,— продолжал Федор Ипполитович.— Полежите у нас, сколько нужно, потом дней десять будете набираться сил дома. И забудете о своем ранении навсегда. Весной увидите со сцены, скажем, меня в зале, промелькнет в вашей головке: «Кто это? Где я его видела?» И не вспомните, пожалуй...
Пока Марина Эрастовна держит термометр, профессор будет отвлекать внимание на себя. Взяв своего однокурсника под руку, Друзь вывел его из палаты.
Поведение профессора несколько успокоило Гришка. А товарищеский жест Друзя вернул ему и самоуверенность. Он обнял Друзя за талию:
— Вот так всегда — из большой тучи малый дождь... Вечно наш дед из мухи слона делает.,,
Друзь остановил егоз
— Пульс у Марины Эрастовны сейчас такой, словно у нее больше тридцати восьми. Беспокоят меня и боли в животе. Это не печень, а что-то другое... Как бы не подвела брюшина..,
Фармагей засмеялся:
— Еще чего выдумай...
— Ты говорил с Мариной Эрастовной перед пятиминуткой? Интересовался ее самочувствием?
Гришко пренебрежительно заявил:
— Своих я осматриваю и расспрашиваю перед обходом; начальству нужны самые свежие данные...
— На твоем месте,— перебил его Друзь,— я объявил бы тревогу еще до пятиминутки. Конечно, и сейчас не поздно...
— Чушь! — И рука Фармагея соскользнула с талии Друзя.— И откуда взбрело тебе в голову, что у нее перитонит? Если ты недоглядел...
Тон Друзя не изменился:
— Все может быть. Поэтому так и обеспокоила меня Хорунжая. Ты не должен терять ни секунды: ей угрожает воспаление брюшины.
— Бред!.. И ты думаешь, что я позволю тебе критиковать мою диссертацию? Черта лысого! А если у Хорунжей перитонит, ответишь за это ты.
Он оттолкнул Друзя и возвратился в палату,
Друзь долго подпирал стенку в коридоре женского отделения. Как-никак, а первую помощь Марине Эрастовне оказывал он. И жаль Фармагея: худо ему будет, если опасения Друзя оправдаются. Нужно поддержать парня...
Из палаты Федор Ипполитович вышел с непроницаемым видом и направился в ординаторскую.
Фармагей поплелся за ним. Снова с немой просьбой оглянулся на Друзя: «Будь другом, дорогой!»
В ординаторскую Друзь вошел готовый ко всему. Но встретила его тишина. Профессор с тем же непроницаемым видом, ступая по-кошачьи мягко, ходил вперед и назад. Не отваживаясь шевельнуться, забился в угол Гришко. А многочисленная профессорская свита, расположившись вдоль стен, следила за этой немой сценой,
Заметив Друзя, профессор остановился.
— Повторите, коллега Друзь, то, чем вы закончили вчера свое сообщение о Хорунжей. Насколько я помню, это были ваши советы ее лечащему врачу... А вы,— он лишь бровью повел в сторону Фармагея,— не откажите в любезности громко, чтобы все слышали, слово в слово повторить эти советы вслед за Друзем... Ну!
Это было похоже на издевательство над подчиненными. Но если больному стало хуже по вине врача, не только вчерашнее надо ему напомнить, но и подсказать, что он обязан делать.
Друзь старался говорить как можно мягче, но многочисленные свидетели этого необычного воспитательного приема все же прятали друг от друга глаза. Чем может закончиться попытка высказать несогласие с научным руководителем, когда он перестает ощущать грань между требовательностью и самодурством,— это было известно всем.
Кое-что профессор заставил Фармагея повторить дважды.
И когда эта экзекуция окончилась, холодно спросил*
— Твердо запомнили?
— Да,— буркнул Гришко.
— Не слышу! — повысил голос профессор.
С какой ненавистью взглянул Фармагей, но не на профессора, а на своего бывшего однокурсника! Будто именно тот был во всем виноват.
Все-таки очень внятно заявил:
— Очень твердо. Все будет выполнено в точности.
Он шагнул было к двери.
— Минуту! — теперь уже грозно остановил его Федор Ипполитович.— В конце дня доложите мне, нет, Михаилу Карповичу, что сделали с Хорунжей, и о ее состоянии. Имейте в виду: под суд пойдете, если с ней что-нибудь случится... И еще. Вы передали свою... гм, диссертацию Друзю?
Еще выразительнее сверкнула в глазах Фармагея злость. Но повторить сказанное Друзю в коридоре он не посмел.
— Я... я сам начал перечитывать ее. В связи с вашими вчерашними указаниями. И... и не успел дочитать.
Федор Ипполитович обратился к Друзю:
— Я пришел к выводу, что вам незачем рецензировать написанное Фармагеем, Нет смысла возиться со
всяким...— Словом, которого в словаре не найдешь, он достаточно образно определил свое сегодняшнее отношение к диссертации и ее автору. Вновь повел бровью в сторону Фармагея.— А на вашем месте я давно был бы в палате.
Гришко исчез.
Направился к двери и Федор Ипполитович. На ходу он кивнул Друзю через плечо:
— Если вы не хотите быть в ответе за Хорунжую вместе с этим ротозеем, следите за каждым его шагом, И вмешивайтесь во все без церемоний.
Это куда труднее, чем читать диссертацию. Но Друзь сделал бы это и без напоминаний.
Решив, что выздоровление Хорунжей этим полностью обеспечено, Федор Ипполитович закончил почти добродушно:
— А теперь посмотрим, что в первой,
Нет, не в добром настроении Федор Ипполитович подходил к первой палате. Но не разгильдяйство Фармагея было причиной этому и не состояние здоровья Хорунжей, Угроза над раненой актрисой пока что призрачна. Фармагей на стену полезет, лишь бы отвести эту беду. Он понимает, как отразится его разгильдяйство на судьбе диссертации. А Сергей на то же самое потеряет куда больше сил и времени, чем на чтение подхалимской рукописи. В этом также нет ничего плохого...
И не в том причина, что в конференц-зале перед Федором Ипполитовичем все плыло. Да и сейчас ему кажется, будто не по полу он идет, а перебирается через стремнину по шаткому висячему мостику, а мостик раскачивается— вот-вот оборвется.
Неужели, черт возьми, начали сдавать нервы?
Еще вчера вечером Федор Ипполитович точно знал, каким будет сегодняшний день. А сегодня, не успел проснуться, все полетело вверх тормашками. Игорь никуда не уедет. Друзь вовсе не тихоня... И такое ощущение сейчас, словно не по своей воле действует в данный момент Федор Ипполитович Шостенко, а управляет каждым его словом и движением будущий зять.,.
Да и к Хорунжей он помчался, не закончив пятиминутки. Неужели только потому, что первым побежал к ней Сергей? Стало быть, он и в самом деле совесть своего учителя?
Перед обходом в палатах не должно быть посторонних. А в первой профессор застал сразу двух: руководителя патофизиологической лаборатории и своего сына. Игорь шепотом, но достаточно азартно что-то объяснял Виктору Валентиновичу, а тот задумчиво покачивал головой.
Другого места не нашли для своих разговоров?
Услышав за собой властные шаги, вскочила с кресла медсестра. И (теперь Федор Ипполитович начал замечать каждую подробность) перед ним появилось нечто похожее на бутон белого пиона. Мелькнула мысль: не такой уж Друзь младенец, каким кажется. Ему-то, быть может, женская красота и ни к чему, а сообразил, поди, отыскать для своего Черемашко такую красавицу — полумертвый оживет!
— Вы почему до сих пор здесь? — спросил медсестру Друзь.
Та не смутилась и не стала оправдываться. Подвинув к Федору Ипполитовичу кресло, она независимо ответила:
— Потом.
И показала глазами на стоявших у окна и на Черемашко. Можно подумать, Друзь здесь не ординатор, а санитар. Гм...
Черемашко не спал. Он чуть не свернул себе шею, прислушиваясь к Игорю и патофизиологу. Федора Ипполитовича он не заметил.
Уложили его здесь полуживого, всего одна ночь минула после невероятно тяжелой операции. А глаза у него уже не тусклые, и нет в них той робкой надежды или непобедимого страха, которыми каждый оперированный встречает врача. И откуда у него интерес к окружающему? Он пристально присматривается к обоим собеседникам. А вчера точно так же изучал Федора Ипполитовича—отвечал на вопросы и в то же время пытался угадать: кто вы такой, почему у всех при вас руки по швам? И даже на операционном столе тем же занимался...
— Что там за консилиум? — спросил наконец профессор.
Черемашко повернул к нему голову.
— А, это вы, Федор Ипполитович.., Доброе утро.—1 И голос у него как у приветливого хозяина, встречающего гостя.— Не гневайтесь, пожалуйста. Это я не выпустил отсюда этих симпатичных врачей.
— Рано вам здесь командовать,— придав голосу немного добродушия, отозвался профессор.
— Какая там команда! — усмехнулся Черемашко.— Всю жизнь я прожил среди людей,— трудно мне лежать здесь одному. А все время спать.., Тут не берлога, и я не медведь. ^
Посторонние вышли.
Федор Ипполитович присел. На его лице застыло обычное властно-дружелюбное выражение, а думалось ему о том, что делать здесь, в сущности, нечего. Осмотреть Черемашко по-настоящему можно будет лишь при снятии швов—приблизительно через неделю. Если, конечно, к тому времени он еще будет жив. Пульс, сердце и расспросы почти ничего не дадут. К тому же тромбоболическим заболеванием должны заниматься терапевты и гематологи, а не хирурги. Вот и пусть Друзь с ними связывается. И если научился он кое-чему у Самойла, то сумеет переложить на них ответственность за Черемашко: хирургия свое, мол, сделала...
Профессор сказал:-
— Я попрошу вас, Василь Максимович, на мои вопросы отвечать покороче. Слишком много времени уходит у вас на ненужные разговоры.
— Ничего не поделаешь, Федор Ипполитович,— смущенно отозвался тот.— Люблю поговорить с хорошими людьми.
Странным и недолгим был их разговор. На все Василь Максимович отвечал односложно, и не исчезала из его глаз хитроватая усмешка. Что-нибудь болит? Нет. Не тревожно ли? Нет. Пить хочется? Да. Можно терпеть? Конечно. Какие претензии к врачу или медсестре? Никаких.
Ни испуга в голосе, ни вопросов о том, что будет с ним. Так уверен, что жить ему и жить? Нет, просто не понимает, какая неотвратимая над ним угроза.,, В его положении это, пожалуй, самое лучшее,
Или...
Сколько пульсов переслушали пальцы Федора Ипполитовича, сколько раз его скальпель уверенно проникал в глубь человеческого тела,— этого не сосчитать. Но пальцев одной руки хватит, чтобы пересчитать всех безнадежных, в чьих глазах, как внимательно ни вглядывайся, не было заметно ни тоски, ни страха.
Или так уж сильна воля у Черемашко?
Во всяком случае, это не та воля, что у профессора Шостенко. Сила ученого — это результат пройденного за много лет крутого пути, приобретенного опыта, следствие того, что судьба всех, кто ловит здесь его каждое слово, зависит и долго еще будет зависеть только от него.
...А вот от Кости Грушина ничья судьба как будто и не зависела, никого своим авторитетом он не подавлял, а каждому его слову верили все и шли за ним. В нем как бы конденсировались стремления всех, кем он командовал. Костя знал самую короткую дорогу к осуществлению этих стремлений. В том числе и устремлений Феди Шостенко, чей революционный опыт ограничился молниеносной встречей с полицейской плетью...
Как сейчас Черемашко, вел бы себя, должно быть, Костя в ту осеннюю ночь, если бы пришел в сознание. Умирая, он успокаивал бы своего растерявшегося друга.
Ни за завтраком, ни во время разговора с Сергеем, ни на пятиминутке Федор Ипполитович не чувствовал себя более сбитым с толку, чем сейчас. Если бы он был только хирургом, если бы обращал внимание только на пульс и сердце, на ответы больного, ничего бы не дали ему эти несколько минут у кровати Василя Максимовича. Выйдя из палаты, он хладнокровно повторил бы Друзю сказанное раньше, с легким сердцем санкционировал бы все предложенное им на пятиминутке. И если бы Сергей пристал к нему с вопросом: можно ли спасти Черемашко? — профессор ответил бы иезуитскими словами горьковского Луки: «Веришь — есть бог, не веришь — нету»,
А есть ли свой бог у Федора Ипполитовича? Или только ни на чем не основанная уверенность, что на его счастливой сорочке смерть Черемашко не оставит ни пятнышка?
Все-таки вспомнил: перед тех как уйти, следует сказать больному несколько подбадривающих слов. И повторил то, что говорил всем:
— Ну, такие, как вы, две жизни живут.
Глаза Василя Максимовича стали суровыми, словно профессор начал бросаться слишком дорогими словами.
— Все настоящие люди живут дважды. Даже когда умирают молодыми. Вот людишки —тем и одной жизни слишком много.
Федор Ипполитович медленно поднялся и не сразу отошел от кровати. Да и как отойдешь, если не Черемашко, а будто Костя Грушин (он хорошо понимал, что кроется за словесными выкрутасами его полкового врача) следит за тобой насмешливым взглядом... Даже головой тряхнул профессор, чтобы отогнать это воспоминание.
Чертики в глазах Василя Максимовича запрыгали веселее.
— До скорого свидания, профессор.— Он даже фамильярно подмигнул.— Заходите сюда почаще. Много у меня к вам вопросов — про жизнь, а не про болезни.
Федор Ипполитович вздохнул: ему лишь почудилось, что во взгляде Черемашко есть что-то от Кости. Но чтобы не обидеть больного отказом, он развел руками:
— Свободные минуты у меня так редки...
— А я не тороплю вас, Федор Ипполитович. Я на тот случай говорю, когда и очень занятым людям вдруг понадобится отвести душу. Большой я охотник до таких разговоров, самое лучшее они для меня лекарство.
У больного, очевидно, начиналась эйфория— состояние беспричинного возбуждения, когда человек, как бы охмелев, несет чепуху и считает ее чем-то значительным. Больного в таких случаях надо как можно скорее успокоить.
Достаточно было Федору Ипполитовичу оглянуться, как медсестра дала больному ложечку с влажной марлей и протянула руку к столику за шприцем.
Профессор величественно вышел из палаты, кивком повелев Друзю следовать за ним.
65
До второго этажа Федор Ипполитович шел молча. Друзь плелся на шаг позади, и профессора раздражало постукивание его палки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27