Сзади них послышался шум задвигаемого засова.
Они прошли в подъезд дома.
— Побудь здесь, — сказал Бауэрхан Бодене, быстро поднимаясь вверх по лестнице. — Я сейчас.
— Где я? — с дрожью в голосе спросила Бодена угрюмого привратника.
— В доме для сумасшедших! — ответил тот.
С энергичным вмешательством Потемкина борьба с Пугачевым значительно продвинулась. Действуя привычным ему способом — подкупом и предательством, Потемкин сумел через своих агентов склонить ближайших клевретов самозванца к измене. Пугачев был выдан властям и привезен в Москву.
Сначала самозванец держал себя твердо и даже вызывающе. Но приемы административного воздействия скоро сделали свое дело. Так, когда Пугачева привели в Симбирске к графу Панину, последний спросил:
— Ты кто?
— Емельян Пугачев!
— Не Емельян, а вор Емелька, — крикнул граф, ударил закованного в кандалы самозванца кулаком по лицу и выдрал у него клок бороды.
В конце концов Пугачев упал духом. Императрица Екатерина II писала Вольтеру в письме от 20—31 декабря 1774 года следующее:
«Маркиз де Пугачев, о котором вы пишете мне в Вашем письме от 16 декабря, жил разбойником и умирает подлым трусом. В тюрьме он был поражен такой слабостью и страхом, что его пришлось осторожно подготавливать к слушанию приговора о смертной казни — из боязни, чтобы он от страха не умер тут же на месте».
Презрительно отзываясь о нравственной «стойкости» Пугачева, Екатерина II ни одним словом не заикнулась в письме о всех тех мучениях и издевательствах, которым подвергали несчастного узника. И если теперь, в наш «гуманный» век, многие государственные преступники лишаются всей душевной твердости под влиянием тюремного режима, то что же говорить о мерах воздействия восемнадцатого века?
В январе 1775 года Пугачева публично казнили. Потемкин был осыпан новыми милостями, новыми наградами. Но он не чувствовал себя спокойным; его мучила мысль о том, что Бодена может начать болтать в сумасшедшем доме что-нибудь несуразное. Конечно, сумасшедшим не очень-то верят. Но у него, Потемкина, слишком много врагов, которые рады будут ухватиться хоть за что-нибудь, чтобы окольным путем зайти к государыне и наплести ей, чего не следует. А вдруг да попадут они к государыне в такую минуту, когда она склонна будет энергично взяться за расследование? Нет, надо было во что бы то ни стало предупредить самую возможность этого.
Воспользовавшись удобным случаем, Потемкин упомянул при императрице Екатерине, что ему пришлось посадить в Москве в сумасшедший дом свою крепостную девку — цыганку Бодену, так как она, видимо, лишилась разума.
Екатерина Алексеевна искренне пожалела «бедное смуглое создание», как она называла свою соперницу, и участливо осведомилась, в чем именно заключается пункт помешательства цыганки.
— Ваше величество, — с серьезным, многозначительным видом ответил Потемкин. — У Бодены очень опасная для государственного спокойствия мания: она клянется всеми святыми, что она вовсе не Бодена, а 74
дочь императрицы Елизаветы и, следовательно, законная наследница императора Петра III.
— Значит, еще одна претендентка? — с неудовольствием сказала Екатерина II. — А какое же имя Бодена присваивает себе?
— Она уверяет, будто ее зовут княжной Таракановой.
— Да, но одна авантюристка уже присвоила себе это имя! Не успела я расправиться с одной, как явилась другая!
— Представьте себе, ваше величество, что Бодена приводит ряд дат, которые совпадают настолько с исторической действительностью, что...
— Что Григорий Александрович Потемкин готов присягнуть ей в верноподданничестве, да?
— Нет, ваше величество! Григорий Александрович Потемкин счел своим верноподданническим долгом посадить ее в сумасшедший дом!
— Ее просто надо было отдать под суд, наказать плетьми и сослать в Сибирь!
— Если бы Бодена не могла привести никаких убедительных доводов, как было, к примеру, у Пугачева, тогда с ней надо было бы обойтись, как с преступницей. Раз она пытается обосновать свои претензии исторически и ее доводы имеют облик вероятности, то во что бы то ни стало надо избежать гласности, разговоров, скандалов. Поэтому с нею надо обращаться, как с умственно больной. Так проще!
— Ты совершенно прав, Григорий Александрович, — сказала, подумав, Екатерина Алексеевна, — я довольна тобой и в знак своей признательности... — Императрица подошла к своему бюро, выдвинула ящичек, достала оттуда орден Андрея Первозванного, осыпанный крупными бриллиантами, затем медальон на золотой цепочке, в котором был ее миниатюрный портрет на эмали, и, вновь подойдя к фавориту, докончила: — В знак своей признательности вот это дает тебе государыня, — Екатерина подала ему орден, — а это — женщина! — Она надела ему на шею цепочку с медальоном.
Придя к себе, Потемкин кликнул Бауэрхана и показал ему новые знаки милости императрицы.
— Бот, полюбуйся, Кукареку, — сказал он, — и познай, сколь дорого оплачивается иная сказка, если ее рассказать ко времени!
Державин, вернувшийся в Петербург вместе с Потемкиным, вскоре получил от великого князя Павла Петровича приглашение пожаловать в Павловск.
Как билось преисполненное- любви сердце поэта, когда он направлялся ко дворцу, где жила та, которая сосредоточивала в себе все стремления его души!
Пробило двенадцать часов, когда Державин приказал доложить о себе. Великая княгиня сейчас же приняла его и встретила так радостно и милостиво, словно знала его уже давно, а не видела лишь в третий раз в жизни.
— Наконец-то! — сказала она. — Я очень рада, что небо вняло моей молитве и взяло вас под свое покровительство, так что я встречаю вас здравым и невредимым. Добро пожаловать, Гавриил Романович!
— Ваше высочество, — ответил Державин, — я глубоко тронут столь милостивыми словами. Я не знал, что обязан молитвам вашего высочества, и приписывал небесное покровительство тому, что неизменно носил на сердце образ Богоматери, а в сердце — образ иной мадонны, светившей мне лучезарной звездой на всех моих путях.
— Мой муж, — сказала великая княгиня, щеки которой порозовели при пламенных словах поэта, — очень хотел видеть вас, чтобы расспросить о подробностях казни Пугачева. Но в данный момент он занят важным делом: он собственноручно кормит любимых 76
лошадей. Поэтому в ожидании его поговорим о другом. Как поживает ваша очаровательная муза? Написали ли вы в это время что-нибудь новенькое?
— В это время я закончил очень большой эпос.
— Не будет нескромностью поинтересоваться, как зовут это новое детище вашей музы?
— Его зовут «Наталья»! — скорее прошептал, чем сказал Державин.
Великая княгиня густо покраснела. Она хотела ответить на это полупризнание, но вошел Павел Петрович. Он заметил румянец смущения на щеках своей неизменно бледной жены, увидел блеск взгляда Державина, и его губы мимолетно скривились злобной, презрительной усмешкой.
— Очень рад видеть тебя, Гавриил Романович, — сказал он. — Извиняюсь, ваше высочество, что заставил себя ждать. Мне надо было сначала накормить моих господ жеребцов и посмотреть, в порядке ли содержатся мои госпожи собаки. А теперь я могу посвятить время также и поэту. Делу — время, потехе — час! Ну-с, приятель, ты видел в Москве казни бунтовщиков, сколько их всего там порешили?
— Двадцать четыре человека.
— Только и всего? РагЫеи2, на месте моей высокочтимой матушки я задал бы там целую кровавую бойню, чтобы сразу избавиться от всей этой дряни! С бунтовщиками и государственными преступниками церемониться нечего. Чуть что — голову долой. На всякий случай заметь это себе, Державин!
— О, Павел, как тебе не стыдно! — с очаровательной улыбкой сказала ему великая княгиня. — Я же знаю, что ты вовсе не такой. Ты просто любишь разыгрывать Нерона, тогда как я отлично знаю, что по человеколюбию и мягкости ты скорее напоминаешь Траяна
или Тита.
— Ошибаетесь, сударыня! Тит был назван всем народом Милостивым, я же, дорогая моя, далеко не милостив и глубоко склоняюсь к девизу Калигулы. Пусть меня не перестают ненавидеть, лишь бы не переставали также и бояться, ибо боязнь, милейшая, — великое дело!
— Ты сегодня совсем не нравишься мне, Павел! — сказала великая княгиня.
— Благодарю за этот комплимент, ваше высочество, и чувствую признательность уже потому, что мне редко кто говорит в глаза такую глубокую правду!
— Ты сегодня даже невежлив, Павел!
— Ас чего я вдруг стану вежливым? Вы вот только что заявили, что я вам не нравлюсь. Признайтесь по чистой совести, наверное, наш общий друг Державин нравится вам гораздо больше?
— Но послушай, Павел... — начала было великая княгиня, густо покраснев.
— Ты только полюбуйся, Гавриил, до чего она покраснела, — сказал Павел Петрович с грубым смехом. — Что твой кумач, да и только! Не беспокойтесь, ваше высочество, тайну вашего любвеобильного сердца я прозрел давно и всецело. Я отлично вижу, что вы влюбились, словно горничная в военного писаря, в этого «безумного комара», в этого «нежносердечного соловья», с которым вы не прочь разделить «плод, бьющийся от счастья в его груди»...
— Ваше высочество!..
— Молчите, теперь говорю я! Запирательство бесполезно... Вы любите этого молодого человека. Я не так глуп, как меня любят изображать; я все вижу, хотя иногда и не показываю вида. Ваш румянец выдает вас! О, я ровно ничего не имею против этого — любите себе на здоровье, но смотрите, чтобы дальше румянца и поэтических бредней дело не заходило! Если же вы, ваше высочество, вздумаете и на самом деле отведать запретного «плода, бьющегося в поэтическом сердце», то... то... Однако довольно об этом, на сегодня по крайней мере. Я позвал тебя, милейший Державин, для того, чтобы дать поручение, надлежащим исполнением которого ты очень порадуешь меня.
— Вашему императорскому высочеству стоит только приказать...
— Это я знаю и без тебя. Пожалуйста, без сладких слов, ведь я не сентиментальная немка, чтобы сейчас же растаять! Мне, братец, дело нужно, а не слова. Так вот что. Этой зимой я потерял трех любимых лошадей: Веру, Надежду и Любовь. Поэтому, с милостивого разрешения моей добрейшей матушки и твоего достойного начальника фельдмаршала Потемкина, приказываю тебе немедленно отправиться в Аравию и купить там для меня пять-шесть чистокровных лошадей. Что касается масти, то я лично предпочитаю серых в яблоках, но тебе предоставляется полная свобода выбора по своему вкусу; насколько я могу судить, у тебя губа не дура, и пока что я вполне одобряю твой вкус. Итак, значит, выберешь мне с полдюжины хороших лошадок. Сделай все, что в силах, чтобы выбор был отменный. Впрочем, ведь тебе это легче, чем кому-нибудь! Увидишь в аравийской пустыне пламенную кобылицу с наклонностью к сантиментам, прочтешь ей чувствительное стихотвореньице, ну, и готово — попалась, бедная! Так вот, ступай! Через три часа ты должен быть уже в пути. Понял?
— Вполне, ваше императорское высочество! — пролепетал Державин.
— А понял, так и слава Богу. Прощайся с моей женой и отправляйся в путь с Богом и всеми святыми — я не исключаю из их среды и своей жены, разумеется! А когда исполнишь это поручение, то спеши обратно в
Павловск, где тебя будут ждать с равным нетерпением любовь и благодарность. С Богом!
Державин ушел.
Не успела дверь захлопнуться за ним, как великая княгиня без звука и стона рухнула на пол. Великий князь позвонил, приказал позвать камер-фрейлин великой княгини и, позевывая, сказал:
— С ее высочеством снова обморок!
Грубое издевательство мужа привело к тому, что в Наталье Алексеевне произошли две крупные перемены — физическая и душевная.
До сих пор в ее сердце не было и тени любви к Державину; она относилась к нему с дружеской симпатией, ей льстило, ее грело то наивное обожание, которым окружал ее образ поэт, с ним она казалась себе уже не такой одинокой, не такой заброшенной, но и только. Теперь, когда глубокий обморок перешел в сильнейшую горячку, бредовые картины часто являли ей образ Державина. Он то склонялся к ее ногам и пел ей тихие песни, от которых ослаблялось стальное кольцо, сжимавшее мозг; то, словно святой Георгий, он копьем поражал дракона, собиравшегося пожрать ее и принимавшего черты Павла Петровича. И когда она наконец очнулась, когда — бледная, грустная, исхудалая — стала медленно поправляться, для нее уже не было сомнений, что всем сердцем и чистыми помыслами она беззаветно любит Державина.
Наталья Алексеевна понимала всю бездонность разделявшей их пропасти — и это свинцовой крышкой гроба давило ее сердце. Но затем она, припоминая детали той ужасной сцены, когда великий князь грубо попрал в ней и женскую честь, и стыдливость, и достоинство, начинала думать, что ей уже никогда больше не придется увидеть поэта, потому что теперь постараются держать его где-нибудь подальше, — и ее охватывал такой ужас, такое беспросветное отчаяние, что она готова была рвать на себе волосы и биться головой о стену.
И от молодой, цветущей женщины осталась только грустная тень, печально говорившая о неизбежности трагического конца.
Огромным утешением и нравственным подспорьем служила великой княгине рукопись, неожиданно полученная ею от Державина из Москвы.
Согласно приказанию великого князя Державин сейчас же выехал из Петербурга. Потемкин, призвавший его к себе и обласкавший его на прощанье, сказал ему, чтобы он ехал в Москву и обождал там: туда ему пришлют подорожную, заграничный паспорт и ассигновку на расходные суммы. В Москве Державину пришлось прожить около недели, и все это время — дни и ночи — поэт употребил на то, чтобы старательно переписать весь цикл стихотворений, написанных им под влиянием любви к великой княгине. Этому сборнику стихотворений он предпослал очаровательное рифмованное посвящение-предисловие, где говорил, что изливает всю кровь своего сердца, которое должно теперь навсегда смолкнуть, что весь цветник чистейших восторгов, навеянных ему образом его Мадонны, он заключает здесь, не оставляя себе даже копии:
...Так Богу Божье без остатка Всяк правоверный отдает.
Затем, предав сожжению все оригиналы стихотворений этого цикла, Державин переслал переписанную рукопись великой княгине.
Тем временем Павел Петрович, которого сильно мучили угрызения совести (он не мог не сознавать, что позволил себе хватить через край и что вся болезнь супруги явилась следствием его далеко не рыцарского обхождения с нею), довольно странным образом выражал охватившее его раскаяние. Не будучи в силах смотреть прямо в глаза этому умирающему ангелу, он почти не заходил к больной, а в редкие моменты посещений бросал несколько грубовато-смущенных слов и торопливо уходил... забавляться со своей пассией, Нелидовой, завоевавшей (или, вернее, вернувшей себе) его благосклонность.
Все это не могло не ухудшать и без того плохого состояния здоровья бедной больной, и она целыми днями лежала неподвижно в кровати, бессильно опустив руки и мечтательно думая о чем-то далеком. Время от времени она доставала из-под подушки тетрадь державинских стихотворений, перечитывая то или другое произведение, и тогда на ее бледном лице мелькала слабая, измученная улыбка.
Единственно, кто теперь ежедневно навещал великую княгиню, это доктор Бауэрхан. Раза два Потемкин посылал его осведомиться о состоянии здоровья высочайшей больной, и старого грешника так пленила, так растрогала картина этой покорной беспомощности, что он стал приезжать каждый день по своей инициативе, прикрываясь именем Потемкина.
Великая княгиня всегда радовалась приходу старичка. Он просиживал у нее не менее часа и все время рассказывал новости, которых бывало так много при скандальном дворе восемнадцатого века.
Однажды великая княгиня спросила Бауэрхана:
— Вы рассказали мне о молодой цыганке Бодене, которая вбила себе в голову, будто она — законная наследница императрицы Елизаветы. Что сталось с этим созданием?
— Ее постиг очень трагический конец. С ней приключился припадок буйного сумасшествия, так что пришлось надеть на нее смирительную рубашку и запереть в темную камеру. Две недели она не видела солнечного
света. Сначала она бесновалась, неистовствовала, крича, что она вовсе не сумасшедшая, что ее заперли в сумасшедший дом для того, чтобы избавиться от нее. И вдруг затихла. Вошли в ее камеру — и что же оказалось? «Княжна Тараканова номер два» перекусила себе зубами силы и истекла кровью. Как раз третьего дня фельдмаршал Потемкин, питавший горячую симпатию к цыганке, получил известие о ее смерти. Последнее слово, вырвавшееся из уст умиравшей, было «Гавриил»!
— Гавриил? — изумленно переспросила великая княгиня.
— Ну да, ведь она сошла с ума от безнадежной любви к Гавриилу Романовичу Державину!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Они прошли в подъезд дома.
— Побудь здесь, — сказал Бауэрхан Бодене, быстро поднимаясь вверх по лестнице. — Я сейчас.
— Где я? — с дрожью в голосе спросила Бодена угрюмого привратника.
— В доме для сумасшедших! — ответил тот.
С энергичным вмешательством Потемкина борьба с Пугачевым значительно продвинулась. Действуя привычным ему способом — подкупом и предательством, Потемкин сумел через своих агентов склонить ближайших клевретов самозванца к измене. Пугачев был выдан властям и привезен в Москву.
Сначала самозванец держал себя твердо и даже вызывающе. Но приемы административного воздействия скоро сделали свое дело. Так, когда Пугачева привели в Симбирске к графу Панину, последний спросил:
— Ты кто?
— Емельян Пугачев!
— Не Емельян, а вор Емелька, — крикнул граф, ударил закованного в кандалы самозванца кулаком по лицу и выдрал у него клок бороды.
В конце концов Пугачев упал духом. Императрица Екатерина II писала Вольтеру в письме от 20—31 декабря 1774 года следующее:
«Маркиз де Пугачев, о котором вы пишете мне в Вашем письме от 16 декабря, жил разбойником и умирает подлым трусом. В тюрьме он был поражен такой слабостью и страхом, что его пришлось осторожно подготавливать к слушанию приговора о смертной казни — из боязни, чтобы он от страха не умер тут же на месте».
Презрительно отзываясь о нравственной «стойкости» Пугачева, Екатерина II ни одним словом не заикнулась в письме о всех тех мучениях и издевательствах, которым подвергали несчастного узника. И если теперь, в наш «гуманный» век, многие государственные преступники лишаются всей душевной твердости под влиянием тюремного режима, то что же говорить о мерах воздействия восемнадцатого века?
В январе 1775 года Пугачева публично казнили. Потемкин был осыпан новыми милостями, новыми наградами. Но он не чувствовал себя спокойным; его мучила мысль о том, что Бодена может начать болтать в сумасшедшем доме что-нибудь несуразное. Конечно, сумасшедшим не очень-то верят. Но у него, Потемкина, слишком много врагов, которые рады будут ухватиться хоть за что-нибудь, чтобы окольным путем зайти к государыне и наплести ей, чего не следует. А вдруг да попадут они к государыне в такую минуту, когда она склонна будет энергично взяться за расследование? Нет, надо было во что бы то ни стало предупредить самую возможность этого.
Воспользовавшись удобным случаем, Потемкин упомянул при императрице Екатерине, что ему пришлось посадить в Москве в сумасшедший дом свою крепостную девку — цыганку Бодену, так как она, видимо, лишилась разума.
Екатерина Алексеевна искренне пожалела «бедное смуглое создание», как она называла свою соперницу, и участливо осведомилась, в чем именно заключается пункт помешательства цыганки.
— Ваше величество, — с серьезным, многозначительным видом ответил Потемкин. — У Бодены очень опасная для государственного спокойствия мания: она клянется всеми святыми, что она вовсе не Бодена, а 74
дочь императрицы Елизаветы и, следовательно, законная наследница императора Петра III.
— Значит, еще одна претендентка? — с неудовольствием сказала Екатерина II. — А какое же имя Бодена присваивает себе?
— Она уверяет, будто ее зовут княжной Таракановой.
— Да, но одна авантюристка уже присвоила себе это имя! Не успела я расправиться с одной, как явилась другая!
— Представьте себе, ваше величество, что Бодена приводит ряд дат, которые совпадают настолько с исторической действительностью, что...
— Что Григорий Александрович Потемкин готов присягнуть ей в верноподданничестве, да?
— Нет, ваше величество! Григорий Александрович Потемкин счел своим верноподданническим долгом посадить ее в сумасшедший дом!
— Ее просто надо было отдать под суд, наказать плетьми и сослать в Сибирь!
— Если бы Бодена не могла привести никаких убедительных доводов, как было, к примеру, у Пугачева, тогда с ней надо было бы обойтись, как с преступницей. Раз она пытается обосновать свои претензии исторически и ее доводы имеют облик вероятности, то во что бы то ни стало надо избежать гласности, разговоров, скандалов. Поэтому с нею надо обращаться, как с умственно больной. Так проще!
— Ты совершенно прав, Григорий Александрович, — сказала, подумав, Екатерина Алексеевна, — я довольна тобой и в знак своей признательности... — Императрица подошла к своему бюро, выдвинула ящичек, достала оттуда орден Андрея Первозванного, осыпанный крупными бриллиантами, затем медальон на золотой цепочке, в котором был ее миниатюрный портрет на эмали, и, вновь подойдя к фавориту, докончила: — В знак своей признательности вот это дает тебе государыня, — Екатерина подала ему орден, — а это — женщина! — Она надела ему на шею цепочку с медальоном.
Придя к себе, Потемкин кликнул Бауэрхана и показал ему новые знаки милости императрицы.
— Бот, полюбуйся, Кукареку, — сказал он, — и познай, сколь дорого оплачивается иная сказка, если ее рассказать ко времени!
Державин, вернувшийся в Петербург вместе с Потемкиным, вскоре получил от великого князя Павла Петровича приглашение пожаловать в Павловск.
Как билось преисполненное- любви сердце поэта, когда он направлялся ко дворцу, где жила та, которая сосредоточивала в себе все стремления его души!
Пробило двенадцать часов, когда Державин приказал доложить о себе. Великая княгиня сейчас же приняла его и встретила так радостно и милостиво, словно знала его уже давно, а не видела лишь в третий раз в жизни.
— Наконец-то! — сказала она. — Я очень рада, что небо вняло моей молитве и взяло вас под свое покровительство, так что я встречаю вас здравым и невредимым. Добро пожаловать, Гавриил Романович!
— Ваше высочество, — ответил Державин, — я глубоко тронут столь милостивыми словами. Я не знал, что обязан молитвам вашего высочества, и приписывал небесное покровительство тому, что неизменно носил на сердце образ Богоматери, а в сердце — образ иной мадонны, светившей мне лучезарной звездой на всех моих путях.
— Мой муж, — сказала великая княгиня, щеки которой порозовели при пламенных словах поэта, — очень хотел видеть вас, чтобы расспросить о подробностях казни Пугачева. Но в данный момент он занят важным делом: он собственноручно кормит любимых 76
лошадей. Поэтому в ожидании его поговорим о другом. Как поживает ваша очаровательная муза? Написали ли вы в это время что-нибудь новенькое?
— В это время я закончил очень большой эпос.
— Не будет нескромностью поинтересоваться, как зовут это новое детище вашей музы?
— Его зовут «Наталья»! — скорее прошептал, чем сказал Державин.
Великая княгиня густо покраснела. Она хотела ответить на это полупризнание, но вошел Павел Петрович. Он заметил румянец смущения на щеках своей неизменно бледной жены, увидел блеск взгляда Державина, и его губы мимолетно скривились злобной, презрительной усмешкой.
— Очень рад видеть тебя, Гавриил Романович, — сказал он. — Извиняюсь, ваше высочество, что заставил себя ждать. Мне надо было сначала накормить моих господ жеребцов и посмотреть, в порядке ли содержатся мои госпожи собаки. А теперь я могу посвятить время также и поэту. Делу — время, потехе — час! Ну-с, приятель, ты видел в Москве казни бунтовщиков, сколько их всего там порешили?
— Двадцать четыре человека.
— Только и всего? РагЫеи2, на месте моей высокочтимой матушки я задал бы там целую кровавую бойню, чтобы сразу избавиться от всей этой дряни! С бунтовщиками и государственными преступниками церемониться нечего. Чуть что — голову долой. На всякий случай заметь это себе, Державин!
— О, Павел, как тебе не стыдно! — с очаровательной улыбкой сказала ему великая княгиня. — Я же знаю, что ты вовсе не такой. Ты просто любишь разыгрывать Нерона, тогда как я отлично знаю, что по человеколюбию и мягкости ты скорее напоминаешь Траяна
или Тита.
— Ошибаетесь, сударыня! Тит был назван всем народом Милостивым, я же, дорогая моя, далеко не милостив и глубоко склоняюсь к девизу Калигулы. Пусть меня не перестают ненавидеть, лишь бы не переставали также и бояться, ибо боязнь, милейшая, — великое дело!
— Ты сегодня совсем не нравишься мне, Павел! — сказала великая княгиня.
— Благодарю за этот комплимент, ваше высочество, и чувствую признательность уже потому, что мне редко кто говорит в глаза такую глубокую правду!
— Ты сегодня даже невежлив, Павел!
— Ас чего я вдруг стану вежливым? Вы вот только что заявили, что я вам не нравлюсь. Признайтесь по чистой совести, наверное, наш общий друг Державин нравится вам гораздо больше?
— Но послушай, Павел... — начала было великая княгиня, густо покраснев.
— Ты только полюбуйся, Гавриил, до чего она покраснела, — сказал Павел Петрович с грубым смехом. — Что твой кумач, да и только! Не беспокойтесь, ваше высочество, тайну вашего любвеобильного сердца я прозрел давно и всецело. Я отлично вижу, что вы влюбились, словно горничная в военного писаря, в этого «безумного комара», в этого «нежносердечного соловья», с которым вы не прочь разделить «плод, бьющийся от счастья в его груди»...
— Ваше высочество!..
— Молчите, теперь говорю я! Запирательство бесполезно... Вы любите этого молодого человека. Я не так глуп, как меня любят изображать; я все вижу, хотя иногда и не показываю вида. Ваш румянец выдает вас! О, я ровно ничего не имею против этого — любите себе на здоровье, но смотрите, чтобы дальше румянца и поэтических бредней дело не заходило! Если же вы, ваше высочество, вздумаете и на самом деле отведать запретного «плода, бьющегося в поэтическом сердце», то... то... Однако довольно об этом, на сегодня по крайней мере. Я позвал тебя, милейший Державин, для того, чтобы дать поручение, надлежащим исполнением которого ты очень порадуешь меня.
— Вашему императорскому высочеству стоит только приказать...
— Это я знаю и без тебя. Пожалуйста, без сладких слов, ведь я не сентиментальная немка, чтобы сейчас же растаять! Мне, братец, дело нужно, а не слова. Так вот что. Этой зимой я потерял трех любимых лошадей: Веру, Надежду и Любовь. Поэтому, с милостивого разрешения моей добрейшей матушки и твоего достойного начальника фельдмаршала Потемкина, приказываю тебе немедленно отправиться в Аравию и купить там для меня пять-шесть чистокровных лошадей. Что касается масти, то я лично предпочитаю серых в яблоках, но тебе предоставляется полная свобода выбора по своему вкусу; насколько я могу судить, у тебя губа не дура, и пока что я вполне одобряю твой вкус. Итак, значит, выберешь мне с полдюжины хороших лошадок. Сделай все, что в силах, чтобы выбор был отменный. Впрочем, ведь тебе это легче, чем кому-нибудь! Увидишь в аравийской пустыне пламенную кобылицу с наклонностью к сантиментам, прочтешь ей чувствительное стихотвореньице, ну, и готово — попалась, бедная! Так вот, ступай! Через три часа ты должен быть уже в пути. Понял?
— Вполне, ваше императорское высочество! — пролепетал Державин.
— А понял, так и слава Богу. Прощайся с моей женой и отправляйся в путь с Богом и всеми святыми — я не исключаю из их среды и своей жены, разумеется! А когда исполнишь это поручение, то спеши обратно в
Павловск, где тебя будут ждать с равным нетерпением любовь и благодарность. С Богом!
Державин ушел.
Не успела дверь захлопнуться за ним, как великая княгиня без звука и стона рухнула на пол. Великий князь позвонил, приказал позвать камер-фрейлин великой княгини и, позевывая, сказал:
— С ее высочеством снова обморок!
Грубое издевательство мужа привело к тому, что в Наталье Алексеевне произошли две крупные перемены — физическая и душевная.
До сих пор в ее сердце не было и тени любви к Державину; она относилась к нему с дружеской симпатией, ей льстило, ее грело то наивное обожание, которым окружал ее образ поэт, с ним она казалась себе уже не такой одинокой, не такой заброшенной, но и только. Теперь, когда глубокий обморок перешел в сильнейшую горячку, бредовые картины часто являли ей образ Державина. Он то склонялся к ее ногам и пел ей тихие песни, от которых ослаблялось стальное кольцо, сжимавшее мозг; то, словно святой Георгий, он копьем поражал дракона, собиравшегося пожрать ее и принимавшего черты Павла Петровича. И когда она наконец очнулась, когда — бледная, грустная, исхудалая — стала медленно поправляться, для нее уже не было сомнений, что всем сердцем и чистыми помыслами она беззаветно любит Державина.
Наталья Алексеевна понимала всю бездонность разделявшей их пропасти — и это свинцовой крышкой гроба давило ее сердце. Но затем она, припоминая детали той ужасной сцены, когда великий князь грубо попрал в ней и женскую честь, и стыдливость, и достоинство, начинала думать, что ей уже никогда больше не придется увидеть поэта, потому что теперь постараются держать его где-нибудь подальше, — и ее охватывал такой ужас, такое беспросветное отчаяние, что она готова была рвать на себе волосы и биться головой о стену.
И от молодой, цветущей женщины осталась только грустная тень, печально говорившая о неизбежности трагического конца.
Огромным утешением и нравственным подспорьем служила великой княгине рукопись, неожиданно полученная ею от Державина из Москвы.
Согласно приказанию великого князя Державин сейчас же выехал из Петербурга. Потемкин, призвавший его к себе и обласкавший его на прощанье, сказал ему, чтобы он ехал в Москву и обождал там: туда ему пришлют подорожную, заграничный паспорт и ассигновку на расходные суммы. В Москве Державину пришлось прожить около недели, и все это время — дни и ночи — поэт употребил на то, чтобы старательно переписать весь цикл стихотворений, написанных им под влиянием любви к великой княгине. Этому сборнику стихотворений он предпослал очаровательное рифмованное посвящение-предисловие, где говорил, что изливает всю кровь своего сердца, которое должно теперь навсегда смолкнуть, что весь цветник чистейших восторгов, навеянных ему образом его Мадонны, он заключает здесь, не оставляя себе даже копии:
...Так Богу Божье без остатка Всяк правоверный отдает.
Затем, предав сожжению все оригиналы стихотворений этого цикла, Державин переслал переписанную рукопись великой княгине.
Тем временем Павел Петрович, которого сильно мучили угрызения совести (он не мог не сознавать, что позволил себе хватить через край и что вся болезнь супруги явилась следствием его далеко не рыцарского обхождения с нею), довольно странным образом выражал охватившее его раскаяние. Не будучи в силах смотреть прямо в глаза этому умирающему ангелу, он почти не заходил к больной, а в редкие моменты посещений бросал несколько грубовато-смущенных слов и торопливо уходил... забавляться со своей пассией, Нелидовой, завоевавшей (или, вернее, вернувшей себе) его благосклонность.
Все это не могло не ухудшать и без того плохого состояния здоровья бедной больной, и она целыми днями лежала неподвижно в кровати, бессильно опустив руки и мечтательно думая о чем-то далеком. Время от времени она доставала из-под подушки тетрадь державинских стихотворений, перечитывая то или другое произведение, и тогда на ее бледном лице мелькала слабая, измученная улыбка.
Единственно, кто теперь ежедневно навещал великую княгиню, это доктор Бауэрхан. Раза два Потемкин посылал его осведомиться о состоянии здоровья высочайшей больной, и старого грешника так пленила, так растрогала картина этой покорной беспомощности, что он стал приезжать каждый день по своей инициативе, прикрываясь именем Потемкина.
Великая княгиня всегда радовалась приходу старичка. Он просиживал у нее не менее часа и все время рассказывал новости, которых бывало так много при скандальном дворе восемнадцатого века.
Однажды великая княгиня спросила Бауэрхана:
— Вы рассказали мне о молодой цыганке Бодене, которая вбила себе в голову, будто она — законная наследница императрицы Елизаветы. Что сталось с этим созданием?
— Ее постиг очень трагический конец. С ней приключился припадок буйного сумасшествия, так что пришлось надеть на нее смирительную рубашку и запереть в темную камеру. Две недели она не видела солнечного
света. Сначала она бесновалась, неистовствовала, крича, что она вовсе не сумасшедшая, что ее заперли в сумасшедший дом для того, чтобы избавиться от нее. И вдруг затихла. Вошли в ее камеру — и что же оказалось? «Княжна Тараканова номер два» перекусила себе зубами силы и истекла кровью. Как раз третьего дня фельдмаршал Потемкин, питавший горячую симпатию к цыганке, получил известие о ее смерти. Последнее слово, вырвавшееся из уст умиравшей, было «Гавриил»!
— Гавриил? — изумленно переспросила великая княгиня.
— Ну да, ведь она сошла с ума от безнадежной любви к Гавриилу Романовичу Державину!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37