Поэтому вид Ланского был поистине живительным ключом, каждая капля которого ярко сверкает радугой чистоты и незапятнанности.
Императрица смотрела на смущенного, красневшего как девушка молодого человека, и весна расцветала в ее сердце — совершенно так же, как если бы в пожелтевшей осенью дубраве распустился стыдливо-нежный куст весенних ландышей. Кругом все так торжественно-похоронно, так уныло, все говорит о смерти и увядании, а маленький застенчивый цветочек своим ароматом возвращает мысль о царственной роскоши весны...
За первой любовью, благодаря фантазии поэтов, установилась репутация самой поэтической, прочной и пламенной. Но на самом деле так редко бывает. Ведь в ранней юности любовь очень часто появляется от сознания, что уже настала пора любить, и вот потребность в любви принимается за самое любовь. В юности мы мало разборчивы, мало знаем жизнь и людей. Мы не способны к анализу, мы живем непосредственными восприятиями. И, напротив, самой прочной, самой сильной, самой всепобеждающей является зрелая любовь, любовь заката...
Уколы первой и последней любви тоже различаются по своей болезненности. От первой любви обыкновенно остается впечатление чего-то наивного, славного, трогательного, последняя же любовь жжет, словно адский огонь...
И сошлись они — такие разные, такие непохожие. Пламенная, чувственная, энергичная, твердая Екатерина Алексеевна полюбила в Ланском его чистоту, его стыдливость, его мягкость... полюбила молодость, которой — увы! — так не хватало ей... И молодела сама...
Порою, глядя на себя в зеркало, Екатерина Алексеевна сама не верила, что годами она уже старуха, и с чувством гордого удовлетворения шептала французскую пословицу, говорящую, что женщине столько лет, сколько ей кажется.
Любил ли ее Ланской? Едва ли, но сам он был глубоко уверен в том, что любил. Это был первый из ее интимных друзей, который был искренен с нею и самим собой, который не искал в любви ничего эгоистического, корыстного. Он благоговел перед царственным величием императрицы Екатерины, поклонялся ее огромному светлому уму, близость к ней казалась ему верхом блаженного счастья...
До сих пор Ланской еще никогда никого не любил, он почти не знал женщин, и все в императрице переполняло его сердце сладким, томным трепетом...
Кроме всего этого, Ланского мощно влекла к ней глубокая жалость. Другие видели ее спокойной, улыбающейся, беззаботной, и только он один, свидетель ее горя и слез, знал, как мучается и страдает государыня. Всё превращалось для нее в бесконечные терзания. Она не раз говорила Ланскому, что чувствует себя банкротом. Все то, о чем она мечтала, во что верила, оставалось для нее недостижимым. Она хотела сделать много-много добра, а роковое стечение обстоятельств толкало ее на зло. Она верила в гордое достоинство человеческого духа, верила в торжество свободной мысли, а зловещий рок заставил ее послать в ссылку такого человека, как Радищев. Она искренне возмущалась произволом и верила, что только открытый, законный суд может подвергать человека той или иной каре, а обстоятельства заставляли ее тайком, втихомолку убирать вредных людей, и подземелья тюрем и крепостей ясно свидетельствовали, насколько несостоятельна была она применить на деле свои теоретические воззрения. Отношения с сыном тоже немало мучили государыню. Ведь она не могла не признавать, что Павел Петрович во многом прав, что от него нельзя требовать ни особой почтительности, ни сыновней любви, раз его жизнь действительно окружена многими терниями. Но что делать, как быть иначе? Сколько раз она пыталась просто и разумно поговорить с сыном, но ей не удавалось найти верный тон, и каждый разговор неизменно кончался ссорой и взаимными оскорблениями.
По временам императрица откровенно высказывала, что в ее нравственной несостоятельности сильно виноват Потемкин. Он опутал ее тонкой, вначале невидимой, но оказавшейся очень прочной паутиной, он создал такое положение вещей, при котором волей-неволей приходилось идти заведомо неправильным курсом, не имея возможности изменить его. Она пробовала отбиваться, по временам вырывалась из этих сетей, но безжалостный паук Потемкин оплетал паутиной все выходы, все пути в сторону, и ей, обессилевшей, приходилось продолжать свой неправильный курс. 246
Ланской очень близко к сердцу принимал все эти терзания, ему раздирала душу мысль, что такая прекрасная, высокая, гордая женщина, имеющая все права на лучшую долю, должна страдать. И каждый раз, когда он видел, что императрица грустна, он старался изо всех сил развлечь ее, успокоить, утешить, смягчить женственно- мягкой лаской.
Вот и теперь, увидев, какой мукой полно лицо государыни, он торопливо подбежал к ней, опустился около нее на колени, прильнул к ней, сочувственно заглянул в глаза и нежно сказал:
— Звезда ты моя золотая, зоренька ясная! Что затуманилась?
Екатерина Алексеевна обвила его голову руками, судорожно привлекла к себе и, задыхаясь, сказала: «Наконец-то! Слава Богу, что ты пришел наконец!» — И вдруг вся затряслась от неудержимых рыданий.
И в потоках глубоких слез растекался, таял тяжелый камень в ее сердце.
Ланской знал, что слезы могут принести ей только облегчение, и, сочувственно глядя на нее, ждал, пока государыня выплачется.
— Ну, полно, полно! — сказал он наконец, видя, что главный поток слез схлынул, и ласково погладил ее бессильно свесившуюся руку. — Опять кто-нибудь расстроил мою ненаглядную царицу?
— Ах, я так несчастна, так несчастна! — всхлипывая, сказала Екатерина Алексеевна. — Боже мой, иметь такого жестокого сына...
— А, так значит, его высочество изволил побывать здесь? Ну, конечно, что хорошего могло произойти... Конечно, обычная грубость, обычная злобная язвительность. ..
— Он так ужасен!.. Он осмелился упрекать меня в легкомысленном поведении, он грозил мне, злобствовал... Я даже растерялась — таким он никогда не был до сих пор! А главное — я совсем сбита с толку. У него в голо-
се были такие нотки, которые невольно заставляли меня подумать: «А вдруг я введена в заблуждение, вдруг я действительно совершила большую несправедливость? Может быть, все дело обстоит далеко не так, как представил мне его Потемкин... Надо самой убедиться... Как знать?»
— Но что такое, солнышко мое ясное?
— Я тебе все расскажу. Прикажи приготовить лошадей и оденься, чтобы ехать со мной. По дороге я поделюсь с тобой своими сомнениями и планами. Так ступай же, милый, распорядись!
В первое время своего заключения в подземной камере, куда не проникал ни один луч солнца, Бодена все еще надеялась на освобождение. Каждый день под вечер ее навещал комендант, чтобы лично удостовериться, не сбежала ли она, хотя самая мысль об этом казалась смешной. И каждый раз, заслышав, как скрипят отодвигаемые тяжелые засовы, она вздрагивала от радостной надежды, что это пришли за ней, пришли освободить ее.
Но — увы! — надежда оказывалась тщетной. В сопровождении мрачного, молчаливого надзирателя, державшего большой фонарь, показывался рыжий комендант, который впивался взором маленьких, опухших от беспробудного пьянства глаз в узницу, грубым голосом задавал ряд вопросов, на которые Бодена большей частью даже не отвечала, и уходил обратно.
Снова скрипели тяжелые засовы, и еще ужаснее казался мрак после блеснувшего на мгновение света.
Уже двадцать раз приходил комендант, и Бодена поняла, что прошло двадцать суток с того дня, когда ее заточили сюда. Наконец он пришел один и обратился к ней со следующими словами:
— Имею поручение от светлейшего князя Потемкина.
Светлейший приказал довести до твоего сведения, что всем заинтересованным в твоей судьбе лицам официально сообщено о твоей смерти. Никто не знает, где ты, и никто не может ничего предпринять для твоего освобождения. Тебе грозит вечное заключение в этой камере. Твоя судьба в руках светлейшего. Хочешь выйти на свободу? Тогда согласись отдаться на милость его светлости, согласись вернуться к прежнему!
— Никогда! — крикнула вне себя Бодена. — Так и скажи этому подлецу: никогда! Лучше лютая смерть, лучше всяческая пытка!
Комендант внимательнее, чем всегда, посмотрел на узницу, и в его мутных глазах блеснул какой-то огонек. Но он ничего не сказал, только фонарь задрожал в его руке.
Он повернулся и молча вышел из камеры.
И снова потекли ужасные ночи, вечные, бессмысленные... По временам Бодене казалось, что она сходит с ума: с отчаяния она готова была биться головой о стену, убить себя, лишь бы положить конец этим невыносимым страданиям...
Днем еще было сносно. Утром в маленькой нише над дверью ее камеры зажигали фонарь, и его бледные лучи позволяли хоть кое-как различать убогую койку, деревянный табурет и зловонную «парашу», составлявшие обстановку ее камеры. Но вечером фонарь тушили, и тогда воцарялась зловещая тьма, наполненная жуткими шорохами. ..
С потолка медленно и монотонно капала вода, где-то вдали слышались металлический звон кандалов и подавленные, еле различимые стоны, крысы поднимали писк и возню, и сколько раз ночью Бодена в ужасе вскакивала с постели, чувствуя, как по ее телу пробегала большая, липкая крыса. К крысам она никак не могла привыкнуть; вот мокрицы — другое дело: они пугали ее только в самом начале, а потом она как-то свыклась с ними. Положим, ей ничего не оставалось иного, как свыкнуться: серыми гроздьями покрывали мокрицы стены, койку, платье; ползали по рукам, ногам, лицу, плавали в кружке с водой... Это было ужасно, но что же не было ужасным в этом мрачном, дьявольском подвале?
Чтобы как-нибудь наполнить свое время и отогнать злой дух безумия, Бодена пробовала петь. Но ее голос отдавался мрачными перекатами под этими сводами, да и сами песни слишком ярко напоминали ей прекрасные часы, когда она просиживала около брата или любимого великого князя, напевая им эти мотивы. Пение еще сильнее бередило ее сердце...
Вскоре возбуждение Бодены сменилось мрачным, беспросветным отупением. По нескольку суток она не вставала с койки или просиживала без дум, без воспоминаний, без надежд, бессильно свесив руки. И в этом окаменении она даже не замечала, что комендант все дольше и дольше смотрел на нее во время своих ежедневных посещений, что в его глазах диким огнем разгоралась страсть.
Действительно, этот сухой, бесстрастный человек, выросший в казарме и привыкший с юных лет трепетать перед сильными мира сего, был несказанно удивлен, когда услышал из уст своей узницы решительный отпор желаниям Потемкина. Как! Да ведь Потемкин — все в России, он больше, чем царь, и какая-то девчонка осмеливается презирать его волю? Да что же это за существо, которого не может согнуть даже ужас такого заключения?
Комендант стал внимательнее приглядываться к Бодене и только тут увидел, что она поразительно, дьявольски хороша. До сих пор женщины не играли никакой роли в его жизни, ему некогда было заниматься любовью, да он и считал, что любовь — выдумка праздных людей. А тут сам почувствовал, что любовь вовсе уж не такая чепуха, как полагал ранее.
Каждый вечер, покончив со своими обязанностями, комендант уходил к себе, запирался и напивался, словно простой солдат. Он любил эти хмельные вечера — ведь его жизнь была так пуста, уныла, а пьяная мысль уносилась на крыльях фантазии в самые дерзкие, самые радужные перспективы.
То ему рисовалось, что императрица обратила внимание на его выдающиеся способности и поставила во главе всей армии. И вот он ведет войска в бой, восседает на белом как снег коне и, помахивая обнаженной саблей, говорит:
— Помните, негодяи: если вы не возьмете мне этой крепости, я собственноручно перевешаю вас всех на первой попавшейся осине.
— Рады стараться, ваше высокопревосходительство! — дружно отвечают ему солдаты.
Крепость взята... Враг сломлен. В честь победителя дают празднества, строят триумфальные арки, чеканят медали. Ему при жизни воздвигают памятник!
Или он поставлен во главе всего гражданского управления. Он едет шестеркой по улицам, все рассыпаются в стороны при его появлении, ломают шапки... Он возвращается домой. Приемная переполнена всякого звания людишками, и все они ловят взгляд, трепещут словно былинки перед ним.
Да и мало ли какие картины рисовала его пьяная солдатская фантазия? Везде фигурировали слава, почет, сила... Но теперь иные грезы заполняли его мозг.
Он уже не искал ни славы, ни почета. Нет! Стяжать любовь женщины, дерзнувшей отвергнуть самого светлейшего — это ли не верх счастья? Умчаться с нею куда-нибудь далеко-далеко, сжать ее тело в своих объятиях, пасть к ее ногам... О, чего бы не отдал за это!
Но легкое ли это дело? Правда, он был не без средств. Отличаясь малыми потребностями, он не проживал всего жалованья, а откладывал его большую часть про запас. Кроме того, он имел другие источники доходов. Значительная часть денег, ассигнованных на содержание арестованных, на солдатское довольствие, фураж, ремонт и прочие расходы, застревала в его карманах.
Кроме того, офицеры, прикомандированные к крепости, от скуки и безделья сильно пьянствовали, развратничали и играли в карты. Все это были щеголи-дворянчики, привыкшие к широким тратам и горстями разбрасывавшие деньги. Но и у них бывали моменты безденежья. Тогда они несли к «доброму» коменданту какую-нибудь старинную табакерку, осыпанную бриллиантами — царский подарок отцу или деду, золотые часы, кольца, цепи и прочее, и комендант «по доброте сердечной, только чтобы выручить молодого человека», покупал их за гроши.
Мечтая о своей прекрасной узнице, комендант однажды подумал, что хорошо было бы принести с собой в камеру целую охапку собранных драгоценностей да и высыпать все у ее ног, не говоря ни слова. Небось увидит, как сверкают золото и самоцветные камни, так что хочешь сделает!
В чаду хмеля он совсем было собрался привести эту мысль в исполнение, но его остановило внезапно мелькнувшее соображение: ведь Потемкин, уж наверное, побогаче будет, и то никак не может пленить узницу. Она, пожалуй, и не посмотрит на его безделушки. Да и на что ей в тюрьме золото и бриллианты? Нет, это не годится, надо было придумать что-нибудь другое, более действенное. Но что?
Однажды, когда он сидел за бутылкой водки и раздумывал о том, как бы завладеть узницей, ему вдруг пришла в голову мысль, показавшаяся блестящей. Он хлопнул себя ладонью по лбу, встал, пошатываясь, взял ключи и отправился в камеру к заключенной.
Была уже глухая ночь, Бодена спала. От скрипа засовов она проснулась и с широко раскрытыми глазами уставилась на дверь: что значило это позднее посещение, кто вздумал тревожить ее?
Дверь открылась, и показался рыжий комендант.
— Что нужно? Зачем? — удивленно воскликнула Бодена. 252
Комендант прошел в камеру и, сев на табуретку около кровати, произнес:
— Не пугайся, Ирина! Я пришел в недобрый час потому, что хочу поведать тебе печальную новость...
— Говори. Но что может быть печальнее настоящего?
— Разве смерть не печальнее всякого заключения?
— Смерть! — вскрикнула Бодена и схватилась обеими руками за грудь.
— Да, Ирина, смерть! Четверть часа тому назад из Петербурга примчался курьер с приказанием завтра на восходе солнца казнить тебя...
— Казнить? Без суда! Без обвинения! Боже мой... Но нет, это ты нарочно, ты нарочно пугаешь меня!
— Лежачего не бьют, Ирина! Ты и без того слишком несчастна, неужели я еще буду забавляться тем, что начну пугать тебя! Нет, Ирина, это не шутка, не вымысел! Это истина! Я сам был огорчен, сам не мог понять, за что эта жестокость... Но высочайший указ говорит прямо и ясно. Спасения нет, если я только не протяну тебе руку помощи.
— Так протяни ее мне!
— Так, ни с того ни с сего, даром?
— Что тебе нужно? Назначь цену!
Комендант встал с табуретки и наклонился к Бодене, обдавая ее горячим, пьяным дыханием.
— Только тебя и нужно мне! Твое тело — вот цена за спасение! Полюби меня! Обними меня, приласкай, угаси пламя, которое ты зажгла в моей крови — и через час ты будешь спасена! У меня имеются деньги... много денег! Мы умчимся с тобой в Финляндию, ведь она в двух шагах отсюда, а оттуда проберемся в Швецию, где нас никто не тронет! Ты согласна? О, я вижу, ты согласна! Ирина, солнце мое! Дай мне обнять тебя! Дай твои губы!
Его трясущиеся руки силились сорвать с Бодены покрывавшие одежды, холодные, провонявшие табаком и водкой губы слюняво чмокали в щеку...
Бодена наконец вышла из сковавшего ее оцепенения, с силой оттолкнула от себя коменданта и гневно, словно богиня мщения, выпрямилась.
— Никогда! — с силой крикнула она. — Никогда! Лучше смерть! О, Боже мой, Боже мой! Какое проклятье тяготеет надо мной, что каждый пьяный негодяй осмеливается предлагать мне свою любовь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Императрица смотрела на смущенного, красневшего как девушка молодого человека, и весна расцветала в ее сердце — совершенно так же, как если бы в пожелтевшей осенью дубраве распустился стыдливо-нежный куст весенних ландышей. Кругом все так торжественно-похоронно, так уныло, все говорит о смерти и увядании, а маленький застенчивый цветочек своим ароматом возвращает мысль о царственной роскоши весны...
За первой любовью, благодаря фантазии поэтов, установилась репутация самой поэтической, прочной и пламенной. Но на самом деле так редко бывает. Ведь в ранней юности любовь очень часто появляется от сознания, что уже настала пора любить, и вот потребность в любви принимается за самое любовь. В юности мы мало разборчивы, мало знаем жизнь и людей. Мы не способны к анализу, мы живем непосредственными восприятиями. И, напротив, самой прочной, самой сильной, самой всепобеждающей является зрелая любовь, любовь заката...
Уколы первой и последней любви тоже различаются по своей болезненности. От первой любви обыкновенно остается впечатление чего-то наивного, славного, трогательного, последняя же любовь жжет, словно адский огонь...
И сошлись они — такие разные, такие непохожие. Пламенная, чувственная, энергичная, твердая Екатерина Алексеевна полюбила в Ланском его чистоту, его стыдливость, его мягкость... полюбила молодость, которой — увы! — так не хватало ей... И молодела сама...
Порою, глядя на себя в зеркало, Екатерина Алексеевна сама не верила, что годами она уже старуха, и с чувством гордого удовлетворения шептала французскую пословицу, говорящую, что женщине столько лет, сколько ей кажется.
Любил ли ее Ланской? Едва ли, но сам он был глубоко уверен в том, что любил. Это был первый из ее интимных друзей, который был искренен с нею и самим собой, который не искал в любви ничего эгоистического, корыстного. Он благоговел перед царственным величием императрицы Екатерины, поклонялся ее огромному светлому уму, близость к ней казалась ему верхом блаженного счастья...
До сих пор Ланской еще никогда никого не любил, он почти не знал женщин, и все в императрице переполняло его сердце сладким, томным трепетом...
Кроме всего этого, Ланского мощно влекла к ней глубокая жалость. Другие видели ее спокойной, улыбающейся, беззаботной, и только он один, свидетель ее горя и слез, знал, как мучается и страдает государыня. Всё превращалось для нее в бесконечные терзания. Она не раз говорила Ланскому, что чувствует себя банкротом. Все то, о чем она мечтала, во что верила, оставалось для нее недостижимым. Она хотела сделать много-много добра, а роковое стечение обстоятельств толкало ее на зло. Она верила в гордое достоинство человеческого духа, верила в торжество свободной мысли, а зловещий рок заставил ее послать в ссылку такого человека, как Радищев. Она искренне возмущалась произволом и верила, что только открытый, законный суд может подвергать человека той или иной каре, а обстоятельства заставляли ее тайком, втихомолку убирать вредных людей, и подземелья тюрем и крепостей ясно свидетельствовали, насколько несостоятельна была она применить на деле свои теоретические воззрения. Отношения с сыном тоже немало мучили государыню. Ведь она не могла не признавать, что Павел Петрович во многом прав, что от него нельзя требовать ни особой почтительности, ни сыновней любви, раз его жизнь действительно окружена многими терниями. Но что делать, как быть иначе? Сколько раз она пыталась просто и разумно поговорить с сыном, но ей не удавалось найти верный тон, и каждый разговор неизменно кончался ссорой и взаимными оскорблениями.
По временам императрица откровенно высказывала, что в ее нравственной несостоятельности сильно виноват Потемкин. Он опутал ее тонкой, вначале невидимой, но оказавшейся очень прочной паутиной, он создал такое положение вещей, при котором волей-неволей приходилось идти заведомо неправильным курсом, не имея возможности изменить его. Она пробовала отбиваться, по временам вырывалась из этих сетей, но безжалостный паук Потемкин оплетал паутиной все выходы, все пути в сторону, и ей, обессилевшей, приходилось продолжать свой неправильный курс. 246
Ланской очень близко к сердцу принимал все эти терзания, ему раздирала душу мысль, что такая прекрасная, высокая, гордая женщина, имеющая все права на лучшую долю, должна страдать. И каждый раз, когда он видел, что императрица грустна, он старался изо всех сил развлечь ее, успокоить, утешить, смягчить женственно- мягкой лаской.
Вот и теперь, увидев, какой мукой полно лицо государыни, он торопливо подбежал к ней, опустился около нее на колени, прильнул к ней, сочувственно заглянул в глаза и нежно сказал:
— Звезда ты моя золотая, зоренька ясная! Что затуманилась?
Екатерина Алексеевна обвила его голову руками, судорожно привлекла к себе и, задыхаясь, сказала: «Наконец-то! Слава Богу, что ты пришел наконец!» — И вдруг вся затряслась от неудержимых рыданий.
И в потоках глубоких слез растекался, таял тяжелый камень в ее сердце.
Ланской знал, что слезы могут принести ей только облегчение, и, сочувственно глядя на нее, ждал, пока государыня выплачется.
— Ну, полно, полно! — сказал он наконец, видя, что главный поток слез схлынул, и ласково погладил ее бессильно свесившуюся руку. — Опять кто-нибудь расстроил мою ненаглядную царицу?
— Ах, я так несчастна, так несчастна! — всхлипывая, сказала Екатерина Алексеевна. — Боже мой, иметь такого жестокого сына...
— А, так значит, его высочество изволил побывать здесь? Ну, конечно, что хорошего могло произойти... Конечно, обычная грубость, обычная злобная язвительность. ..
— Он так ужасен!.. Он осмелился упрекать меня в легкомысленном поведении, он грозил мне, злобствовал... Я даже растерялась — таким он никогда не был до сих пор! А главное — я совсем сбита с толку. У него в голо-
се были такие нотки, которые невольно заставляли меня подумать: «А вдруг я введена в заблуждение, вдруг я действительно совершила большую несправедливость? Может быть, все дело обстоит далеко не так, как представил мне его Потемкин... Надо самой убедиться... Как знать?»
— Но что такое, солнышко мое ясное?
— Я тебе все расскажу. Прикажи приготовить лошадей и оденься, чтобы ехать со мной. По дороге я поделюсь с тобой своими сомнениями и планами. Так ступай же, милый, распорядись!
В первое время своего заключения в подземной камере, куда не проникал ни один луч солнца, Бодена все еще надеялась на освобождение. Каждый день под вечер ее навещал комендант, чтобы лично удостовериться, не сбежала ли она, хотя самая мысль об этом казалась смешной. И каждый раз, заслышав, как скрипят отодвигаемые тяжелые засовы, она вздрагивала от радостной надежды, что это пришли за ней, пришли освободить ее.
Но — увы! — надежда оказывалась тщетной. В сопровождении мрачного, молчаливого надзирателя, державшего большой фонарь, показывался рыжий комендант, который впивался взором маленьких, опухших от беспробудного пьянства глаз в узницу, грубым голосом задавал ряд вопросов, на которые Бодена большей частью даже не отвечала, и уходил обратно.
Снова скрипели тяжелые засовы, и еще ужаснее казался мрак после блеснувшего на мгновение света.
Уже двадцать раз приходил комендант, и Бодена поняла, что прошло двадцать суток с того дня, когда ее заточили сюда. Наконец он пришел один и обратился к ней со следующими словами:
— Имею поручение от светлейшего князя Потемкина.
Светлейший приказал довести до твоего сведения, что всем заинтересованным в твоей судьбе лицам официально сообщено о твоей смерти. Никто не знает, где ты, и никто не может ничего предпринять для твоего освобождения. Тебе грозит вечное заключение в этой камере. Твоя судьба в руках светлейшего. Хочешь выйти на свободу? Тогда согласись отдаться на милость его светлости, согласись вернуться к прежнему!
— Никогда! — крикнула вне себя Бодена. — Так и скажи этому подлецу: никогда! Лучше лютая смерть, лучше всяческая пытка!
Комендант внимательнее, чем всегда, посмотрел на узницу, и в его мутных глазах блеснул какой-то огонек. Но он ничего не сказал, только фонарь задрожал в его руке.
Он повернулся и молча вышел из камеры.
И снова потекли ужасные ночи, вечные, бессмысленные... По временам Бодене казалось, что она сходит с ума: с отчаяния она готова была биться головой о стену, убить себя, лишь бы положить конец этим невыносимым страданиям...
Днем еще было сносно. Утром в маленькой нише над дверью ее камеры зажигали фонарь, и его бледные лучи позволяли хоть кое-как различать убогую койку, деревянный табурет и зловонную «парашу», составлявшие обстановку ее камеры. Но вечером фонарь тушили, и тогда воцарялась зловещая тьма, наполненная жуткими шорохами. ..
С потолка медленно и монотонно капала вода, где-то вдали слышались металлический звон кандалов и подавленные, еле различимые стоны, крысы поднимали писк и возню, и сколько раз ночью Бодена в ужасе вскакивала с постели, чувствуя, как по ее телу пробегала большая, липкая крыса. К крысам она никак не могла привыкнуть; вот мокрицы — другое дело: они пугали ее только в самом начале, а потом она как-то свыклась с ними. Положим, ей ничего не оставалось иного, как свыкнуться: серыми гроздьями покрывали мокрицы стены, койку, платье; ползали по рукам, ногам, лицу, плавали в кружке с водой... Это было ужасно, но что же не было ужасным в этом мрачном, дьявольском подвале?
Чтобы как-нибудь наполнить свое время и отогнать злой дух безумия, Бодена пробовала петь. Но ее голос отдавался мрачными перекатами под этими сводами, да и сами песни слишком ярко напоминали ей прекрасные часы, когда она просиживала около брата или любимого великого князя, напевая им эти мотивы. Пение еще сильнее бередило ее сердце...
Вскоре возбуждение Бодены сменилось мрачным, беспросветным отупением. По нескольку суток она не вставала с койки или просиживала без дум, без воспоминаний, без надежд, бессильно свесив руки. И в этом окаменении она даже не замечала, что комендант все дольше и дольше смотрел на нее во время своих ежедневных посещений, что в его глазах диким огнем разгоралась страсть.
Действительно, этот сухой, бесстрастный человек, выросший в казарме и привыкший с юных лет трепетать перед сильными мира сего, был несказанно удивлен, когда услышал из уст своей узницы решительный отпор желаниям Потемкина. Как! Да ведь Потемкин — все в России, он больше, чем царь, и какая-то девчонка осмеливается презирать его волю? Да что же это за существо, которого не может согнуть даже ужас такого заключения?
Комендант стал внимательнее приглядываться к Бодене и только тут увидел, что она поразительно, дьявольски хороша. До сих пор женщины не играли никакой роли в его жизни, ему некогда было заниматься любовью, да он и считал, что любовь — выдумка праздных людей. А тут сам почувствовал, что любовь вовсе уж не такая чепуха, как полагал ранее.
Каждый вечер, покончив со своими обязанностями, комендант уходил к себе, запирался и напивался, словно простой солдат. Он любил эти хмельные вечера — ведь его жизнь была так пуста, уныла, а пьяная мысль уносилась на крыльях фантазии в самые дерзкие, самые радужные перспективы.
То ему рисовалось, что императрица обратила внимание на его выдающиеся способности и поставила во главе всей армии. И вот он ведет войска в бой, восседает на белом как снег коне и, помахивая обнаженной саблей, говорит:
— Помните, негодяи: если вы не возьмете мне этой крепости, я собственноручно перевешаю вас всех на первой попавшейся осине.
— Рады стараться, ваше высокопревосходительство! — дружно отвечают ему солдаты.
Крепость взята... Враг сломлен. В честь победителя дают празднества, строят триумфальные арки, чеканят медали. Ему при жизни воздвигают памятник!
Или он поставлен во главе всего гражданского управления. Он едет шестеркой по улицам, все рассыпаются в стороны при его появлении, ломают шапки... Он возвращается домой. Приемная переполнена всякого звания людишками, и все они ловят взгляд, трепещут словно былинки перед ним.
Да и мало ли какие картины рисовала его пьяная солдатская фантазия? Везде фигурировали слава, почет, сила... Но теперь иные грезы заполняли его мозг.
Он уже не искал ни славы, ни почета. Нет! Стяжать любовь женщины, дерзнувшей отвергнуть самого светлейшего — это ли не верх счастья? Умчаться с нею куда-нибудь далеко-далеко, сжать ее тело в своих объятиях, пасть к ее ногам... О, чего бы не отдал за это!
Но легкое ли это дело? Правда, он был не без средств. Отличаясь малыми потребностями, он не проживал всего жалованья, а откладывал его большую часть про запас. Кроме того, он имел другие источники доходов. Значительная часть денег, ассигнованных на содержание арестованных, на солдатское довольствие, фураж, ремонт и прочие расходы, застревала в его карманах.
Кроме того, офицеры, прикомандированные к крепости, от скуки и безделья сильно пьянствовали, развратничали и играли в карты. Все это были щеголи-дворянчики, привыкшие к широким тратам и горстями разбрасывавшие деньги. Но и у них бывали моменты безденежья. Тогда они несли к «доброму» коменданту какую-нибудь старинную табакерку, осыпанную бриллиантами — царский подарок отцу или деду, золотые часы, кольца, цепи и прочее, и комендант «по доброте сердечной, только чтобы выручить молодого человека», покупал их за гроши.
Мечтая о своей прекрасной узнице, комендант однажды подумал, что хорошо было бы принести с собой в камеру целую охапку собранных драгоценностей да и высыпать все у ее ног, не говоря ни слова. Небось увидит, как сверкают золото и самоцветные камни, так что хочешь сделает!
В чаду хмеля он совсем было собрался привести эту мысль в исполнение, но его остановило внезапно мелькнувшее соображение: ведь Потемкин, уж наверное, побогаче будет, и то никак не может пленить узницу. Она, пожалуй, и не посмотрит на его безделушки. Да и на что ей в тюрьме золото и бриллианты? Нет, это не годится, надо было придумать что-нибудь другое, более действенное. Но что?
Однажды, когда он сидел за бутылкой водки и раздумывал о том, как бы завладеть узницей, ему вдруг пришла в голову мысль, показавшаяся блестящей. Он хлопнул себя ладонью по лбу, встал, пошатываясь, взял ключи и отправился в камеру к заключенной.
Была уже глухая ночь, Бодена спала. От скрипа засовов она проснулась и с широко раскрытыми глазами уставилась на дверь: что значило это позднее посещение, кто вздумал тревожить ее?
Дверь открылась, и показался рыжий комендант.
— Что нужно? Зачем? — удивленно воскликнула Бодена. 252
Комендант прошел в камеру и, сев на табуретку около кровати, произнес:
— Не пугайся, Ирина! Я пришел в недобрый час потому, что хочу поведать тебе печальную новость...
— Говори. Но что может быть печальнее настоящего?
— Разве смерть не печальнее всякого заключения?
— Смерть! — вскрикнула Бодена и схватилась обеими руками за грудь.
— Да, Ирина, смерть! Четверть часа тому назад из Петербурга примчался курьер с приказанием завтра на восходе солнца казнить тебя...
— Казнить? Без суда! Без обвинения! Боже мой... Но нет, это ты нарочно, ты нарочно пугаешь меня!
— Лежачего не бьют, Ирина! Ты и без того слишком несчастна, неужели я еще буду забавляться тем, что начну пугать тебя! Нет, Ирина, это не шутка, не вымысел! Это истина! Я сам был огорчен, сам не мог понять, за что эта жестокость... Но высочайший указ говорит прямо и ясно. Спасения нет, если я только не протяну тебе руку помощи.
— Так протяни ее мне!
— Так, ни с того ни с сего, даром?
— Что тебе нужно? Назначь цену!
Комендант встал с табуретки и наклонился к Бодене, обдавая ее горячим, пьяным дыханием.
— Только тебя и нужно мне! Твое тело — вот цена за спасение! Полюби меня! Обними меня, приласкай, угаси пламя, которое ты зажгла в моей крови — и через час ты будешь спасена! У меня имеются деньги... много денег! Мы умчимся с тобой в Финляндию, ведь она в двух шагах отсюда, а оттуда проберемся в Швецию, где нас никто не тронет! Ты согласна? О, я вижу, ты согласна! Ирина, солнце мое! Дай мне обнять тебя! Дай твои губы!
Его трясущиеся руки силились сорвать с Бодены покрывавшие одежды, холодные, провонявшие табаком и водкой губы слюняво чмокали в щеку...
Бодена наконец вышла из сковавшего ее оцепенения, с силой оттолкнула от себя коменданта и гневно, словно богиня мщения, выпрямилась.
— Никогда! — с силой крикнула она. — Никогда! Лучше смерть! О, Боже мой, Боже мой! Какое проклятье тяготеет надо мной, что каждый пьяный негодяй осмеливается предлагать мне свою любовь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37