А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Все окна придорожных домов отражают сияние счастья.
Над бассейном зажглась яркая лампочка.
— Кто там! — на балконе стоял Спиноза с двустволкой.— Кто там, я спрашиваю?!
Ребята насторожились.
— Это мы,— отозвался Ираклий. ,
— Кто мы? Что вы там делаете?
— Проверяем закон Архимеда,— фыркнул Ладо.
— Что такое? В чем дело? — вышел на балкон известный писатель.— Почему ты кричишь, Бондо?
— В бассейне хулиганы купаются!
— Купаются?!
— Да-а-а! — ответил Спиноза и крикнул ребятам: — Не двигайтесь, стрелять буду!
— А что же еще делать в бассейне, как не купаться? — спросил писатель, опираясь обеими руками на перила и выглядывая во двор.— Какая прекрасная ночь!
— Вы идите, отдыхайте,— сказал Спиноза,— я сам с ними справлюсь.
— Мы пришли с вами поговорить, метр! — крикнул Ираклий.
— Молчать! — Спиноза прицелился.
— Отнеси ружье в дом,— спокойно попросил писатель.
— Выходите из бассейна! — Спиноза словно не слышал писателя.
— Боимся,— отозвался Ираклий,— еще перебьют поклонников вашего таланта.
— Ну и сидите там,— засмеялся писатель.
— Сохраните нам жизнь! — взмолился Ладо.
Писатель опять засмеялся.
— Вот о чем мы хотели спросить,— начал Ираклий, ухватившись руками за бортик бассейна,— допустим, вы владеете всем, что создало человечество...
— Например, чем? — спросил писатель.
— Например, скрипкой Страдивари...
— Увы, ее у меня нет.
— ...Мыслями Канта и Спинозы, рогом дьявола..,
— Я же говорил, что это хулиганы!
— Погоди, Бондо! Продолжайте,— обратился он к Ираклию, подумав: «Впредь буду спать на балконе».
— ...Подзорной трубой Наполеона, ядом Медичи, глазом Нельсона, копытом Кентавра, весами Фемиды, голосом Карузо, делом Дрейфуса, азбукой Морзе, бертолетовой солью, платком Дездемоны, печенью Прометея, арией Кавародосси, династией Сассанидов, лампой Аладдина, сиамскими близнецами, палочкой Коха, бикфордовым шнуром...
— Хватит,— шепнул Ладо.
— Партией Алехина, петлей Иуды, нитью Ариадны, Эйфелевой башней, лампочкой Эдисона, биномом Ньютона, Нобелевской премией...
— Этого у меня тоже нет,— улыбнулся писатель.
— Простите... Ахиллесовой пятой, Вавилонской башней, хижиной дяди Тома, золотым ослом, яйцом страуса...
— Как вас зовут, молодой человек? — спросил писатель.
Ираклий продолжал:
— ...Камнем Сизифа, троянским конем, термометром Цельсия, бочкой Диогена, брюками Галифе, линией Мажино, ванной Марата, ключиком Буратино, крыльями Икара, вальсом Штрауса, Варфоломеевской ночью, крокодиловыми слезами, таблицей Менделеева, Валаамовой ослицей, письмом Татьяны, завещанием Автандила, мечом Спартака, фонарем Диогена...
— Вы правы,— прервал его писатель,— все это у меня есть.— Выходите, поговорим.
— Нет, ответьте сначала, зачем вам это богатство?
— Это богатство, которым может владеть каждый, конечно, если пожелает.
— Лично я выбрал бы только три: нить Ариадны, крокодиловы слезы и лампу Аладдина.
— Почему именно эти три?
— Разве не все поступают так?
— Это проще всего.
— А что же трудно?
— Меч Спартака, крылья Икара, фонарь Диогена.
Писатель стоял у бассейна и глядел на ребят: «Они
как ангелы Рафаэля...»
— Так что дальше? — спросил Ираклий.
— Вылезайте, простудитесь,— сказал писатель.
— Не простудятся, они одеты,— пробурчал Спиноза.
— Как? Купаются в одежде? — удивился писатель.
— Я. же говорю — хулиганы!
— Отвечайте же, маэстро! — не отступал Ираклий.
— Что дальше? — писатель развел руками.— Что я могу ответить?
Когда писатель остался со Спинозой наедине, он сказал:
— Как выросли дети!
— Надо было милицию вызвать,— Спиноза разрядил ружье.
— Эх, Бондо,— вздохнул писатель и, помолчав, спросил: — Водки у нас не найдется?
— Водки? — опешил Спиноза.— Нет. Да, но зачем вам водка?
— Ладно, ладно...
Писатель долго сидел на веранде и смотрел на море, скрытое мглой. Что-то тревожило его, что-то незнакомое и непривычное царапиной прошлось по сердцу. Это была скорее печаль, чем горечь, которая, словно дым, просачивалась сквозь царапину и наполняла сердце. Нет, разговор с ребятами его не огорчил, напротив, развлек. Он даже был доволен собой, что не погнал их со двора, как сварливый сторож. Правда, они напомнили ему о собственном одиночестве, которое он уже много лет скрывал от самого себя. «Сижу здесь, как филин в дупле...» Эта мысль встревожила его. «И... ничего не вижу...»
Как же не видит! Возбужденный постоянной деятельностью мозг заполнял листы бумаги бесчисленными людьми. Как куклы на полках, в его романах стояли рядом цари, придворные, слуги, воины, стражники, гадалки, клоуны,- чревовещатели, монашки, монахи, священники, епископы... В его книгах, словно море после геологических катаклизмов, меняли свои границы и сталкивались друг с другом государства. В мрачных коридорах дворца сверкали отравленные клинки и склянки с ядом. Раздавался предсмертный хрип умирающего короля, конское ржание, брань конюхов и глухие стоны охваченных страстью царевен.
Нет, он видел все, видел так зорко, что уже не знал, куда прятать письма благодарных читателей. Только вот себя он не сумел разглядеть, забыл себя, затерялся среди пращей и бомбард, сундуков с сокровищами, конских яслей, полных ячменя, исчез в пыли, поднимаемой копытами закованных в броню лошадей, в шелесте знамен, в трюмах кораблей, везущих рабов, в дыму сторожевых башен, в дремучей бороде привязанного к столбу еретика.
И вдруг ему привиделось нечто удивительное:
По мозаичному полу тронного зала прошмыгнул, как мышонок, маленький, голенький мальчик. Он обшарил
все углы и присел у подножия трона, откуда-то выудил пыльную заросшую паутиной бутылку с ядом, которая так же была необходима царю, как желудочному больному— минеральная вода. Мальчику хотелось пить, и он вытащил из бутылки пробку.
— Нет! — крикнул писатель.— Нет!
Бутылка выпала из рук ребенка, ударилась об пол и раскололась. Алая, густая, как кровь, жидкость, шипя, вылилась на пол. Мальчик испугался, он думал, что в бутылке молоко. Каждое утро молочник ставил у порога бутылку с молоком. Мама в длинной ночной рубашке, босиком, подходила к дверям, брала бутылку, выливала молоко в кастрюлю, а пустую бутылку выставляла за дверь. В окно заглядывал серый рассвет. Мальчик слышал голос отца. Отец брился, глядя в зеркальце, висящее стене. Лицо его мальчик забыл, но пение его осталось в ушах навсегда.
Тронный зал внезапно осветился, вошли царь с царицей, шурша алыми шлейфами, в сопровождении свиты. Заиграли трубы, загремели барабаны, с хоров грянули гимны, и мальчик, сметенный чьим-то плащом, затерялся в этой суете.
Потом с прохудившегося неба пролился розовый свет и наполнил собой мир, как стеклянный сосуд. Все лишено было твердости и определенности. Извивались деревья мягко, как водоросли. Опустилась странная тишина, тяжелая, непроницаемая, и неожиданно в этой тишине кто-то заговорил. Сначала голос доносился глухо, издалека, затем в нем зазвучали металлические ноты, он ножом проник в грудь и громом загрохотал в сердце: «Встань и иди!» Он встал и пошел. Он ничего не видел, потому что вокруг не было ничего, только туман, и в этом тумане он должен был брести бесконечно: кто-то, не видимый в тумане, пятясь назад, звал его за собой, приказывал — иди сюда! Он долго следовал за этим голосом, пока, наконец, усталый, но счастливый, не прилег в тростнике. Это был его угол, где он мог передохнуть, наглотаться воздуха — как амфибия, чтобы завтра не задохнуться от пыли и холода. Здесь ему никто не помешает и он может вытянуть свое усталое тело.
Но не тут-то было! Тростник, обступавший его, с шорохом раздвинулся, и на прогалину, где он лежал, вышли босые, бритоголовые ангелы в белых балахонах. Они походили детей-рахитиков военной поры, и уши у них
просвечивали, как стрекозиные крылья. Они окружили писателя и молча уставились на него.
— Вы откуда взялись? — спросил писатель садясь.
Дети молчали.
— Какие вы маленькие,— ощутил, как в горле перекатывается слезный ком: жалко было детей.
«Неужели они не понимают моих слов?»
У писателя пересохло во рту, и он замолчал. Дети так же молча смотрели на него. Вдруг он понял, что сам себе противен. С ним уже было такое, когда он приехал на фронт с бригадой артистов и прочел перед батальоном отрывок из своего романа. Батальон этот вскоре погиб. Целиком.
Он ненавидел этих неподвижных, как памятники, детей.
«Неужели они не понимают, что я рассказываю им о себе»,— рассердился он. Потом он растрогался и едва не прослезился, представив себя, такого одинокого: дети постоят и уйдут, а он...
«Старею»,— подумал он.
Наступила тишина.
Потом один из ангелов вытянул руку, словно показывая, что написано у него на ладони, и сказал;
— Слеза Диогена!
— Нет,— поправил писатель,— крокодилова слеза.
— Слеза Диогена! — повторил мальчик, повернулся и пошел. Остальные последовали за ним.
Еще долго было слышно, как шелестел тростник.
Рассвело. Сумрак над морем поредел, подул ветерок — словно море, долго не решавшееся вздохнуть, наконец перевело дух. Писатель сидел на веранде и думал. Ему стало холодно, он хотел пойти взять плед, но поленился.
Беко тоже было холодно. Он сидел на камне у самою моря. В рассветной дымке сначала проступил туман, висевший над морем, потом туман стал оседать рваными клочьями. Беко еще не переварил чувства восторга и радости. Он избавился от чего-то, освободился и теперь любил всех и в первую очередь — маленького Дато, которого покинул несколько часов назад и который проводил его таким печальным взглядом, словно просил взять с собой. Это была любовь к младшему брату, смешанная с жалостью и состраданием. Раньше он не знал этого чувства. Он сознательно обманывал ребенка, приближал его к себе, потому что от него исходил запах матери. До сих пор между ними стояла Зина. Когда он прикасался к мальчику, ему казалось, что он прикасается к ней, легко, незаметно, кончиками пальцев, украдкой, воровски. Дато был частью того мира, который был скрыт от его глаз волшебной завесой. Он был ключом от двери в этот мир, или соломинкой, за которую Беко цеплялся, захлебываясь в водовороте. Сегодня волшебная завеса упала, все приняло свой реальный облик, и Беко ясно увидел мальчика, глядящего на него печально и просительно.
Вместе с радостью возникло чувство долга: с этой минуты он будет заботиться о ребенке! Прежде всего, он не должен отсюда уезжать, не должен примыкать к рядам вечных абитуриентов, возглавляемых знаменосцами — дочерьми директора училища.
Он даже поморщился, такой неприятной показалась ему дорога, которая тянулась отсюда к институту. Если бы ему пришлось побираться по дворам со своей трубой, и то бы он не ступил вновь на эту дорогу, чтобы не видеть мамаш, потерявших всякую надежду, изнуренных зноем и многочасовым ожиданием, которые слушают сообщения институтского радиоузла, как во время войны слушали сводки Информбюро. Чтобы не видеть обморочных девиц, которых подруги выводят на лестницу. Приемные экзамены почему-то напоминали ему тот спектакль, на который не допускают детей, гонят их в шею...
Он подумал о матери, и на сердце у него потеплело.
— Прости меня,— прошептал он, улыбаясь.— Прости...
Мать не знала, что сегодня Беко мог быть уже студентом второго курса, если бы в прошлом году, на последнем экзамене, не «совершил поступка, недостойного абитуриента». Именно так объявили по радио: «Бекину Сисордия удалить с экзамена за недостойное абитуриента поведение».
Во время письменной работы Беко обратил внимание на одного из экзаменаторов, который на цыпочках, крадучись, ходил между столами. Иногда он, приподняв одну ногу, останавливался, соединял указательный палец с
большим так, словно собирался опустит двухкопеечную монету в щель автомата, потом внезапно срывался с места, кидался на какого-нибудь абитуриента и вырывал из руки сложенную крошечной гармошкой шпаргалку. Добычу он вручал председателю комиссии, пожилому человеку, который смущенно, не поднимая головы, предлагал провинившемуся покинуть аудиторию.
Беко сжал руку в кулак, делая вид, что прячет шпаргалку, и спиной почувствовал, как в него вонзился ликующий взор бдительного экзаменатора, Очень скоро ощутил и цепкую руку:
— Попался!
Беко еще крепче сжал кулак.
— Раскрой сейчас же!
— Почему? — наивно спросил Беко.
— Раскрой, тебе говорят!
Все стали на них оборачиваться.
— Покажи, что у тебя там?
— Ничего.
— Как это ничего! Покажи сейчас же!
Все члены комиссии поспешили к ним, абитуриенты завертели головами, некоторые повскакали с мест, стараясь разглядеть, что происходит.
— Садитесь, садитесь, товарищи,— успокаивал председатель.
Беко раскрыл кулак.
— Где шпаргалка? — заорал экзаменатор.
-— Какая? — притворился удивленным Беко.
— С которой ты списывал. Где она? — Экзаменатор - нагнулся, пошарил в ящике, поискал на полу: — Проглотил, значит?
— Нет, уважаемый,— ответил Беко,— никакой у меня шпаргалки не было, и ничего я не глотал.
Экзаменатор разнервничался до слез, подбородок у него так и запрыгал:
— Хулиган!
Кажется, больше всего его расстроило то, что Беко не глотал шпаргалки.
Нет, Беко останется здесь. Пойдет в рыбацкую артель. Если с сетью не справится, на сейнере найдет работу, на трубе будет играть, развлекать товарищей. Если молоток, пила, сеть — рабочий инструмент, чем хуже труба? Ну и что же, что я другим инструментом пользоваться не умею, я ведь тоже хочу работать! Если вам труба не нравится
так же, как моей маме, дайте мне любое другое дело, сторожем поставьте, на мачту посадите, чтобы я по утрам кукарекал, как петух, всех будил. Не понимаю, чем плоха труба? Не хотите, ладно, буду картошку чистить, помои выносить, все что угодно делать! Я тоже хочу работать, потому что у меня есть младший брат,— так скажет Беко членам бригады.
Потом, когда Дато подрастет, он возьмет и его на сейнер. Но Дато, кажется, увозят в Боржоми? Ничего страшного, Беко тоже поедет, там есть леса, он наймется лесником, будет за древесными вредителями охотиться, как дятел. Неужели он с обязанностями дятла не справится?! Он и сам похож на дятла со своим длинным носом. Полезет на сосну и «как-кук, как-кук», весь день при деле.
Нет, только картошку чистить и дятлом быть не годится, надо еще чем-нибудь заняться. Правда, он на трубе играет, но кому нужная твоя труба, дурак! Дато нужна, Дато любит, когда он играет на трубе. Дети любят звук трубы. Встанет Беко во главе отряда и поведет ребятишек в лес бороться с вредителями. У детей руки ловкие, быстрые, не хуже, чем клюв у дятла, пролезут в дупло и вытянут оттуда жучка-короеда. И вот лес вздыхает облегченно, как человек, у которого из глотки достали рыбью кость. С ними пойдет и Зина, ведь она учительница...
Беко улыбнулся.
Зина выходит на балкон и зовет:
— Дети, идите пить молоко!
Беко вместе со всеми держит обеими руками большую кружку и пьет молоко. Оно проливается ему на грудь, все смеются, и Зина смеется.
Потом пойдет Беко и затрубит в трубу возле «Родника надежды». Оттуда выбежит множество детей, море детей. Как говорит Ираклий: детей много, а родителей мало, поэтому не у всех детей есть родители. И вот это море разольется по лесу, а Беко будет стоять и играть на трубе...
Такими мыслями был увлечен Беко, когда мимо него прошла группа лилипутов. Лилипуты направились к лодке, увязшей в песке. Засучив брюки, они дружно взялись а лодку, и Беко услышал, как заскрипел под днищем сок. Наверно, лилипуты собрались на рыбалку. Один них несколько раз взглянул на Беко, потом оставил
лодку и подошел к нему. Положил руку ему на плечо и участливо спросил: «Тебе ничего не надо, мальчик?»
Беко очень обрадовался, что с ним заговорили, вскочил на ноги, но снова сел, так как казался чрезвычайно высоким рядом с лилипутом.
— Нет, ничего,— ответил он и поторопился добавить: — Хотите, я помогу вам спустить лодку.— Он даже подался вперед, выражая полную готовность.
— Сиди,— лилипут ласково потрепал его по щеке,— сами справимся.
Беко встал и крикнул лилипуту, стоявшему уже по пояс в воде:
Эти слова из «Путешествия Гулливера» часто повторял Дато.
«Вовремя я их вспомнил»,— подумал счастливый Беко.
Лилипут замахал рукой: не понимаю!
Мать ждала его, сидя на крыльце.
— Где ты пропадал?
Беко, не отвечая, подошел к колодцу, достал бадью и приник к воде.
— Ив кого только ты таким лентяем уродился,— заладила Нуца,— кто меня проклял! Как ты смел к Нико явиться, бесстыжий, как ты в глаза ему глядел?
— Всю жизнь надрывались мы с отцом! Это он во всем виноват, распустил, избаловал сыночка...
— Измолотил тебя Духу — и молодец!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14