А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

.. И Гульшат обратилась к ней — мягко, просяще:
— Извините нас... Это я во всем виновата...
— Милая — сказала та, покачав головой, — милая, если бы я была умной да ученой, я бы, может, сама научила кое-кого уму-разуму, а вот приходится терпеть и слушать на старости лет, как позорят последними словами... А тебе, дочка, я добра желаю, подумай хорошенько, правильную ли дорожку ты выбрала... — Она огорченно махнула рукой и поплелась к дивану.
Гулыпат, глядя ей в спину, проводила старуху глазами. По ее лицу трудно было понять, как отнеслась она к услышанному.
Бердибек, неуверенно переминавшийся подле Гульшат, потянулся было взять ее под руку и увести, но она повела плечом и высвободила локоть. Он попытался повторить свой маневр, и снова неудачно. Впрочем, особенной решительности в ее движениях не ощущалось. В третий раз она бы уступила, подумал Едиге, наблюдая из своей засады, как они рядом, но все же порознь шли к лестнице.
Неужели ей нравится Бердибек?.. Если нет, то с чего бы стала она таскаться с ним до полночи, ходить в кино или еще куда-то, откуда ему знать, куда они ходили... Но если ей неприятно даже его прикосновение и она отдергивает локоть... Минутное раздражение?.. Каприз?.. Едиге терялся, стараясь ответить на эти вопросы. Все спуталось в его голове, один ответ противоречил другому, мысли были сумбурные, он так ни на чем и не остановился. "Впрочем, не все ли мне равно, что там и как у них складывается... — подумал он. — Это уж не моя забота..."
Он ждал, пока вахтерша заснет, — и теперь уже глубоким, бестревожным сном, — чтобы без помех выбраться из темного вестибюля. Но старуха уснула, он слушал, как она всхрапывает, посвистывает носом, а сам все сидел, не двигаясь, у себя в углу...
32
В том году зима затянулась.
Как обычно в Алма-Ате, начало марта — месяца кукушки — выдалось теплым. Но прошла неделя, и люди, поверившие было обманчивой улыбке весны, опять закутались в зимние одежды. Ударил мороз. Одряхлевший, казалось бы, старец, прежде чем окончательно сдать позиции, в последний раз надул, напружинил щеки и дохнул стужей на почерневшую, подтаявшую под ярким солнцем землю. Он и раньше, случалось, откалывал подобные шутки, чуть не в разгаре весны обрушивая на город бураны и снегопады, но, побуянив, припомнив прошлую удаль, напоследок одаривал землю пушистым, нежным покровом, белым, как подвенечное платье невесты, а сам уходил, ковыляя, волоча за собой старую изодранную шубу, кочевал куда-то на север, мотая седой бородой... Но на этот раз он словно забыл о прощальных подарках, о том, чтобы пригнать из-за гор лиловые, разбухшие тучи, полные искрящихся снежинок, и затем, очищая лишившийся за долгую зиму прозрачности, пропитанный гарью воздух, засеять землю последним посевом... Сугробы, отощавшие в оттепель, все еще лежали на обочинах, вдоль домов и заборов, и снег, ослеплявший прежде белизной, был сер и грязен, как затоптанная, старая кошма.
И все-таки весна была на пороге. Деревья стояли продрогшие, иззябшие, но уже освобожденные от снега, с покоричневевшей корой, и где-то там, внутри, по невидимым сосудам корни гнали к ветвям пробужденные соки, и ветви, устремляясь к небу, словно тянули к солнцу руки, просили у неба тепла — и скворцов, неумолчно стрекочущих, неустанно хлопотливых, и сорок с воронами, опускающихся на деревья в поисках ночлега, с утра до вечера кружащих над городом, пугаясь трамваев и автобусов... Как ни упиралась зима, она уже опустилась на четвереньки, лапы ее ослабели, когти сточились, она отползала все дальше с каждым днем. И ее неизменная спутница, долгая черная ночь, становилась короче и короче, а светлый день, друг весны, с каждыми сутками подрастал — как говорили в старину, карыс за карысом, а это не так уж мало, если учесть, что карыс равен четверти аршина...
Нелегким было это время для Едиге.
Неделями безвылазно пропадал он в архиве. Кипы рукописных и печатных текстов проходили через его руки — папка за папкой, том за томом. То, что было известно ему лишь понаслышке, приблизительно, теперь обретало тяжесть плоти, прочность истины; многое из того, над чем он прежде не задумывался, скользя мимо, вдруг оказывалось необычайно важным, значительным. Неожиданно обнаружилось, что все, с чем имел он дело, прямо или косвенно касается темы, которую он выбрал для диссертации. Однако пока Едиге никому не рассказывал о жемчужном зерне, случайно попавшемся ему в бумажных грудах... Он себе работал и работал, зная твердо, что главное уже позади, ему необходимо лишь подтвердить и развить концепцию, возникшую у него в голове. Когда-нибудь, думал он, факты, на которые он сейчас наталкивался, ему пригодятся в полной мере, но сейчас... Едиге присовокупил к правилу "Изучи и откажись" новое: 'Знай и забудь", разумеется — забудь до поры до времени... Разве память не уподобляется при этом архиву, который дремлет, как умудренный долгой жизнью и опытом старец, и терпеливо хранит на своих бесчисленных полках свидетельства о добре и зле, прекрасном и безобразном, трагическом и смешном — обо всем, что ни встречается в мире?.. Архив молчалив и скромен, всеведущ, но не кичлив. И Едиге, не вкусивший еще от почета и славы, тоже был далек от искушения появиться перед людьми в облике пророка, чтобы возвестить: "Мне открылось... Мне, первому и единственному..." Зато ему довелось испытать наслаждение более острое, радость более захватывающую: ступить на тропу, которой не касалась дотоле нога человека, и увидеть впереди величественный дворец, о существовании которого пока не догадывается ни одна живая душа. Знать и беречь в себе тайну... Знать... Не это ли высшее торжество духа?.. Все другое — признание, слава — придет само собой, в этом Едиге не сомневался. Знать... Но чем больше он узнавал, тем чаще убеждался, как мало, ничтожно мало знает. Иногда его мучило собственное бессилие: кто он? Всего-навсего ореховая скорлупка в океане... Иногда он чувствовал, что хотя знания его в сравнении с этим океаном — только жалкая лужица, не просохшая после короткого дождя, но кое в чем он превосходит своих сверстников, и кое в чем — карасакалов, старше его на много лет, и даже аксакалов — кое в чем... Уверенность в своих силах рождала в его сердце надежду на то, что в будущем, если он посвятит науке всю свою жизнь, без остатка, ему по плечу станут большие дела.
Что тут было от наивного детства, что — от дерзкой, исполненной самомнения юности, что — от зрелого сознания собственных возможностей?.. Пожалуй, напрасный труд пытаться отделить одно от другого.
Но нередко Едиге чувствовал, что заблудился. Его подавляло обилие материала, масса фактов, которые не желали согласовываться между собой, спорили, опровергали друг друга. Стройность мыслей исчезала, гармония сменялась какофонией. Он видел перед собой не благоухающий плодовый сад, а кое-как брошенные в землю семена. Что же дальше? Хорошо, если прольется теплый дождь, пригреет солнце, лето не окажется засушливым, осень —- ранней, обильной осадками, — тогда, быть может, и народится богатый урожай. А если град? Если земля потрескается от палящего зноя? И случится еще разное, что невозможно предвидеть?.. Тогда к чему был тяжкий труд?.. Еще одна диссертация, еще один кандидат?.. И все? И только?..
Так от светлых надежд он обращался к черному пессимизму, от веры к мрачным предчувствиям. Но тем не менее архив был его убежищем и спасением... В нем незаметно мелькали дни, утро сменялось вечером... Невмоготу становилось по ночам.
Дорогой в общежитие он усмехался, думая, что рабочее время в учреждениях типа архива надо бы продлить, увеличить до круглых суток. Но архив закрывали в шесть ? изредка удавалось задержаться до восьми. Потом волей-неволей приходилось плестись к себе в берлогу. Впереди была ночь, длинная, длинная ночь, вмещавшая, казалось, не часы, а месяцы и годы. Пустота. Одиночество. Безмолвие. Койка, похожая на могилу...
Иногда Едиге, побродив по улицам, заворачивал в ресторан, в неизменный "зеркальный зал". Здесь бывало не слишком людно, не слишком шумно. Полосы серебристого стекла в простенках между окнами отражали огни хрустальной люстры, мгновенные вспышки на гранях фужеров, беспечные, озабоченные улыбками лица... Едиге не притрагивался к вину или коньяку. Как-никак он был занят работой и наутро хотел иметь ясную голову. Он ковырял вилкой в тарелке с остывшим блюдом, потягивал потихоньку лимонад. Потом являлась какая-нибудь компания, для которой требовался свободный столик, или в люстре убавляли свет — в знак того, что ресторанный вечер закончен,..
Вернувшись в общежитие, он сразу же ложился в постель, пристроив перед глазами раскрытую книгу. Его не привлекала проза: он боялся ее скрупулезного анализа, беспощадной точности. Непрочитанные романы грозили на каждой странице миной, готовой взорваться в любой миг. Знакомые произведения уводили к знакомым мыслям... Едиге предпочитал поэзию, в основном классическую. Она освежала, сердцу становилось легко — в плавном парении рифм и ритма. Но и тут была необходима осторожность, точнее — строгий выбор. Любимые поэты не вызывали ответа у него в душе, зато как никогда прежде он упивался Лермонтовым, погружался в Байрона, открывая неизведанные глубины в "Манфреде", "Каине", "Чайльд Гарольде". Кенжек по-детски посапывал во сне, что-то бормотал, беспокойно ворочаясь с боку на бок. Едиге -— в который раз! -— перелистывал "Брандта", "Пер-Гюнта"... Чуть не каждая ночь завершалась "Фаустом" — зная его почти наизусть, он возвращался к нему снова и снова. На тумбочке Едиге лежали томики Петефи, Мицкевича: ему доставляло радость одно сознание, что в любую минуту он может окунуться в их стихи, где клокочет любовь и страдание, боль и вера...
Он читал до изнеможения. Голова тупела, перед глазами плыл туман. Едиге гасил прикрытую газетой лампочку, натягивал до подбородка одеяло. Тело его наполняла усталость, оно тяжелело, как асык, залитый свинцом; веки смыкались, но сон не приходил. И невтерпеж было лежать, и глупо подниматься — куда идти среди ночи, к кому?.. До утра, до рассветного часа тянулась эта маята, между сном и явью, между обволакивающими паутиной мыслями — и суматошным бредом... Наконец, как в омут, он падал в сон — черный, без сновидений, словно увесистый камень уводил его на дно и держал там — крепко, намертво.
Но когда бы он ни засыпал, в шесть наступало пробуждение. Он пытался снова нырнуть в темную глубину, забыться... Он мог лежать с закрытыми глазами — полчаса, час, без всякого толка. И мог подняться, взять мыло, полотенце и, взбадривая неотдохнувшее тело, совершить утреннее омовение под краном, в еще пустой умывалке.
До той минуты, когда перед ним распахнется дверь спасительного архива, оставалось еще три часа. Их тоже нелегко бывало заполнить.
зз
Однажды, выходя из архива, Едиге встретился на улице с Кульдари — и непритворно обрадовался этому; так после долгой разлуки встречают близкого родича или друга. Хотя не сам по себе старик его обрадовал, а скорее то, что было с ним связано в прошлом — счастливом, невозвратном... Он кинулся к Кульдари, еще немного — и он обнял бы и расцеловал старика на глазах у прохожих. А тот, просияв, улыбался ему так, что были видны корешки его редких желтоватых зубов, его жилистые пальцы крепко сжимали руку Едиге. Кожа на пальцах Кульдари, тонкая, высохшая, казалась прозрачной, сквозь нее просвечивали костяшки и припухшие суставы.
Поток людей, раздваиваясь посреди тротуара, обтекал их с обеих сторон. Глядя на Едиге и Кульдари, прохожие пересмеивались, а они все потрясали стиснутыми руками.
— Вы куда-то запропали, Товарищ Молодой Ученый, — говорил Кульдари, широко осклабясь. — В библиотеке совсем вас не видно...
Едиге посетовал на дела, недостаток времени.
— А я вас ждал. — Кульдари, перестав улыбаться, принял вид серьезный и даже несколько таинственный. — Мне нужно кое о чем с вами посоветоваться... Но это важный, долгий разговор, а времени у вас и без того не хватает... Вы куда-то спешите... Прошу извинить, я не...
Он вдруг сбился, смешался и оборвал свою невнятную речь. Едите, видя, что старик намеревается с ним проститься, остановил Кульдари.
— Как раз сегодня я не тороплюсь. Что, если мы зайдем в ресторан? Я бы угостил вас обедом...
— Обедом?..
Неожиданно старик нахмурился, вскинул голову. Лицо его стало холодным, неприступным.
— Вы желаете угостить меня обедом?.. Вы что же думаете, молодой человек, я — нищий, у которого не найдется денег на процитание? К вашему сведению, я получакЗ от государства пенсию, и не маленькую, не пять и не десять рублей. Мне хватает. И я бы мог прокормить еще двух-трех таких же, как я! Вот так, молодой человек!..
Он заключил свой протест сердитым взмахом руки, готовый повернуться и продолжать прерванный путь.
— Простите, аксакал, я, наверное, неудачно выразился. Ведь вы сказали, что хотите поговорить, и разговор у вас долгий, серьезный. Вот я и подумал: не на улице же нам его заводить?..
Кульдари смягчился.
— Это другое дело... Но в ресторан я не пойду.
— Я очень прошу.
— Нет, — покачал головой Кульдари. — При всем почтении к вашему таланту (он выдержал паузу, как бы оттеняя значительность слов)... При всем почтении, я не могу исполнить вашей просьбы.
— Да отчего же?..
— Первым всегда приглашает старший по возрасту, ~~ со щепетильной церемонностью пояснил Кульдари. — Но я, не предполагая вас встретить, вышел из дома, не захватив кошелька. За что и прошу извинить.
— О, господи!.. — Едиге улыбнулся. — Что нам считаться? Сегодня приглашает младший, завтра... Завтра будет видно!..
— Нет-нет, — неожиданно вспомнив о чем-то, вновь возразил Кульдари. — На мне и костюм сегодня старый... Ведь я не знал, что вы... — Он для убедительности расстегнул свое долгополое пальто, демонстрируя потертые лацканы костюма, который Едиге обычно видел на нем в библиотеке. — В такой одежде...
— И прекрасно, — заверил старика Едиге. — Настоящий бостон. Материал, из которого сшит костюм у меня, куда хуже. — Впрочем, расстегивать пальто, подобно Кульдари, он не стал. Старик упрямо твердил свое.
— Не смущайтесь по пустякам, — сказал Едиге. — Мы пойдем в ресторан, где меня знают. Я ужинаю там чуть не каждый вечер. Если вы не желаете мне голодной смерти, не раздумывайте долго, соглашайтесь.
Ему все-таки удалось уломать Кульдари.
— Ну, что же, молодой человек... Я готов... Единственно из уважения к вашим дарованиям...
В ресторане Кульдари объявил, что для него ни в коем случае не надо заказывать ничего, кроме бутылки минеральной воды. Он с трудом решился заменить ее двумя стаканами чая. После длительных уговоров он присоединил к чаю салат. Но в заключение (помог ли тут подстрекающий к греховным желаниям вид молодой официантки, той самой, златоволосой, улыбнувшейся Едиге, как давнему приятелю, со словами: "Добрый вечер, Эдгар!" — или сыграла роль настойчивость Едиге...) — но в заключение он подчинился своему юному другу во всем, сохранив непреклонность разве что лишь в отношении винно-водочных изделий. Едиге не спорил и заказал сто граммов армянского коньяку — для себя.
— Высокочтимый младший брат мой Эдгар! — торжественно заговорил Кульдари, когда расторопная официантка накрыла стол и принесла закуски. Старик постепенно оттаивал, прежняя скованность покидала его. Глаза его заблистали, голос окреп. — Сидящий перед вами Кулянакын —- человек, многое повидавший и переживший, претерпевший на своем веку разного рода злоключения и беды. Были времена, когда в результате бесстыдной клеветы, возведенной на меня, мне пришлось на годы и годы отойти от творчества...
— Минутку... — Едиге налил в фужер Кульдари минеральной воды из только что откупоренной бутылки, плеснул в свою стопку темно-золотистого коньяка из тонкостенного, похожего на колбу графинчика. — За вас, аксакал, и за таких, как вы! Пусть не оскудевает ваша энергия и сила духа! — Он чокнулся с Кульдари-ученым — Кулян-акыном, приподнявшим свой фужер, в котором вскипала мелкими пузырьками вода. — Простите, что перебил вас. Я весь внимание...
—- Но я не утратил веры в людей, в добро, — продолжал Кульдари. — Если угодно, это была для меня еще одна школа, школа жизни... Человек закаляет сердце, переправляясь через бурный поток. Мужество рождается в преодолении... Но сейчас я имею в виду другое. Для меня всегда главным было творчество. А значит — служение людям, которые созидают светлое будущее... Правильно я говорю?..
Едиге кивнул. "Правильно, только уж слишком высокопарно", — подумал он.
— Так вот, — продолжал Кульдари, — о чем же я обязан писать? О темных сторонах жизни, которые, понятно, существуют, с которыми мне довелось повстречаться?.. Не согласен! — Он сурово посмотрел на Едиге, глаза у него яростно вспыхнули —* пронзительный, острый луч ударил Едиге в лицо. — Нет, не согласен!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24