Нетрудно было заметить, что она еще совсем недавно была очень хороша собой и похорошела бы снова, но на сердце у нее лежало какое-то бремя.
Видно, девочки были плодом несчастной любви, и мать сетовала на свою судьбу и терзалась угрызениями совести из-за детей. Но в раме над комодом я заметил сильно увеличенную фотографию — ее собственный портрет во весь рост, в подвенечном наряде. Юная, веселая, обещающая расцвести еще пышнее, она стояла об руку с мужчиной уже не первой молодости. Он был в длинном сюртуке, в цилиндре и напоминал разодевшегося бравого мастера; цилиндр был надет слегка набекрень, а усы лихо закручены кверху.
— Это отец девочек, — сказала она мне шепотом. Было так уютно в этой комнатке; все здесь говорило о стесненных, но все же сносных условиях, которые создавались упорным ежедневным трудом. Эта обстановка благотворно действовала на меня, успокаивала нервы. Здесь поражала та особая опрятность, какая свойственна беднякам, — казалось, все вещи только что были вымыты. Я чувствовал себя так, словно после долгого отсутствия вернулся в родной дом, и стал часто навещать это скромное гнездышко, в котором было так много непритязательного уюта.
Я приносил с собой булки, а фру Петерсен варила кофе, и мы сидели, наслаждаясь скромным угощением, беседуя отнюдь не о высоких материях, а о разных мелочах — о хозяине бакалейной лавочки на углу, о качестве кофе, о том, что сливки лучше брать в молочной на соседней улице.
— Я положу вам пенок, — говорила фру Петерсен,— вам непременно нужно пить кофе с пенками!
Я терпеть не мог кипяченых сливок, но позволял фру Петерсен лить их мне в кофе, пока чашка не наполнялась до краев жирными желтыми кружочками, — это так живо напоминало мне родную, домашнюю обстановку.
Пока я пил кофе, обе девочки стояли около меня и, когда я говорил что-нибудь, глядели мне в глаза, точно молились на меня.
После кофе мать отпускала их побегать и поиграть. Ей хотелось побеседовать со мной о делах, о которых детям не следовало знать. Она принималась рассказывать о себе с какой-то особенной обстоятельностью и медлительностью, будто заново переживала все. Она чувствовала внутреннюю потребность как-то оправдать себя в моих глазах.
Щеголеватый мужчина на снимке был ксилографом, владельцем здешней художественной мастерской, приносившей немалый доход. Встретились они в Копенгагене, в магазине, где она служила продавщицей, и сразу влюбились друг в друга. Оба так горели желанием соединить свою судьбу, что пришлось поторопиться оформить брак. Повенчались они в маленькой церкви в окрестностях Оденсе, прямо из церкви отправились в буковую рощу и там отпраздновали свадьбу в хорошем ресторане. Затем гуляли рука об руку под молодой листвой, любовались весенними цветами. Оба были в свадебных нарядах. Влюбленные говорили о будущем, и тут она впервые почувствовала под сердцем биение новой жизни, будто желавшей тоже принять участие в разговоре. Никто в мире, казалось ей, не испытывал подобного счастья.
Вдруг навстречу им бросилась девочка лет трех-четырех, подбежала к тому, в кого молодая женщина так верила, обняла его колени и крикнула: «Папа!»
Больше новобрачная ничего не слышала и не видела— она лишилась чувств. Так ее и отвезли в новое жилище. Подвенечное платье было все в крови. Когда она несколько оправилась от выкидыша и душевного потрясения, муж признался, что у него здесь же в городе была связь с одной женщиной, которая имеет от него ребенка, но они давно разошлись.
Ей и горько и радостно было слышать, что теперь он любит только ее; то, что было раньше, прошло. Но она постоянно думала о той, брошенной женщине с ребенком, которая вынуждена была теперь шитьем зарабатывать на жизнь. Фру Петерсен казалось, что она украла у той, другой, счастье, хотя никогда не видела эту женщину раньше. Чтобы хоть сколько-нибудь исправить положение, фру Петерсен стала посылать покинутой женщине продукты, а девочке, кроме того, одежду и обувь. И так как ребенок нуждался в отце, который больше их совсем не навещал, фру Петерсен устроила так, что девочка стала приходить к ним раз в неделю. Петерсен был очень благодарен жене и не знал, как и чем угодить ей.
За это время у них родилась девочка, и они ожидали второго ребенка, — все шло как будто отлично. И вдруг фру Петерсен случайно узнала, что муж, вопреки всем уверениям об окончательном разрыве с той женщиной, продолжает тайком навещать ее. Фру Петерсен стала упрекать его, он обещал, что этого больше не будет, говорил, что жена, мол, сама некоторым образом виновата во всем, так как жалела ту женщину и напоминала о ней.
Да, фру Петерсен продолжала жалеть ту, несмотря ни на что. Она не могла отделаться от чувства жалости, даже когда узнала, что муж по-прежнему поддерживает старую связь и у него будет от той, второй, ребенок. Фру Петерсен ведь была законной супругой и хозяйкой в доме, жила в полном довольстве со своими детьми, у которых был отец, признававший их и показывавшийся с уйми повсюду. А той бедняжке приходилось воровать крохи счастья, сидеть с незаконным ребенком и скрывать от людей до последней минуты свою новую беременность. Фру Петерсен стала помогать ей еще больше, чем раньше, полагая, что ей труднее теперь зарабатывать, даже готова была взять ее вместе с ребенком к себе, во всяком случае на время, пока та не родит и не оправится. Но потом одумалась, услыхав, что люди называют ту женщину «запасной» супругой Петерсена.
Ей даже страшно стало, и она попыталась отделаться от той, но было уже поздно. Та женщина сама вторглась в дом, стала приводить дочку на свидание с отцом и вести себя так, будто была полноправной хозяйкой. Когда же у нее родился второй ребенок, мальчик, Петерсен начал открыто показываться с ней на людях.
Наконец рухнуло все — Петерсен пришел к жене и объявил, что их брак был ошибкой: - он любит ту, другую, и всегда любил ее. Фру Петерсен согласилась на развод и сделала все, чтобы ускорить его. Те двое сумели повернуть дело так, будто законная жена помешает их счастью, если не возьмет всю вину на себя.
— Я была настолько простодушна, что согласилась. И не раскаиваюсь! — закончила фру Петерсен свой рассказ, делая попытку улыбнуться.
И вот теперь она осталась с двумя брошенными детьми. Разведенный супруг готов был помогать ей, однако новая жена не разрешила, — она была куда дальновиднее! Теперь Петерсен не присылал никаких посылок одинокой, покинутой женщине, и девочкам не позволяли видеться с отцом. Много раз Петерсен пытался возобновить отношения со своей бывшей супругой, — похоже было, что он раскаивается. Но она не желала перейти на положение «запасной» жены; довольно с нее было и звания «разведенной».
Фру Петерсен стала мне еще более симпатична, когда я узнал историю ее замужества. И сам рассказ меня очень растрогал. Неверный муж, две соперницы — трагическая поэма в народном духе, простая и сильная! Я попытался использовать этот материал, найти психологические мотивы поступков, облечь образы в плоть и кровь. Сюжет для романа с тремя главными действующими лицами — «треугольник» — не давал мне покоя, когда я ложился в постель и не мог, не хотел уснуть. Мне казалось, что сон крадет у меня время. Но я не в силах был справиться с сюжетом, — фантазии не хватало. Я понял, что куда легче сочинить что-нибудь, взять сюжет прямо из головы, чем облечь в литературную форму обычную жизненную трагедию.
Я стал ежедневным гостем в каморке фру Петерсен, часто пропускал обед в общежитии и шел вместе с девочками прямо к ним домой. Карен Йоргенсен сердилась: мне нужно было усиленно питаться. Но у меня совсем пропал аппетит, я выдумывал всевозможные предлоги, чтобы увильнуть от еды.
— Правда ли, что вы скоро станете нашим отцом? — спросила однажды старшая девочка, когда мы шли вместе из школы. — Так говорят дети на улице!
У меня сердце упало, — вопрос задел меня за живое. По лицу ребенка я видел, как она ждет моего ответа, но боялся сказать напрямик,
— Я бы с удовольствием, но я больной, а больным нельзя жениться.
Вопрос ребенка, однако, заставил меня хорошенько обо всем подумать. Фру Петерсен была мне очень по сердцу. Я не прочь был стать ее мужем, хоть и не забывал, что моложе ее на десять лет. Влюблен в нее я не был, но в ней самой, в ее уютном семейном гнезде, в маленьких ее дочках было много такого, что меня очень привлекало. Я был человек одинокий, бездомный и лишь в этой маленькой семье чувствовал себя по-настоящему свободно и хорошо. Да и жалел я их от всего сердца и рад был, что кое-что значу для них!
Приближалось рождество. Фру Мольбек написала мне и пригласила провести каникулы у них в «Воробьином приюте», чему я очень обрадовался. О многом хотелось мне поговорить с нею. Прежде всего я собирался рассказать ей про фру Петерсен и про свое намерение жениться. Что-то скажет фру Мольбек? Впрочем, я не сомневался, что она одобрит, скажет: «Да, да, Мартин, женись!» Особенно если я упомяну о девочках, которым так необходим отец.
Я все чаще и чаще размышлял о самопожертвовании; стал каким-то сентиментальным и рассеянным; бродил словно хмельной и сильно потел по ночам. Раз вечером Карен пришла ко мне с термометром — меня трясла лихорадка. В Асков на каникулы я не попал. Болезнь, таившаяся с того самого дня, как я встал с постели, снова набросилась на меня, словно хищный зверь.
Трудно бороться с чувством безнадежности, когда нечего ему противопоставить. Я не хотел сдаваться. Но окружающие махнули на меня рукой, полагая, что в любую минуту я могу отправиться на тот свет.
По-видимому, люди считали, что я уже не жилец на земле. Три молоденькие ютландки больше не навещали меня, не показывались и студенты, жившие у нас в интернате. Мне отвели комнату в самом конце коридора, с окном на север, и я, лежа в постели, видел лишь снежную мглу. Надо мной как бы нависала туманная завеса, вокруг не было ни единого светлого проблеска.
На этот раз меня лечил другой доктор. Сначала мне казалось, что это Карен, заботясь о моей поправке, по уговору с врачом запретила людям беспокоить меня.
Но вскоре понял, что меня попросту избегают: решили, что я доживаю последние дни. Молодежь — само воплощение жизни и здоровья — избегала меня! Лежа в постели, я сопоставлял в уме разные подробности. Итог получался грустный: мои ровесники махнули на меня рукой. Такая мысль не могла вселить бодрость — наоборот, у меня словно прибавилось врагов, с которыми предстояла упорная борьба, я ведь не хотел умирать!
Иногда в сумерках заходили люди, но они не могли развлечь меня, да и не собирались делать это. В глазах моих ровесников я стал уже «выбывшим» или «бывшим», а для этих посетителей я лишь теперь начал существовать. Это были люди пожилые, имевшие то или иное отношение к школе; некоторые жалели меня, другими просто двигало любопытство: вот, мол, лежит и умирает молодой, подающий надежды человек, — и грустно и интересно!
Я был похож на смертельно раненного оленя, забившегося в чащу; никого нет около него, лишь черные птицы летают вокруг. Мне казалось, что они вьются надо мной, садятся на вершины деревьев и сторожат, подкарауливают минуту моей смерти. Печень, выклеванная из теплого еще трупа, сулит им здоровье и долгую жизнь! Некоторые птицы прыгали по нижним сучьям, чтобы удобнее было наблюдать за мной, а один-другой из этих стервятников спускался и садился мне прямо на грудь, не в силах больше ждать. Но напрасно они старались, моя печень была переполнена ядовитой желчью, и главное — я вовсе не собирался, не хотел умирать.
Часто приходила фру М. Ее муж был одним из учредителей школы. По мнению этой особы, я был смертельно болен, почти умирал; и так как я преподавал в школе, то она считала своей обязанностью стать чем-то вроде моей сиделки. Карен Йоргенсен никак не могла отвадить ее, боясь обиды, так как фру М. и ее муж были состоятельные люди и считались столпами грундтвигианской общины. В сущности же, это была ужасная женщина, пустоголовая и страшно болтливая. Сидя у моей постели, она занимала меня разговорами о смерти.
— Да, сначала умрет мой сын от порока сердца, а потом наступит ваш черед. Я в этом твердо уверена! Стоит только сердечному клапану заскочить немножко в сторону — и готово. А этого можно ожидать в любую минуту. И у меня такое предчувствие, что через неделю после смерти сына умрете вы. Дайте только нам время управиться с похоронами. Но не огорчайтесь — никому ведь не известно, как там, в потустороннем мире.
Так сидела она и трещала без умолку, а я ежился от страха и замыкался в себе от обиды. Так бы и ударил ее, придушил, да сил не хватало! Даже легкая верхняя перина казалась мне непосильной тяжестью.
Но нет, не бывать этому! Не дождаться ей моей смерти! Как только у меня хоть чуточку прибудет сил — начну вставать, и тогда лихорадка от меня отвяжется, как в прошлый раз. Я достаточно испытал невзгод в жизни, и теперь, когда наступил просвет, я и не подумаю умирать, не доставлю такого удовольствия ей и прочим стервятникам!
Дыхание мое стало коротким, как у перепуганного птенца, и я почти не ел. Лихорадка терзала меня, дышать было больно, спать по ночам я не мог, только лежал в полузабытьи, уставясь глазами в темноту, и следил за разрушительными процессами, происходившими внутри моего организма. Я словно чувствовал, как лихорадка пожирает меня, кусок за куском. Так нет же, я не хочу умирать!
Карен Йоргенсен поместила меня в самую дальнюю комнату, вероятно для того, чтобы мой кашель не мешал другим жильцам. Не думаю, чтобы она хотела дать мне умереть как можно незаметнее для других. В этой самой комнате умер от рака старик. С тех пор прошло несколько месяцев, но комната все еще наводила на меня какую-то жуть.
Я лежал и прислушивался к разнообразным звукам ночи. Вот пробежали наверх в свою комнату девушки, обслуживающие общежитие. Значит, долгий день кончился и час уже поздний. Девушки были такие резвые, они никак не могли потихоньку пройти мимо моих дверей и подняться по черной лестнице наверх. Слышался громкий шепот краснощекой Сине; они приостанавливались в коридоре и дурачились, шикая друг на дружку. Я начинал слегка покашливать, чтобы Сине не стеснялась стукнуть в дверь и прокричать мне, как бывало прежде, «спокойной ночи», но девушки, давясь от смеха, убегали вверх по лестнице. Ничто не могло смутить их беззаботного веселья.
Дверь моей комнаты была приотворена днем и ночью, — окно открывать было нельзя, ведь я постоянно потел.
Вот лег спать и мой сосед, студент-богослов, — значит, уже двенадцать. Бывало, он, прежде чем лечь, всегда стучал в дверь и желал мне спокойной ночи — такой был славный парень. Теперь и он меня забыл... А может быть, это Карен отпугнула их всех? Нет, я не хочу умирать!
Все стихло в доме, а я лежал и вслушивался в ночную тишину, думая о том, как все иногда в-жизни бессмысленно, и ожидая обычного ночного посещения,— но иногда ночь проходила, а я так и не слышал крадущихся шагов. И спустя целую вечность, полную муки, наступало утро: наверху, над моей головой звонил будильник, потом слышно было, как кто-то шлепал по полу босыми ногами. Немного погодя девушки сбегали вниз — значит, шесть часов утра. Раздавался стук то в одну, то в другую дверь, и на этот стук отзывались сонные голоса. Некоторых пансионеров будили в семь часов, иных приходилось будить по нескольку раз. Зная, что молодые люди любят поспать, девушки немного погодя возвращались и стучали вновь. А я лежал и завидовал тем, кому можно было встать, подставить голову под струю холодной воды, идти на работу. С какой охотой уступил бы я им свою постель и все дни, которые в ней провел.
Иногда среди ночи я улавливал легкие шаги. Прежде всего о них давало знать тревожным стуком сердце, затем слабый скрип половиц в длинном коридоре; потом дверь осторожно отворялась и затворялась, — это чувствовалось по слабому колебанию воздуха в комнате, — и я ощущал своеобразный запах ночной гостьи, которая неслышно приближалась к моей кровати. Что она теперь делает? Опустилась на колени на коврике или распростерлась на нем, опираясь на локти? Я не смел шевельнуться, ничего не видел, но чувствовал, как она прижимается лбом к краю моей кровати и тяжело дышит — плачет или молится про себя.
Я никогда с ней не заговаривал и вообще не подавал вида, что знаю о ее присутствии. Разглядеть ее впотьмах я не мог, но знал, что это приходит ко мне та молодая меланхоличная брюнетка, которая живет наверху у женщины-фотографа и столуется у нас в общежитии. Она сирота, родители ее умерли от чахотки, но оставили ей достаточно, чтобы она могла жить безбедно. Она училась на фармацевта, но почти не занималась, и это мне в ней не нравилось. За столом она не участвовала в разговоре, но внимательно прислушивалась ко всему, глядя задумчивым взглядом на того, кто говорил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
Видно, девочки были плодом несчастной любви, и мать сетовала на свою судьбу и терзалась угрызениями совести из-за детей. Но в раме над комодом я заметил сильно увеличенную фотографию — ее собственный портрет во весь рост, в подвенечном наряде. Юная, веселая, обещающая расцвести еще пышнее, она стояла об руку с мужчиной уже не первой молодости. Он был в длинном сюртуке, в цилиндре и напоминал разодевшегося бравого мастера; цилиндр был надет слегка набекрень, а усы лихо закручены кверху.
— Это отец девочек, — сказала она мне шепотом. Было так уютно в этой комнатке; все здесь говорило о стесненных, но все же сносных условиях, которые создавались упорным ежедневным трудом. Эта обстановка благотворно действовала на меня, успокаивала нервы. Здесь поражала та особая опрятность, какая свойственна беднякам, — казалось, все вещи только что были вымыты. Я чувствовал себя так, словно после долгого отсутствия вернулся в родной дом, и стал часто навещать это скромное гнездышко, в котором было так много непритязательного уюта.
Я приносил с собой булки, а фру Петерсен варила кофе, и мы сидели, наслаждаясь скромным угощением, беседуя отнюдь не о высоких материях, а о разных мелочах — о хозяине бакалейной лавочки на углу, о качестве кофе, о том, что сливки лучше брать в молочной на соседней улице.
— Я положу вам пенок, — говорила фру Петерсен,— вам непременно нужно пить кофе с пенками!
Я терпеть не мог кипяченых сливок, но позволял фру Петерсен лить их мне в кофе, пока чашка не наполнялась до краев жирными желтыми кружочками, — это так живо напоминало мне родную, домашнюю обстановку.
Пока я пил кофе, обе девочки стояли около меня и, когда я говорил что-нибудь, глядели мне в глаза, точно молились на меня.
После кофе мать отпускала их побегать и поиграть. Ей хотелось побеседовать со мной о делах, о которых детям не следовало знать. Она принималась рассказывать о себе с какой-то особенной обстоятельностью и медлительностью, будто заново переживала все. Она чувствовала внутреннюю потребность как-то оправдать себя в моих глазах.
Щеголеватый мужчина на снимке был ксилографом, владельцем здешней художественной мастерской, приносившей немалый доход. Встретились они в Копенгагене, в магазине, где она служила продавщицей, и сразу влюбились друг в друга. Оба так горели желанием соединить свою судьбу, что пришлось поторопиться оформить брак. Повенчались они в маленькой церкви в окрестностях Оденсе, прямо из церкви отправились в буковую рощу и там отпраздновали свадьбу в хорошем ресторане. Затем гуляли рука об руку под молодой листвой, любовались весенними цветами. Оба были в свадебных нарядах. Влюбленные говорили о будущем, и тут она впервые почувствовала под сердцем биение новой жизни, будто желавшей тоже принять участие в разговоре. Никто в мире, казалось ей, не испытывал подобного счастья.
Вдруг навстречу им бросилась девочка лет трех-четырех, подбежала к тому, в кого молодая женщина так верила, обняла его колени и крикнула: «Папа!»
Больше новобрачная ничего не слышала и не видела— она лишилась чувств. Так ее и отвезли в новое жилище. Подвенечное платье было все в крови. Когда она несколько оправилась от выкидыша и душевного потрясения, муж признался, что у него здесь же в городе была связь с одной женщиной, которая имеет от него ребенка, но они давно разошлись.
Ей и горько и радостно было слышать, что теперь он любит только ее; то, что было раньше, прошло. Но она постоянно думала о той, брошенной женщине с ребенком, которая вынуждена была теперь шитьем зарабатывать на жизнь. Фру Петерсен казалось, что она украла у той, другой, счастье, хотя никогда не видела эту женщину раньше. Чтобы хоть сколько-нибудь исправить положение, фру Петерсен стала посылать покинутой женщине продукты, а девочке, кроме того, одежду и обувь. И так как ребенок нуждался в отце, который больше их совсем не навещал, фру Петерсен устроила так, что девочка стала приходить к ним раз в неделю. Петерсен был очень благодарен жене и не знал, как и чем угодить ей.
За это время у них родилась девочка, и они ожидали второго ребенка, — все шло как будто отлично. И вдруг фру Петерсен случайно узнала, что муж, вопреки всем уверениям об окончательном разрыве с той женщиной, продолжает тайком навещать ее. Фру Петерсен стала упрекать его, он обещал, что этого больше не будет, говорил, что жена, мол, сама некоторым образом виновата во всем, так как жалела ту женщину и напоминала о ней.
Да, фру Петерсен продолжала жалеть ту, несмотря ни на что. Она не могла отделаться от чувства жалости, даже когда узнала, что муж по-прежнему поддерживает старую связь и у него будет от той, второй, ребенок. Фру Петерсен ведь была законной супругой и хозяйкой в доме, жила в полном довольстве со своими детьми, у которых был отец, признававший их и показывавшийся с уйми повсюду. А той бедняжке приходилось воровать крохи счастья, сидеть с незаконным ребенком и скрывать от людей до последней минуты свою новую беременность. Фру Петерсен стала помогать ей еще больше, чем раньше, полагая, что ей труднее теперь зарабатывать, даже готова была взять ее вместе с ребенком к себе, во всяком случае на время, пока та не родит и не оправится. Но потом одумалась, услыхав, что люди называют ту женщину «запасной» супругой Петерсена.
Ей даже страшно стало, и она попыталась отделаться от той, но было уже поздно. Та женщина сама вторглась в дом, стала приводить дочку на свидание с отцом и вести себя так, будто была полноправной хозяйкой. Когда же у нее родился второй ребенок, мальчик, Петерсен начал открыто показываться с ней на людях.
Наконец рухнуло все — Петерсен пришел к жене и объявил, что их брак был ошибкой: - он любит ту, другую, и всегда любил ее. Фру Петерсен согласилась на развод и сделала все, чтобы ускорить его. Те двое сумели повернуть дело так, будто законная жена помешает их счастью, если не возьмет всю вину на себя.
— Я была настолько простодушна, что согласилась. И не раскаиваюсь! — закончила фру Петерсен свой рассказ, делая попытку улыбнуться.
И вот теперь она осталась с двумя брошенными детьми. Разведенный супруг готов был помогать ей, однако новая жена не разрешила, — она была куда дальновиднее! Теперь Петерсен не присылал никаких посылок одинокой, покинутой женщине, и девочкам не позволяли видеться с отцом. Много раз Петерсен пытался возобновить отношения со своей бывшей супругой, — похоже было, что он раскаивается. Но она не желала перейти на положение «запасной» жены; довольно с нее было и звания «разведенной».
Фру Петерсен стала мне еще более симпатична, когда я узнал историю ее замужества. И сам рассказ меня очень растрогал. Неверный муж, две соперницы — трагическая поэма в народном духе, простая и сильная! Я попытался использовать этот материал, найти психологические мотивы поступков, облечь образы в плоть и кровь. Сюжет для романа с тремя главными действующими лицами — «треугольник» — не давал мне покоя, когда я ложился в постель и не мог, не хотел уснуть. Мне казалось, что сон крадет у меня время. Но я не в силах был справиться с сюжетом, — фантазии не хватало. Я понял, что куда легче сочинить что-нибудь, взять сюжет прямо из головы, чем облечь в литературную форму обычную жизненную трагедию.
Я стал ежедневным гостем в каморке фру Петерсен, часто пропускал обед в общежитии и шел вместе с девочками прямо к ним домой. Карен Йоргенсен сердилась: мне нужно было усиленно питаться. Но у меня совсем пропал аппетит, я выдумывал всевозможные предлоги, чтобы увильнуть от еды.
— Правда ли, что вы скоро станете нашим отцом? — спросила однажды старшая девочка, когда мы шли вместе из школы. — Так говорят дети на улице!
У меня сердце упало, — вопрос задел меня за живое. По лицу ребенка я видел, как она ждет моего ответа, но боялся сказать напрямик,
— Я бы с удовольствием, но я больной, а больным нельзя жениться.
Вопрос ребенка, однако, заставил меня хорошенько обо всем подумать. Фру Петерсен была мне очень по сердцу. Я не прочь был стать ее мужем, хоть и не забывал, что моложе ее на десять лет. Влюблен в нее я не был, но в ней самой, в ее уютном семейном гнезде, в маленьких ее дочках было много такого, что меня очень привлекало. Я был человек одинокий, бездомный и лишь в этой маленькой семье чувствовал себя по-настоящему свободно и хорошо. Да и жалел я их от всего сердца и рад был, что кое-что значу для них!
Приближалось рождество. Фру Мольбек написала мне и пригласила провести каникулы у них в «Воробьином приюте», чему я очень обрадовался. О многом хотелось мне поговорить с нею. Прежде всего я собирался рассказать ей про фру Петерсен и про свое намерение жениться. Что-то скажет фру Мольбек? Впрочем, я не сомневался, что она одобрит, скажет: «Да, да, Мартин, женись!» Особенно если я упомяну о девочках, которым так необходим отец.
Я все чаще и чаще размышлял о самопожертвовании; стал каким-то сентиментальным и рассеянным; бродил словно хмельной и сильно потел по ночам. Раз вечером Карен пришла ко мне с термометром — меня трясла лихорадка. В Асков на каникулы я не попал. Болезнь, таившаяся с того самого дня, как я встал с постели, снова набросилась на меня, словно хищный зверь.
Трудно бороться с чувством безнадежности, когда нечего ему противопоставить. Я не хотел сдаваться. Но окружающие махнули на меня рукой, полагая, что в любую минуту я могу отправиться на тот свет.
По-видимому, люди считали, что я уже не жилец на земле. Три молоденькие ютландки больше не навещали меня, не показывались и студенты, жившие у нас в интернате. Мне отвели комнату в самом конце коридора, с окном на север, и я, лежа в постели, видел лишь снежную мглу. Надо мной как бы нависала туманная завеса, вокруг не было ни единого светлого проблеска.
На этот раз меня лечил другой доктор. Сначала мне казалось, что это Карен, заботясь о моей поправке, по уговору с врачом запретила людям беспокоить меня.
Но вскоре понял, что меня попросту избегают: решили, что я доживаю последние дни. Молодежь — само воплощение жизни и здоровья — избегала меня! Лежа в постели, я сопоставлял в уме разные подробности. Итог получался грустный: мои ровесники махнули на меня рукой. Такая мысль не могла вселить бодрость — наоборот, у меня словно прибавилось врагов, с которыми предстояла упорная борьба, я ведь не хотел умирать!
Иногда в сумерках заходили люди, но они не могли развлечь меня, да и не собирались делать это. В глазах моих ровесников я стал уже «выбывшим» или «бывшим», а для этих посетителей я лишь теперь начал существовать. Это были люди пожилые, имевшие то или иное отношение к школе; некоторые жалели меня, другими просто двигало любопытство: вот, мол, лежит и умирает молодой, подающий надежды человек, — и грустно и интересно!
Я был похож на смертельно раненного оленя, забившегося в чащу; никого нет около него, лишь черные птицы летают вокруг. Мне казалось, что они вьются надо мной, садятся на вершины деревьев и сторожат, подкарауливают минуту моей смерти. Печень, выклеванная из теплого еще трупа, сулит им здоровье и долгую жизнь! Некоторые птицы прыгали по нижним сучьям, чтобы удобнее было наблюдать за мной, а один-другой из этих стервятников спускался и садился мне прямо на грудь, не в силах больше ждать. Но напрасно они старались, моя печень была переполнена ядовитой желчью, и главное — я вовсе не собирался, не хотел умирать.
Часто приходила фру М. Ее муж был одним из учредителей школы. По мнению этой особы, я был смертельно болен, почти умирал; и так как я преподавал в школе, то она считала своей обязанностью стать чем-то вроде моей сиделки. Карен Йоргенсен никак не могла отвадить ее, боясь обиды, так как фру М. и ее муж были состоятельные люди и считались столпами грундтвигианской общины. В сущности же, это была ужасная женщина, пустоголовая и страшно болтливая. Сидя у моей постели, она занимала меня разговорами о смерти.
— Да, сначала умрет мой сын от порока сердца, а потом наступит ваш черед. Я в этом твердо уверена! Стоит только сердечному клапану заскочить немножко в сторону — и готово. А этого можно ожидать в любую минуту. И у меня такое предчувствие, что через неделю после смерти сына умрете вы. Дайте только нам время управиться с похоронами. Но не огорчайтесь — никому ведь не известно, как там, в потустороннем мире.
Так сидела она и трещала без умолку, а я ежился от страха и замыкался в себе от обиды. Так бы и ударил ее, придушил, да сил не хватало! Даже легкая верхняя перина казалась мне непосильной тяжестью.
Но нет, не бывать этому! Не дождаться ей моей смерти! Как только у меня хоть чуточку прибудет сил — начну вставать, и тогда лихорадка от меня отвяжется, как в прошлый раз. Я достаточно испытал невзгод в жизни, и теперь, когда наступил просвет, я и не подумаю умирать, не доставлю такого удовольствия ей и прочим стервятникам!
Дыхание мое стало коротким, как у перепуганного птенца, и я почти не ел. Лихорадка терзала меня, дышать было больно, спать по ночам я не мог, только лежал в полузабытьи, уставясь глазами в темноту, и следил за разрушительными процессами, происходившими внутри моего организма. Я словно чувствовал, как лихорадка пожирает меня, кусок за куском. Так нет же, я не хочу умирать!
Карен Йоргенсен поместила меня в самую дальнюю комнату, вероятно для того, чтобы мой кашель не мешал другим жильцам. Не думаю, чтобы она хотела дать мне умереть как можно незаметнее для других. В этой самой комнате умер от рака старик. С тех пор прошло несколько месяцев, но комната все еще наводила на меня какую-то жуть.
Я лежал и прислушивался к разнообразным звукам ночи. Вот пробежали наверх в свою комнату девушки, обслуживающие общежитие. Значит, долгий день кончился и час уже поздний. Девушки были такие резвые, они никак не могли потихоньку пройти мимо моих дверей и подняться по черной лестнице наверх. Слышался громкий шепот краснощекой Сине; они приостанавливались в коридоре и дурачились, шикая друг на дружку. Я начинал слегка покашливать, чтобы Сине не стеснялась стукнуть в дверь и прокричать мне, как бывало прежде, «спокойной ночи», но девушки, давясь от смеха, убегали вверх по лестнице. Ничто не могло смутить их беззаботного веселья.
Дверь моей комнаты была приотворена днем и ночью, — окно открывать было нельзя, ведь я постоянно потел.
Вот лег спать и мой сосед, студент-богослов, — значит, уже двенадцать. Бывало, он, прежде чем лечь, всегда стучал в дверь и желал мне спокойной ночи — такой был славный парень. Теперь и он меня забыл... А может быть, это Карен отпугнула их всех? Нет, я не хочу умирать!
Все стихло в доме, а я лежал и вслушивался в ночную тишину, думая о том, как все иногда в-жизни бессмысленно, и ожидая обычного ночного посещения,— но иногда ночь проходила, а я так и не слышал крадущихся шагов. И спустя целую вечность, полную муки, наступало утро: наверху, над моей головой звонил будильник, потом слышно было, как кто-то шлепал по полу босыми ногами. Немного погодя девушки сбегали вниз — значит, шесть часов утра. Раздавался стук то в одну, то в другую дверь, и на этот стук отзывались сонные голоса. Некоторых пансионеров будили в семь часов, иных приходилось будить по нескольку раз. Зная, что молодые люди любят поспать, девушки немного погодя возвращались и стучали вновь. А я лежал и завидовал тем, кому можно было встать, подставить голову под струю холодной воды, идти на работу. С какой охотой уступил бы я им свою постель и все дни, которые в ней провел.
Иногда среди ночи я улавливал легкие шаги. Прежде всего о них давало знать тревожным стуком сердце, затем слабый скрип половиц в длинном коридоре; потом дверь осторожно отворялась и затворялась, — это чувствовалось по слабому колебанию воздуха в комнате, — и я ощущал своеобразный запах ночной гостьи, которая неслышно приближалась к моей кровати. Что она теперь делает? Опустилась на колени на коврике или распростерлась на нем, опираясь на локти? Я не смел шевельнуться, ничего не видел, но чувствовал, как она прижимается лбом к краю моей кровати и тяжело дышит — плачет или молится про себя.
Я никогда с ней не заговаривал и вообще не подавал вида, что знаю о ее присутствии. Разглядеть ее впотьмах я не мог, но знал, что это приходит ко мне та молодая меланхоличная брюнетка, которая живет наверху у женщины-фотографа и столуется у нас в общежитии. Она сирота, родители ее умерли от чахотки, но оставили ей достаточно, чтобы она могла жить безбедно. Она училась на фармацевта, но почти не занималась, и это мне в ней не нравилось. За столом она не участвовала в разговоре, но внимательно прислушивалась ко всему, глядя задумчивым взглядом на того, кто говорил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15