.. Только не туда!
Она удивленно посмотрела на него, улыбнулась и села на скамью у стены, рядом с ним.
— Вы сегодня совсем другой. Что с вами случилось? Он выпил вина. Ему стало жарко. Щеки и глаза его
горели.
— Ничего, просто, когда вы со мной, мои мысли путаются, как у пьяного... Я заикаюсь, как провинившийся школьник... А сегодня больше, чем всегда!
Минка засмеялась и позволила ему взять свою руку.
— Больше, чем всегда. Я это заметила, потому и спросила...
Он посмотрел ей в глаза долгим и серьезным взглядом, губы его шевелились, желая и не решаясь заговорить.
— Сегодня я набрался храбрости и пришел просить у вас утешения.— Он покраснел, глаза его засверкали.— Ваш образ постоянно со мной, в моих мыслях, и мне уже тяжело не видеть вас постоянно перед собой. Человек слаб, рвется в облака, но обойтись без палки и опоры на земле не может. Помните, я вам говорил, как величественно призвание человека, живущего не для себя, а для других. Как велики его муки! Я не понимаю людей, живущих лишь для себя и своей семьи,— ни до кого им нет дела, никому они не приносят пользы, никому; хоть весь мир погибай, они и мизинцем не пошевелят, чтобы его спасти, только бы уцелел их дом. Такие люди в почете, к их слову прислушиваются. Но есть другие, люди особого сорта, глупые и безрассудные. Они работают не для себя, живут не для себя и хотят любым способом, во вред себе, своей семье, вопреки всему миру жить для других людей, как Христос, который дал распять себя для блага других.
Она слушала его, но лицо ее оставалось спокойным и насмешка не сходила с губ. Мартин Качур видел ее прекрасные глаза, прелестные румяные щеки и губы, но не видел ее улыбки.
— Таких людей не любят, их жизнь тяжела,— продолжал он.— Едят бедняки овсяный хлеб, а принеси им белого: «На что мне эта белая губка, скажут, кто тебя о ней просил?» Люди напоминают иных больных, ненавидящих своего лекаря. А я думаю, что нет на свете лучшего призвания, чем призвание добровольного лекаря, который не пожинает ни почестей, ни денег, а только печаль и страдание.
Минка смотрела ему в лицо, удивляясь блеску его глаз, румянцу щек, и не понимала его.
Она приблизилась к нему, и ее взгляд стал мягче.
— Но зачем это? Зачем все это?
— Как зачем? — удивился Качур.
— Да, зачем? Какая польза вам от этого?
— Какая польза? Никакой. Ведь я сказал, что не может и не должно быть никакой пользы. Там, где выгода, там нет... там нет честности. О какой пользе можно говорить, если все делается не для себя? А если не для себя, то, значит, во вред себе.
Вдруг ее лицо стало серьезным.
— Я думала, вы поэт... Вторично опешил Качур.
— Почему поэт?
— Поэты не думают о своей выгоде и говорят красиво, как вы сейчас говорили. Но они складывают стихи, а вы стихов не складываете.
Качур посмотрел на нее и сквозь нее вдаль. Огонь не угас в его глазах.
— Разве человек не может быть поэтом, не складывая стихов? — заговорил он тише, более спокойным голосом.— Поэтами были все те, кто своего ближнего любил больше, чем себя, каждый их поступок — поэма.
— Как странно вы говорите сегодня, будто на тайной вечере.
Качур засмеялся, и лицо его прояснилось.
— Действительно, слова чересчур высокопарны. Ненужная трагичность, слезливая «Ода мертвому жуку»! Помощник учителя сравнивает себя с Христом, потому что намеревается наперекор жупану и священнику организовать читальню. Нет ничего смешнее жупана в роли Пилата и наставника в роли Спасителя. И все же жук, в честь которого была сложена ода, чувствовал ничуть не меньше смертные муки, чем те, которые буду ощущать когда-нибудь я. Поэтому простите мне этот трагический разговор, вышло смешно, но я говорил так же искренне, как искренне все это переживаю.
Минка прислушивалась в раздумье, в ее взгляде не было ни сочувствия, ни воодушевления, ни сожаления.
— Но к чему вы вмешиваетесь в такие дела? Разве вам не повредит это?
— Разумеется, повредит.
— Зачем же тогда?
Качур посмотрел на нее в недоумении и задумался. У него было такое чувство, как будто ребенок спросил его: «Зачем ты живешь?» — и он не может ему ответить.
— Не знаю... Почему у меня так теплеет на душе, почему так неспокойно бьется мое сердце, когда я вижу вас? Не знаю! Почему я с улыбкой, без единого вздоха дам себе отрезать руку, если вы прикажете? Не знаю! Разве можно приказать сердцу? Бьется, как должно биться, и никакой мысли его не остановить. Чем бы я был, если бы не знал великого стремления быть полезным другим, отдать им то малое, -гго у меня есть. Не быть собой только потому, что на распутье стоит господин священник с палкой в руке? Если бы я знал, что должен идти направо, а пошел бы налево, потому что там мне отрежут кусок хлеба побольше? Ведь так мало имею я... так мала и незначительна моя жизнь — и ее не отдать?! Это все равно, что убогий дар библейской вдовы, который стоил ничуть не меньше золота богатея. И не принеси она его, грех ее был бы не меньше, чем грех богатея, укрывшего свои богатства.
Минка смотрела на стол; Качур заметил, что она больше не слушает его, и рассердился на себя: «С какой стати я разглагольствую? »
— Я пришел не для того, мадемуазель, чтобы жаловаться и восхвалять свое убожество. Глупо было так говорить, и никогда не сказал бы я этих слов, если бы мое сердце не было так близко к вам. Я пришел, чтобы увидеть вас, чтобы образ, который я ношу в сердце, стал более живым и реальным. Сегодня мне особенно нужно было вас видеть. Когда я ухожу отсюда, мои мысли становятся чище и прибавляются силы. А сегодня вечером мне понадобится много сил и чистое сердце.
Он смотрел ей в лицо широко раскрытыми горящими глазами, губы его дрожали, он хотел еще что-то сказать, но вдруг нагнулся и стал целовать ей руки.
Минка улыбалась все той же тихой, спокойной, немного презрительной улыбкой и смотрела на его кудрявые волосы, на его молодое, нежное, детски доверчивое лицо.
— Какой вы странный, господин Качур! Я была уверена, что вы поэт. Только поэты говорят так путано и — целуют руки...
Она засмеялась. Качур опешил, покраснел. Потом смущенно улыбнулся, как ребенок, к которому нагнулась бабушка со словами: «Почему только одну дольку? Возьми целый апельсин!» Руки его дрожали, он обнял Минку и поцеловал ее в губы.
Глаза его зажглись, лицо изменилось, стало красивым, и новый свет засиял на нем.
— Минка! Никогда, никогда я не расстанусь с тобой! — Он был пьян и заикался. Она только слегка отодвинулась; щеки ее не зарумянились, глаза смотрели весело и ясно, а улыбка была по-прежнему спокойной.
— Довольно, господин Качур! — Вдруг она засмеялась: — Какое странное у вас имя: Качур и еще Мартин. У поэта должно было бы быть другое имя! У моей матери был когда-то поклонник, очень богатый и очень красивый, и он ей только потому не нравился, что у него было смешное имя. Ужас какое неприличное!
Она расхохоталась и посмотрела Качуру в лицо удивительно зрелыми глазами.
— Как его звали? — рассеянно спросил удивленный Качур.
Минка прижала платок к губам, в глазах ее появились слезы от смеха.
— Какой вы ребенок, господин Качур! Так непонятно, мудрено говорите, словно из Священного писания, а такой ребенок!
«Что я сделал такого смешного?» — недоумевал он; горько у него стало на сердце.
— Не нужно сейчас смеяться! — попросил он.— Не нужно. Никогда в жизни я себя не чувствовал так, как в эту минуту. Если бы мне удалось схватить звезду с неба, и тогда я не был бы так счастлив.
Он взял ее за руки и стал глядеть на нее повлажневшими глазами.
— Видите, я говорил, что я беден, а теперь мне кажется, я обладаю огромным богатством, так бесконечна и велика моя любовь. Примите ее, как дар мой! В сто раз большей станет моя сила и в сто раз богаче я стану, если меня благословит ваша любовь.
Минка довольно улыбалась и смотрела на него, как на послушного ребенка.
— Ну, хорошо, хорошо, господин Качур! Успокойтесь! Он взглянул на нее и удивился, что она все так же красива и так же достойна его любви, как и раньше.
— Ничего другого вы мне не скажете?
— Чего другого?
— Одно только слово хотел бы я услышать от вас, мадемуазель Минка! Теплое, дружеское,— больше ничего. Одно только слово, которое осталось бы в моем сердце, как вечная манна, чтобы я вспоминал его в печальные минуты. Только одно слово!
Она по-матерински положила ему руки на плечи, посмотрела в глаза и улыбнулась:
— Ведь я вас люблю!
Он целовал ей руки, дрожа от счастья.
— А теперь довольно, господин Качур, вы забыли, что скоро полдень.
Ему казалось непонятным, почему в полдень он должен уходить, он бы не приметил ни вечера, ни ночи.
— Еще одну минуту! Один миг! — За стенами этой комнаты было одиночество и печаль.— Одну минуту!
Минка поднялась, пожала ему руку.
— Ведь вы придете еще не раз. Почему вы так печальны? Будто на тайной вечере.
Качур улыбнулся, но боль была в его улыбке.
— А если мы больше не увидимся?
— Почему не увидимся?
— Если больше не увидимся так, как сегодня... Я всегда любил вас, мадемуазель Минка, и никогда не забуду вашего лица.
— Почему вы такой печальный?
— Потому что люблю вас. Кто знает, откуда берется любовь, откуда печаль?
— Эти слова вы уже говорили,— улыбнулась Минка.
— И никогда больше не скажу. На прощанье, может быть, на вечную разлуку говорю их.
Она закрыла глаза, улыбнулась и протянула ему губы. Он тоже закрыл глаза, нежно обнял ее за плечи и поцеловал.
Свежий сырой воздух пахнул ему в лицо, когда он вышел на дорогу, на миг все закачалось перед его глазами. Он потер лоб и остановился. Уже тогда, в подсознании, посягнуло на его счастье неприятное, еще непонятное, дурное предчувствие. На повороте он обернулся. На пороге никого не было; чужой и безмолвный смотрел на него белый дом, будто никогда не переступал он его порога.
Точно тень легла ему на сердце, но он не знал ее причины.
День был хмурый и туманный, как и утро. Туман отсвечивал каким-то дремотным желтым светом. Дорога в Заполье показалась Качуру длинной и скучной.
Навстречу ему шагали крестьяне и крестьянки, возвращавшиеся с богослужения: мужчины в грязных сапогах, женщины с высоко подобранными юбками. Иные прошли мимо, не взглянув на него, другие поздоровались, окинув его недоверчивым, неприветливым взглядом.
— Даже у обедни не был,— сказал один из проходивших крестьян.
— У Ситаревых он был, женихается, потому и зачастил туда! — ответила крестьянка.
Крестьянин засмеялся:
— Что же, не завидую ему...
Качур, ни на кого не глядя, ускорил шаг.
«Что я сделал этим людям? Почему они ненавидят меня? Я их даже никогда не видал и ни разу с ними не говорил!»
— Что тут за франт вертится? — вскрикнул один из парней, поравнявшись с Качуром, и упер руки в бока так, чтобы задеть его локтем. Качур посторонился, и парни прошли дальше.
— Не очень-то заглядывайся на наших девчат! — крикнул один из них ему вслед.
— Это учитель, тот, что к обедне не ходит! Горланили, смеялись... Качур спешил дальше и не мог
расслышать, что они говорили. Щеки его пылали: он дрожал от гнева, а губы улыбались.
«Куплю себе высокие сапоги и сюртук, и все будет в порядке. Никто тогда меня не будет спрашивать, хожу ли я в церковь. Для чего это богу понадобилась набожность франта? И почему именно сегодня, когда все должно было меня радовать и солнце сиять?»
Когда он пришел домой, комната показалась ему тесной, пустой и бедной. Всю ее заполняла непонятная, беспричинная глубокая печаль его сердца.
«Почему именно сегодня...»
Вспомнив Минку, он почувствовал на губах ее поцелуй и вздрогнул, но печаль не исчезла.
«Любит ли она? Любовь ли двигала ею, когда она улыбнулась и положила мне руки на плечи... как ребенку?»
Она была далеко, и теперь он смотрел на ее лицо, на ее улыбку более острым глазом. Качур испугался своих мыслей.
«Тяжело у меня на сердце... Бог знает почему! Потому и приходят в голову несправедливые, нехорошие мысли».
Хозяйка принесла обед.
— Вы опять были в Бистре, сударь?
— Да,— ответил Качур хмуро.
Улыбающаяся хозяйка остановилась у стола; видно было, что ей хотелось поговорить.
— Не обижайтесь, говорят, что вы захаживаете к той...
— Что значит «той»? —Качур вскинул на нее потемневший взор.
— Я ничего не говорю, но люди болтают, что обе они — и мать и дочь — обхаживают каждого, кто бы ни пришел к ним. Не один уж там обжегся. Теперь вот зачастил инженер...
— Какой инженер? — испугался Качур и побледнел.
— Тот, черный... Говорят, женится на ней.
— К чему вы мне это рассказываете? Зачем мне это? Уберите, я не хочу есть.
Когда за хозяйкой закрылась дверь, Качур встал из-за стола и подошел к окну. Узкая грязная улица, напротив серый дом с маленькими черными окнами, которые, казалось ему, сверлят его взглядом, будто чьи-то неприязненные глаза.
«Бабьи сплетни! Конечно, бабьи сплетни. Они без этого жить не могут, удивительно, как она не повесила ей на шею двух или трех инженеров и еще кого-нибудь в придачу».
Сердце у него билось, как в лихорадке, голова разрывалась от боли.
Как все могло бы быть хорошо! И эту красоту, которой и без того до убожества мало, которую приходится выкрадывать по крохам, ему изгадят. Отравят и эту каплю радости! За каждое мгновение счастья надо бороться!
Серый ноябрьский день быстро сменился вечерними сумерками.
«Теперь, пожалуй, самое время,— подумал Качур.— «Если вам будет худо, приходите»,— сказал тогда доктор.
Почему бы не пойти к нему? Я ни разу с тех пор не говорил с ним, но, кажется, я начинаю понимать его наставления».
Серая, влажная тьма охватила Качура, когда он вышел на улицу. Доктор сидел в накуренной комнате, одетый в длинный пестрый халат, с меховой шапкой на голове, и курил длинную турецкую трубку. Когда вошел Качур, он не поднялся навстречу ему, а только протянул руку.
— Э, приятель, наконец-то я вижу вас. Не обижайтесь, что не встаю; устал и лень. Марица! Марица!
В комнату вошла его жена, одетая в такой же длинный пестрый халат, высокая и крепкая. Глаза ее смотрели повелительно, толстые губы улыбались добродушной улыбкой.
— Чаю, Марица! Крепкого, горячего! Это наш молодой учитель.
— И вы такой же пьянчуга, как и мой муж! — засмеялась она в дверях и вышла.
Засмеялся и доктор:
— Она баба неплохая, но слушаться ее надо. А теперь расскажите, что вас привело ко мне. Ведь неспроста вы пришли, иначе зашли бы гораздо раньше.
Качур хотел весело улыбнуться, но только покраснел.
— Вы сами сказали, чтобы я пришел к вам, когда мне будет худо.
— И теперь вам худо? Хм.
Доктор серьезным взглядом окинул своего гостя, затянулся трубкой и весь окутался густым дымом.
— Что же случилось?
— Ничего особенного.
Качур почувствовал себя неловко и пожалел, что пришел.
— Ну, значит, еще не очень худо, и все можно поправить. Я ведь врач, доктор Бринар, и ни одна сплетница в Заполье не знает столько, сколько я. Во-первых: сегодня вечером в трактире «Мантуя» вы собираетесь учредить просветительное общество и читальню. Во-вторых: влюбились в Минку, которую мы с вами видели, когда ехали мимо; можете отдать должное моей прозорливости,— что было бы мне весьма лестно,— я еще тогда знал, что вы влюбитесь в нее. Это начало и конец всего худого. Крестьяне обычно вызывают меня к больному поздно. Вы пришли ко мне относительно рано. Значит: во-первых — не устраивайте в «Мантуе» и вообще нигде ничего; во-вторых — избегайте Бистры и ее искушений, как сатаны.
Качур сердито ответил:
— Я не для того зашел, чтобы спрашивать вашего совета. Если нужно...
Доктор рассмеялся:
— Ведь и я говорил не потому, что думал, что вы меня послушаете. Ваша судьба решена! Жаль! Вон там, в письменном столе, у меня лежит трактат, в выводах его дается серьезный и весьма обоснованный совет государству запирать в сумасшедший дом всех идеалистов, приносящих человечеству больше вреда, чем пользы. Одни маньяки все разрушают и уничтожают, что, конечно, неверно; другие преследуют человечество своей любовью. Единственное, чего они добиваются, это предоставления возможности шарлатанам прятаться под маску сумасшедших идеалистов и с легкостью заниматься кражей денег и славы...
— Вы так не думаете,— возразил Качур и улыбнулся, надеясь увидеть улыбку доктора.
Но доктор был по-прежнему серьезен п почти негодующе посмотрел на Качура.
— Нет, думаю. Докторша принесла чай.
— Заварила крепкий, а рому больше не дам.
— Слушайте и учитесь! — подмигнул доктор, скорчив печальную гримасу.
— Значит, вы теперь жених Минки? — спросила докторша.
— Пустое! — перебил ее врач.— Каждый может стать женихом Минки... на неделю.
— Не слушайте его. Нет человека, о котором мой муж сказал бы хоть одно доброе слово...
— Правда, нет такого,— подтвердил доктор.
— А Минка вполне порядочная девушка. Немного легкомысленная,— как, впрочем, все девушки.
— Легкомысленная, правда,— согласился доктор и улыбнулся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Она удивленно посмотрела на него, улыбнулась и села на скамью у стены, рядом с ним.
— Вы сегодня совсем другой. Что с вами случилось? Он выпил вина. Ему стало жарко. Щеки и глаза его
горели.
— Ничего, просто, когда вы со мной, мои мысли путаются, как у пьяного... Я заикаюсь, как провинившийся школьник... А сегодня больше, чем всегда!
Минка засмеялась и позволила ему взять свою руку.
— Больше, чем всегда. Я это заметила, потому и спросила...
Он посмотрел ей в глаза долгим и серьезным взглядом, губы его шевелились, желая и не решаясь заговорить.
— Сегодня я набрался храбрости и пришел просить у вас утешения.— Он покраснел, глаза его засверкали.— Ваш образ постоянно со мной, в моих мыслях, и мне уже тяжело не видеть вас постоянно перед собой. Человек слаб, рвется в облака, но обойтись без палки и опоры на земле не может. Помните, я вам говорил, как величественно призвание человека, живущего не для себя, а для других. Как велики его муки! Я не понимаю людей, живущих лишь для себя и своей семьи,— ни до кого им нет дела, никому они не приносят пользы, никому; хоть весь мир погибай, они и мизинцем не пошевелят, чтобы его спасти, только бы уцелел их дом. Такие люди в почете, к их слову прислушиваются. Но есть другие, люди особого сорта, глупые и безрассудные. Они работают не для себя, живут не для себя и хотят любым способом, во вред себе, своей семье, вопреки всему миру жить для других людей, как Христос, который дал распять себя для блага других.
Она слушала его, но лицо ее оставалось спокойным и насмешка не сходила с губ. Мартин Качур видел ее прекрасные глаза, прелестные румяные щеки и губы, но не видел ее улыбки.
— Таких людей не любят, их жизнь тяжела,— продолжал он.— Едят бедняки овсяный хлеб, а принеси им белого: «На что мне эта белая губка, скажут, кто тебя о ней просил?» Люди напоминают иных больных, ненавидящих своего лекаря. А я думаю, что нет на свете лучшего призвания, чем призвание добровольного лекаря, который не пожинает ни почестей, ни денег, а только печаль и страдание.
Минка смотрела ему в лицо, удивляясь блеску его глаз, румянцу щек, и не понимала его.
Она приблизилась к нему, и ее взгляд стал мягче.
— Но зачем это? Зачем все это?
— Как зачем? — удивился Качур.
— Да, зачем? Какая польза вам от этого?
— Какая польза? Никакой. Ведь я сказал, что не может и не должно быть никакой пользы. Там, где выгода, там нет... там нет честности. О какой пользе можно говорить, если все делается не для себя? А если не для себя, то, значит, во вред себе.
Вдруг ее лицо стало серьезным.
— Я думала, вы поэт... Вторично опешил Качур.
— Почему поэт?
— Поэты не думают о своей выгоде и говорят красиво, как вы сейчас говорили. Но они складывают стихи, а вы стихов не складываете.
Качур посмотрел на нее и сквозь нее вдаль. Огонь не угас в его глазах.
— Разве человек не может быть поэтом, не складывая стихов? — заговорил он тише, более спокойным голосом.— Поэтами были все те, кто своего ближнего любил больше, чем себя, каждый их поступок — поэма.
— Как странно вы говорите сегодня, будто на тайной вечере.
Качур засмеялся, и лицо его прояснилось.
— Действительно, слова чересчур высокопарны. Ненужная трагичность, слезливая «Ода мертвому жуку»! Помощник учителя сравнивает себя с Христом, потому что намеревается наперекор жупану и священнику организовать читальню. Нет ничего смешнее жупана в роли Пилата и наставника в роли Спасителя. И все же жук, в честь которого была сложена ода, чувствовал ничуть не меньше смертные муки, чем те, которые буду ощущать когда-нибудь я. Поэтому простите мне этот трагический разговор, вышло смешно, но я говорил так же искренне, как искренне все это переживаю.
Минка прислушивалась в раздумье, в ее взгляде не было ни сочувствия, ни воодушевления, ни сожаления.
— Но к чему вы вмешиваетесь в такие дела? Разве вам не повредит это?
— Разумеется, повредит.
— Зачем же тогда?
Качур посмотрел на нее в недоумении и задумался. У него было такое чувство, как будто ребенок спросил его: «Зачем ты живешь?» — и он не может ему ответить.
— Не знаю... Почему у меня так теплеет на душе, почему так неспокойно бьется мое сердце, когда я вижу вас? Не знаю! Почему я с улыбкой, без единого вздоха дам себе отрезать руку, если вы прикажете? Не знаю! Разве можно приказать сердцу? Бьется, как должно биться, и никакой мысли его не остановить. Чем бы я был, если бы не знал великого стремления быть полезным другим, отдать им то малое, -гго у меня есть. Не быть собой только потому, что на распутье стоит господин священник с палкой в руке? Если бы я знал, что должен идти направо, а пошел бы налево, потому что там мне отрежут кусок хлеба побольше? Ведь так мало имею я... так мала и незначительна моя жизнь — и ее не отдать?! Это все равно, что убогий дар библейской вдовы, который стоил ничуть не меньше золота богатея. И не принеси она его, грех ее был бы не меньше, чем грех богатея, укрывшего свои богатства.
Минка смотрела на стол; Качур заметил, что она больше не слушает его, и рассердился на себя: «С какой стати я разглагольствую? »
— Я пришел не для того, мадемуазель, чтобы жаловаться и восхвалять свое убожество. Глупо было так говорить, и никогда не сказал бы я этих слов, если бы мое сердце не было так близко к вам. Я пришел, чтобы увидеть вас, чтобы образ, который я ношу в сердце, стал более живым и реальным. Сегодня мне особенно нужно было вас видеть. Когда я ухожу отсюда, мои мысли становятся чище и прибавляются силы. А сегодня вечером мне понадобится много сил и чистое сердце.
Он смотрел ей в лицо широко раскрытыми горящими глазами, губы его дрожали, он хотел еще что-то сказать, но вдруг нагнулся и стал целовать ей руки.
Минка улыбалась все той же тихой, спокойной, немного презрительной улыбкой и смотрела на его кудрявые волосы, на его молодое, нежное, детски доверчивое лицо.
— Какой вы странный, господин Качур! Я была уверена, что вы поэт. Только поэты говорят так путано и — целуют руки...
Она засмеялась. Качур опешил, покраснел. Потом смущенно улыбнулся, как ребенок, к которому нагнулась бабушка со словами: «Почему только одну дольку? Возьми целый апельсин!» Руки его дрожали, он обнял Минку и поцеловал ее в губы.
Глаза его зажглись, лицо изменилось, стало красивым, и новый свет засиял на нем.
— Минка! Никогда, никогда я не расстанусь с тобой! — Он был пьян и заикался. Она только слегка отодвинулась; щеки ее не зарумянились, глаза смотрели весело и ясно, а улыбка была по-прежнему спокойной.
— Довольно, господин Качур! — Вдруг она засмеялась: — Какое странное у вас имя: Качур и еще Мартин. У поэта должно было бы быть другое имя! У моей матери был когда-то поклонник, очень богатый и очень красивый, и он ей только потому не нравился, что у него было смешное имя. Ужас какое неприличное!
Она расхохоталась и посмотрела Качуру в лицо удивительно зрелыми глазами.
— Как его звали? — рассеянно спросил удивленный Качур.
Минка прижала платок к губам, в глазах ее появились слезы от смеха.
— Какой вы ребенок, господин Качур! Так непонятно, мудрено говорите, словно из Священного писания, а такой ребенок!
«Что я сделал такого смешного?» — недоумевал он; горько у него стало на сердце.
— Не нужно сейчас смеяться! — попросил он.— Не нужно. Никогда в жизни я себя не чувствовал так, как в эту минуту. Если бы мне удалось схватить звезду с неба, и тогда я не был бы так счастлив.
Он взял ее за руки и стал глядеть на нее повлажневшими глазами.
— Видите, я говорил, что я беден, а теперь мне кажется, я обладаю огромным богатством, так бесконечна и велика моя любовь. Примите ее, как дар мой! В сто раз большей станет моя сила и в сто раз богаче я стану, если меня благословит ваша любовь.
Минка довольно улыбалась и смотрела на него, как на послушного ребенка.
— Ну, хорошо, хорошо, господин Качур! Успокойтесь! Он взглянул на нее и удивился, что она все так же красива и так же достойна его любви, как и раньше.
— Ничего другого вы мне не скажете?
— Чего другого?
— Одно только слово хотел бы я услышать от вас, мадемуазель Минка! Теплое, дружеское,— больше ничего. Одно только слово, которое осталось бы в моем сердце, как вечная манна, чтобы я вспоминал его в печальные минуты. Только одно слово!
Она по-матерински положила ему руки на плечи, посмотрела в глаза и улыбнулась:
— Ведь я вас люблю!
Он целовал ей руки, дрожа от счастья.
— А теперь довольно, господин Качур, вы забыли, что скоро полдень.
Ему казалось непонятным, почему в полдень он должен уходить, он бы не приметил ни вечера, ни ночи.
— Еще одну минуту! Один миг! — За стенами этой комнаты было одиночество и печаль.— Одну минуту!
Минка поднялась, пожала ему руку.
— Ведь вы придете еще не раз. Почему вы так печальны? Будто на тайной вечере.
Качур улыбнулся, но боль была в его улыбке.
— А если мы больше не увидимся?
— Почему не увидимся?
— Если больше не увидимся так, как сегодня... Я всегда любил вас, мадемуазель Минка, и никогда не забуду вашего лица.
— Почему вы такой печальный?
— Потому что люблю вас. Кто знает, откуда берется любовь, откуда печаль?
— Эти слова вы уже говорили,— улыбнулась Минка.
— И никогда больше не скажу. На прощанье, может быть, на вечную разлуку говорю их.
Она закрыла глаза, улыбнулась и протянула ему губы. Он тоже закрыл глаза, нежно обнял ее за плечи и поцеловал.
Свежий сырой воздух пахнул ему в лицо, когда он вышел на дорогу, на миг все закачалось перед его глазами. Он потер лоб и остановился. Уже тогда, в подсознании, посягнуло на его счастье неприятное, еще непонятное, дурное предчувствие. На повороте он обернулся. На пороге никого не было; чужой и безмолвный смотрел на него белый дом, будто никогда не переступал он его порога.
Точно тень легла ему на сердце, но он не знал ее причины.
День был хмурый и туманный, как и утро. Туман отсвечивал каким-то дремотным желтым светом. Дорога в Заполье показалась Качуру длинной и скучной.
Навстречу ему шагали крестьяне и крестьянки, возвращавшиеся с богослужения: мужчины в грязных сапогах, женщины с высоко подобранными юбками. Иные прошли мимо, не взглянув на него, другие поздоровались, окинув его недоверчивым, неприветливым взглядом.
— Даже у обедни не был,— сказал один из проходивших крестьян.
— У Ситаревых он был, женихается, потому и зачастил туда! — ответила крестьянка.
Крестьянин засмеялся:
— Что же, не завидую ему...
Качур, ни на кого не глядя, ускорил шаг.
«Что я сделал этим людям? Почему они ненавидят меня? Я их даже никогда не видал и ни разу с ними не говорил!»
— Что тут за франт вертится? — вскрикнул один из парней, поравнявшись с Качуром, и упер руки в бока так, чтобы задеть его локтем. Качур посторонился, и парни прошли дальше.
— Не очень-то заглядывайся на наших девчат! — крикнул один из них ему вслед.
— Это учитель, тот, что к обедне не ходит! Горланили, смеялись... Качур спешил дальше и не мог
расслышать, что они говорили. Щеки его пылали: он дрожал от гнева, а губы улыбались.
«Куплю себе высокие сапоги и сюртук, и все будет в порядке. Никто тогда меня не будет спрашивать, хожу ли я в церковь. Для чего это богу понадобилась набожность франта? И почему именно сегодня, когда все должно было меня радовать и солнце сиять?»
Когда он пришел домой, комната показалась ему тесной, пустой и бедной. Всю ее заполняла непонятная, беспричинная глубокая печаль его сердца.
«Почему именно сегодня...»
Вспомнив Минку, он почувствовал на губах ее поцелуй и вздрогнул, но печаль не исчезла.
«Любит ли она? Любовь ли двигала ею, когда она улыбнулась и положила мне руки на плечи... как ребенку?»
Она была далеко, и теперь он смотрел на ее лицо, на ее улыбку более острым глазом. Качур испугался своих мыслей.
«Тяжело у меня на сердце... Бог знает почему! Потому и приходят в голову несправедливые, нехорошие мысли».
Хозяйка принесла обед.
— Вы опять были в Бистре, сударь?
— Да,— ответил Качур хмуро.
Улыбающаяся хозяйка остановилась у стола; видно было, что ей хотелось поговорить.
— Не обижайтесь, говорят, что вы захаживаете к той...
— Что значит «той»? —Качур вскинул на нее потемневший взор.
— Я ничего не говорю, но люди болтают, что обе они — и мать и дочь — обхаживают каждого, кто бы ни пришел к ним. Не один уж там обжегся. Теперь вот зачастил инженер...
— Какой инженер? — испугался Качур и побледнел.
— Тот, черный... Говорят, женится на ней.
— К чему вы мне это рассказываете? Зачем мне это? Уберите, я не хочу есть.
Когда за хозяйкой закрылась дверь, Качур встал из-за стола и подошел к окну. Узкая грязная улица, напротив серый дом с маленькими черными окнами, которые, казалось ему, сверлят его взглядом, будто чьи-то неприязненные глаза.
«Бабьи сплетни! Конечно, бабьи сплетни. Они без этого жить не могут, удивительно, как она не повесила ей на шею двух или трех инженеров и еще кого-нибудь в придачу».
Сердце у него билось, как в лихорадке, голова разрывалась от боли.
Как все могло бы быть хорошо! И эту красоту, которой и без того до убожества мало, которую приходится выкрадывать по крохам, ему изгадят. Отравят и эту каплю радости! За каждое мгновение счастья надо бороться!
Серый ноябрьский день быстро сменился вечерними сумерками.
«Теперь, пожалуй, самое время,— подумал Качур.— «Если вам будет худо, приходите»,— сказал тогда доктор.
Почему бы не пойти к нему? Я ни разу с тех пор не говорил с ним, но, кажется, я начинаю понимать его наставления».
Серая, влажная тьма охватила Качура, когда он вышел на улицу. Доктор сидел в накуренной комнате, одетый в длинный пестрый халат, с меховой шапкой на голове, и курил длинную турецкую трубку. Когда вошел Качур, он не поднялся навстречу ему, а только протянул руку.
— Э, приятель, наконец-то я вижу вас. Не обижайтесь, что не встаю; устал и лень. Марица! Марица!
В комнату вошла его жена, одетая в такой же длинный пестрый халат, высокая и крепкая. Глаза ее смотрели повелительно, толстые губы улыбались добродушной улыбкой.
— Чаю, Марица! Крепкого, горячего! Это наш молодой учитель.
— И вы такой же пьянчуга, как и мой муж! — засмеялась она в дверях и вышла.
Засмеялся и доктор:
— Она баба неплохая, но слушаться ее надо. А теперь расскажите, что вас привело ко мне. Ведь неспроста вы пришли, иначе зашли бы гораздо раньше.
Качур хотел весело улыбнуться, но только покраснел.
— Вы сами сказали, чтобы я пришел к вам, когда мне будет худо.
— И теперь вам худо? Хм.
Доктор серьезным взглядом окинул своего гостя, затянулся трубкой и весь окутался густым дымом.
— Что же случилось?
— Ничего особенного.
Качур почувствовал себя неловко и пожалел, что пришел.
— Ну, значит, еще не очень худо, и все можно поправить. Я ведь врач, доктор Бринар, и ни одна сплетница в Заполье не знает столько, сколько я. Во-первых: сегодня вечером в трактире «Мантуя» вы собираетесь учредить просветительное общество и читальню. Во-вторых: влюбились в Минку, которую мы с вами видели, когда ехали мимо; можете отдать должное моей прозорливости,— что было бы мне весьма лестно,— я еще тогда знал, что вы влюбитесь в нее. Это начало и конец всего худого. Крестьяне обычно вызывают меня к больному поздно. Вы пришли ко мне относительно рано. Значит: во-первых — не устраивайте в «Мантуе» и вообще нигде ничего; во-вторых — избегайте Бистры и ее искушений, как сатаны.
Качур сердито ответил:
— Я не для того зашел, чтобы спрашивать вашего совета. Если нужно...
Доктор рассмеялся:
— Ведь и я говорил не потому, что думал, что вы меня послушаете. Ваша судьба решена! Жаль! Вон там, в письменном столе, у меня лежит трактат, в выводах его дается серьезный и весьма обоснованный совет государству запирать в сумасшедший дом всех идеалистов, приносящих человечеству больше вреда, чем пользы. Одни маньяки все разрушают и уничтожают, что, конечно, неверно; другие преследуют человечество своей любовью. Единственное, чего они добиваются, это предоставления возможности шарлатанам прятаться под маску сумасшедших идеалистов и с легкостью заниматься кражей денег и славы...
— Вы так не думаете,— возразил Качур и улыбнулся, надеясь увидеть улыбку доктора.
Но доктор был по-прежнему серьезен п почти негодующе посмотрел на Качура.
— Нет, думаю. Докторша принесла чай.
— Заварила крепкий, а рому больше не дам.
— Слушайте и учитесь! — подмигнул доктор, скорчив печальную гримасу.
— Значит, вы теперь жених Минки? — спросила докторша.
— Пустое! — перебил ее врач.— Каждый может стать женихом Минки... на неделю.
— Не слушайте его. Нет человека, о котором мой муж сказал бы хоть одно доброе слово...
— Правда, нет такого,— подтвердил доктор.
— А Минка вполне порядочная девушка. Немного легкомысленная,— как, впрочем, все девушки.
— Легкомысленная, правда,— согласился доктор и улыбнулся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18