— Целуй в щечку своего полицая! А я обойдусь! — И прочь с соседнего подворья.
Но разве можно было долго сердиться на Феню? На следующее утро насобирал Иван в лесу сыроежек. Маленькие грибочки с гладкими шляпками. Ему бы, как всегда, в дверь войти, а он поставил плетенку на подокон-
ник и постучал в раму. Появилась Феня. Какая она была в окне красивая! Хоть икону рисуй. Порозовели щеки, глаза источают бархатный свет. Манит рукой, мол, зайди в хату. По крыльцу-то — будто не на четыре ступеньки, а на четырёхглавую гору взобрался.
Зашел в хату. Смотрит па Феню, не знает, что сказать. А говорить надо. О грибах, конечно, о грибах, о чем же еще? Полянка маленькая. Даже не полянка это, а молодой соснячок. Шагов десять в ширину, шагов двадцать в длину. Иван одни, наверно, знает это место. А ей нравятся сыроежки? Они очень вкусные. Вначале отварить, а потом поджарить на конопляном масле с луком. Во всем лесу других таких сыроежек нет. Рассказал и замолчал. Все слова куда-то исчезли. За был их начисто. А Феня — рядом. Смотрит на Ивана.О чем-то просят ее большие, черные глаза, а он — не понимает. И... подступил к ней. Взял ее лицо в спои горячие ру ки... ткнулся сухими от жара губами п ее малиновую щеку. Маленькая неясная рука побежала по его волосам. Фенины пальцы, казалось, при этом дрожали. Приятно и радостно было Ивану от того прикосновения.
Феня прижала его голову к своему плечу. Это было самое счастливое мгновение в той хуторской жизни Ивана, «Вот так бы от счастья... умереть обоим... назло Гришке Ходану».
Феня осторожно отстранила его от себя и со слезами на глазах прошептала:
— Во мне, как и в тебе,— все кипит. Но боюсь я, Ванюша... Себя боюсь... За тебя боюсь. Взбредет что Грише в голову — не разубедишь. Л сердца у него нету, души нету,— прикоснулась она ладошкой к своей груди.— Хутор сожжет, что ему стоит! Тебя изведет, меня не пощадит.— Она с опаской глянула на спящего сынишку, мирно посапывающего в качалке-гойдалке, которую соорудил ему дед-умелец.
— Наши здесь скоро будут,— ответил на все ее страхи Иван.
Он хотел этим сказать: «Гришку-полицая не помилуют!» Она кивнула: «Знаю», но сказала совсем иное:
— Все-таки отец он Сане.
С легкой руки деда Филиппа Авдеевича, окрестившего внука Саней, близкие так и звали Адольфа Ходана.Феня горько заплакала. Сползла на пол, встала па колени перед качалкой, в которой посапывал не ведавший горя сынишка, опустила на него тонкие хрупкие руки.
И тут Иван почувствовал, что на его плечи легла огромная ответственность: за Феню, за ее сына, за всех обездоленных и осиротевших по вине Гришки-полицая.
А через неделю в Карповом хуторе появились наши.За несколько часов до этого радостного события с ходановского подворья умчалась тачанка. Было раннее утро. Смутным силуэтом в предутренней туманке мелькнули кони и люди.
Иван обрадовался: Гришки нет. Значит, можно было Феню с сыном увести из хаты Ходанов. Но жило в парнишке предчувствие затаившейся на подворье Ходанов опасности.
Последние дни вместо с Гришкой в хате ночевали и другие полицаи. «Все ли ушли? Не остался ли кто-нибудь?
Иван подобрался ползком к новому, в начале лета поставленному Гришкой штахетнику, разгородившему два подворья: Орачей и Ходанов. Прислушался. Там, за забором, жила угнетающая своей неизведанностью тишина.
Набрал в пригоршню сухих комочков земли и давай кидать их в Фенино окно. Бросит из-за забора, подождет, притаившись, и снова бросит. Никто не отзывался на его сигналы.
Перепрыгнул через штахетник.Двери, ведущие с крыльца в хату, были приоткрыты.
— Кто есть дома? — осторожно спросил Иван. Ни звука в ответ.
— Фи-и-липп А-авде-евич!
Запищал ребенок. Иван бросился на звук голоса.
— Феня!
Не добежав до того места, где стояла ее кровать с качалкой для мальчонки, зацепился за что-то. Больно ударился о ножку тяжелой чугунной кровати, на которой жалобно попискивал Санька.
— Фе-е-ня-я!..
Дополз до кровати и нащупал в изголовьи ребеночка, завернутого в одеяло. Поднялся на ноги. Взял Саньку. Прижал к груди. Всего обдало волной нежности: «Кроха ты моя!»
В темной от закрытых ставней комнате был еще кто-то. «Феня!» —мелькнула догадка. Положил осторожно младенца на кровать. Привыкнув к темноте, начал кое-что различать. Ближе к порогу, на полу, лежал человек. (Это о него и споткнулся Иван). «Не Феня...» — понял он.
— Филипп Авдеевич!
— Засвети, — простонал старик.— Спички на столе пошарь.
На фитильке коптилки заплясал трепетный огонек.
— Это меня Гришкины дружки,— сказал старик, укутанный в веревки, словно кокон шелкопряда.— Вначале прикладом успокоили. За то, что не позволял забрать Фе-ню, лишить малютку матери. Пропадет малец без материнского молока.
Следующая встреча у Ивана с маленьким Ходаном произошла через семь лет и четыре месяца. Старший сержант-артиллерист возращался домой после двух войн: с гитлеровской Германией и императорской Японией.
Он знал, что Фенюшка, которую тогда Гришка-полицай увез в тачанке в неведомые дали, сошла с ума, да так и не выздоровела. Семь лет таяла, как нажженная свеча с длинным чадящим фитилем, и угасла.
Эти два события: возвращение домой демобилизованного и смерть Фени совпали по времени.Иван был уверен, что усопшая лежит в хате у них (так выходило по письмам матери), но хуторские толпились на ходановском подворье.
Все правильно, это был ее дом, дом ее сына». Но Иван не мог отделаться от недоброго ощущения, что это прежде всего дом Гришки-полицая. Здесь он родился, здесь вырос. Здесь задумывал свои преступления.
Мимо ходановского подворья Иван направился к себе. Перешагнул порог родного дома — к горлу подступил горький комок. Расчувствовался до слез. «Эх, старший сержант!» — упрекнул он себя. Но ведь только однажды возвращается солдат домой после двух войн.
В хате тихо, тепло и уют. Пахнуло чем-то родным, давно знакомым.В кухне кто-то постукивал ложкой о миску.
— Матынько!
Ему бы войти тихонько, закрыть матери ладонями глаза, как в детстве: «Отгадай!» Но не хватило на этот раз у Солдата характера.Из кухни отозвался мальчишка:
— Тебе че?
Возле старенького кухонного стола сидел на табуретке мальчонка лет восьми. Остренький носик с горбинкой. Черные глазища. И весь — словно галчонок. Вот только разрез глаз и большой крутой лоб — ходановские. Екнуло Иваново сердце от этих живых Фениных глаз.
— Ты — Ванюшка? — спросил мальчонка. И сам же ответил: — Как ты вошел, так я тебя сразу и узнал. Ты такой же и на фотокарточке, за стеклом.
Он говорил совсем не по-детски, серьезно. Строил фразу грамотно, слова подбирал умно.
«И откуда такая речь у мальчишки из глухого донбасского хутора?»
— Хочешь, и я отгадаю твое имя? Санька — вот кто ты. Потеплели у мальчонки глаза-угольки.
— Так меня зовут бабка Матвеевна и дед Авдеич. Иван инстинктивно почувствовал, что с родным именем
Саньки — Адольф — связаны большие неприятности.
— Так ты и есть Санька. Александр,— заверил его Иван.
— Не-е... Учителька, когда вызывает к доске, называет меня Адольфом. Ребята на переменке никак не называют. А сынок учительки, если рядом кто-то из взрослых, драа-нит фашистом. Ну так я ему за это! — Санька погрозил кому-то кулачком и торжествующе рассмеялся.— Сынок учительки — дундук дундуком. И толстый, как бочка с ножками. Он самого легкого примера решить не может. Мать ему дома все покажет, расскажет, а в классе вызывает: «Лапушка, давай решим какую-нибудь задачку... Вот эту, например». А у него на листочке решение и ответ. Я у пего однажды спер бумажку и другую подсунул, с решением совсем другой задачи. На доске одна задача, а он решает другую.
— А ты в каком классе? — подивился Иван.
— Я-то во втором. А Лапушка — в четвертом. У нас одна учителька на все классы. Расчертит доску и пишет: на одной половине задание для второго класса, а на другой для четвертого. Она еще точку не поставила, а я уже кричу: «У меня — ответ».
— Задача за четвертый класс?
— Ну да, за четвертый,— подтвердил Санька.— Я но всем предметам успеваю: и за второй, и за третий, и за четвертый.
— Ну и молодец!
— Это я назло учительке, за то, что она меня называет Адольфом. И сынок се... Стоит в дверях, дежурит. И не пускает: покажи да покажи вторую обувку! Ну, галоши или что другое...— Он вдруг залился краской.
И понял Иван, что нет у Саньки сменной обуви.
— Ну и что же? — с настороженностью спросил он.
— Говорю Лапушке: «Пусти, а то хуже будет!» Так он обозвал меня фашистом. Ах, говорю, я фашист,— так получай! Разбежался и так дал ему головой в пузо, что он сел. Сидит и разевает рот, как жаба. Учителька хотела меня за уши оттаскать, да я убежал.
Санька рассмеялся. Он был доволен, что сумел постоять за себя, одолев врага, который был старше и сильнее его. Ивану стало жалко мальчонку. Сколько злости!.. Зачем доводить ребенка до такого состояния. Пока он беспомощен против обидчиков из взрослых. Ну, боднет сверстника-переростка. Но подрастет, окрепнет, и окажется у него в руках нож. И придет он в дом к своим обидчикам: лишенной педагогического такта учительнице, по всему видать, женщине ограниченной, к ее откормленному, словно на убой («бочка с ножками»), сыну Лапушке. И воздаст сторицей за пережитое унижение. А люди скажут: «В отца пошел... Яблоко от яблони, известное дело...»
— Ты голодный? — спросил Санька солидно.— Бабка Матвеевна такого вкусного борща наварила на похороны. Мамка подохла,— пояснил он.— И самогонка есть. Хочешь, с мороза? — Он полез было в стол, где в нижнем отделении стояли две ведерные бутыли с мутноватым пойлом; «бурачинка», из сахарной свеклы.
Все в Иване взбунтовалось, в один миг исчезла его симпатия к мальчонке.
— Что же ты так... о матери?
— А она была чокнутая,— сердито пробурчал Сань-ка.— Звала меня Адольфиком. Адольфнк да Адольфик. И при всех! А Матвеевна — Санькой.
Муторно было на душе Ивана.
— Знаешь, почему она стала такой? Один фашист... отобрал у нее тебя. Тебе тогда пошел четвертый месяц. Усадил он ее силой в тачанку и увез. Она боялась, что ты умрешь без нее с голоду, и от великой любви к тебе потеряла рассудок.
Иван говорил с мальчишкой как с равным, он не хотел, не имел права обижать его недоверием.
— Меня выкормила козьим молоком бабка Матве-евна! — Мальчишка был упрям. Он выстрадал свое мнение и не собирался отказываться от него ради чьего-то, может быть, и правильного, но все равно чужого.
Иван не мог примириться с таким отношением мальчугана к жизни. Не успели они встретиться, толком познакомиться, как нечто незримое, но реальное встало между ними, начало их разделять. Внутреннее недоверие к правоте другого?
Надо было бы сказать что-нибудь примиряющее, но распахнулась дверь и на пороге появилась мать.
— Ванюша...— И заплакала.
Он подхватил ее. Легонькая, маленькая. А в его представлении она была сильной., мужественной. Это ей безропотно подчинялись семидесятипятикилограммовые мешки с картошкой, это она ловко орудовала и лопатой, и вилами, а при необходимости и топором.
— Фенюшку-то нашу прибрал господь. Может, и к лучшему. Грех говорить, по что такому человеку от жизни? Последнее время она уж такая слабая на голову стала, и все с ним воевала,— кивнула она па мальчонку, который бдительно следил за разговором взрослых.
Насупился. Бука букой. Ивану почему-то стало стыдно перед посуровевшим Санькой за проявленную к матери теплоту.
— Погулял бы ты, Саня,— обратился к нему Иван.— Нам с Матвеевной поговорить надо: почти восемь лет не виделись. И о тебе тоже...
Мальчонка вышел, с обидой хлопнув дверью.
— Но знаем с Авдеичем, как горю помочь,— вздохнула мать.— Совсем от рук отбился. Учительница от пего плачет, ее сына чуть не искалечил: головой под дых саданул. Учительница нам с Авдеичем ультиматум: «Пусть в школу не приходит, сдам его в колонию. Отец у него — фашист, сколько людей загубил, и этот таким же растет, хлюст». А мальчишка башковитый. С пяти лет читает. И никто его, кажись, не учил, все самотужки. То у меня букву спросит, то у Авдеича.
— Затуркали мальчишку, вот и обозлился. Я поговорю и с учительницей, и об учительнице где надо. Ей телят, пасти и то нельзя доверять, не только что детей: знает же, что для мальчишки настоящее имя кровная обида, ну и называла бы по фамилии или Саней, нет же, на каждом уроке — Адольф.
— Так где взять другую,— вздохнула мать.— И этой были рады. Открыли на хуторе школу на четыре класса, а во всех-то четырех — сорока человек не набралось. Кто на такую работу пойдет? Сразу вести четыре класса, а зарплата одпа. Ну вот и согласились. Она пришлая. Еще в годы войны прибилась к хутору. Грамотная. На моло-чарне работала. А потом пошла на школу: всем хутором уговаривали.
Мать позвала сына к Ходанам.
— Попрощайся с Фенюшкой. Ты ей такие сладкие письма писал. Авдеич все вслух читал, и прежние, и каждое новое. А она сидит и улыбается.
Иван смутился: его письма были предназначены для любимой, а их, как роман, читали вслух чуть ли не на весь хутор.
Направились они было с матерью к Ходанам, вышли во двор, а на лавочке сидит Санька и плачет. Вцепился ручонками в доску, слез не вытирает, и они бегут по щекам.
— А я-то думал, что ты из героев,— с сочувствием проговорил Иван.— С превосходящими силами противника сражался и побеждал.
Иван хотел приласкать мальчонку, положил руку ему на плечо, чтобы привлечь к себе, но Санька, рванувшись прочь, больно ударился головой о стенку.
— Не тронь! — выкрикнул он. Раздутыми угольями заблестели острые черные глаза. И сразу же стало видно; что он Ходан: этот разрез глаз, этот разящий взгляд.— Иди к своей чокнутой.
Когда они отошли, мать взмолилась:
— Ванюша, не держи на Саню зла. Кто приголубит его, кроме нас с Авдеичем? А мальчонка тоскует по ласке. Видел бы ты, как он расчесывал и заплетал Фенюшке косы, как целовал ее, пока никого рядом не было, и все просил: «Не зови ты меня Адольфиком». Она пообещает, а потом опять за свое. Уж и мы с Авдеичем ей о том же. Но остался ее разум в прошлом, а Саня ее такой стеснялся. На хуторе всякие люди есть... Вот ему изо дня в день и долдонят о матери: «пришибленная», «сумасшедшая», «из-за угла мешком огретая»... От злых языков доброе сердце не убережешь.
— Я все понимаю,— заверил Иван.— Жаль мне Саньку. 'И в самом деле неглупый мальчишка.
Феню похоронили. Па хуторском кладбище прибавился еще один холмик земли. Отличался он от других разве что крестом, венчавшим его. Филипп Авдеевич вырезал на нем лик великомученицы.
Судачили богомолки:
— Крест-то всему миру на удивление. Не грешно ли над другими-то возвышаться?
Когда после подзатянувшихся поминок все разошлись, в хате у Орачей появился мальчонка. Он был здесь полно-
властным хозяином. Прошел в кухню, достал чугунок с поминальным борщом и, не наливая в тарелку, начал хлебать его большой разливной ложкой-поварешкой.
— За что ты, бабка Матвеевна, их кормила и самогонкой поила? — спросил он строго.
— Так положено по обычаю,— начала растолковывать Иванова мать.— Люди разделили с нами нашу беду. Посочувствовали.
Но у восьмилетнего мальчонки была своя точка зрения на тризну.
— А знаешь, что они опосля поминок говорили про мамку и про твоего солдата? — Он не стал уточнять, что именно. Ему было стыдно до сих пор от тех слов, которые подслушал.— Я старой Зайчихе хату подожгу! — вдруг выкрикнул он в гневе.
Иванова мать ахнула:
— Час от часу не легче. Ну, наболтали чего глупого пьяные бабы! Разве ж за такое можно: «хату подожгу)? Да у старой Зайчихи двое сыновей и муж погибли на фронте.
— А чего она на мамку? И на него! — кивнул он на Ивана.— Бог,— говорит, — и отобрал у нее за это разум.
— Господи,— допыталась утихомирить обиженного Иванова мать.— Будь умнее, прости ей, балаболке.
Удивительно уживались в сердце мальчонки противоречивые чувства к матери: великой, преданной любви и... ненависти. Когда Санька наелся борща со сладкими пирожками, Иван пригласил его в комнату и сказал:
— Давай с тобой дружить. Мужик ты правильный. Хочешь, расскажу, за что я получил ордена?
— Значит, ты герой?
— Герой не герой, фронтовик.— Иван отстегнул от гимнастерки ордена и медали, передал их в трепетные руки мальчонки.
У того загорелись глаза. Он осторожно гладил пальцем блестящую эмалевую поверхность ордена Красной Звезды.
— За что ты этот получил?
— За бои под Берлином. Про Берлин слыхал?
— А как же! — с достоинством ответил мальчонка.— У нас Москва, а у фашистов был Берлин. Там жил и подох Гитлер.
Мальчонке шел девятый год. А по рассуждениям он выглядел старше. Он прошел такую жизненную школу! И все по задворкам, надышался до одури запахами тоски, вражды и тлена. И только книжки спасали его впечатлительную душу, книжки, которые он читал без разбора, открывали перед ним сказочный мир, где люди любят друг друга, где нет места насилию, страданиям и войне, где родные матери по сходят с ума и не называют сыновей собачьими кличками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41