каждая сотня тысяч, положенная в банк, приносила ему новый орден. Когда торговый мир оценил его в полмиллиона золотом, он получил орден на шею. С этого момента он стал считать себя общественным деятелем. Своим детям он подарил по сберегательной книжке и положил на текущий счет каждого по сто динаров; кроме того, он одел с головы до ног двух мальчиков — детей рабочих своего завода, а в начальной школе, где училась его дочь,— еще и девочку, а сыночку своей прачки подарил целый динар серебром. Так как об этом акте христианского милосердия написали в газетах, Майсторович решил, что с этих пор ежегодно в родительское воскресенье будет дарить одежду двум мальчикам и девочке. И только мировая война помешала осуществлению столь великого акта милосердия.
Во время войны ему с большим трудом удалось сохранить наличные деньги и лишь не намного (раза в два-три) их увеличить. Эвакуировав семью вместе с другими, уезжавшими в Ниццу, Сибин Майсторович счел своим долгом дать конкретное доказательство своей любви к порабощенной родине: в качестве военнообязанного чиновника он дважды перевозил государственные
документы по минированным морям с Корфу в Салоники. И каждый раз доставлял в Салоники и свой личный багаж: идя навстречу нашим героям из Церы и Рудника, он скупал динары, которые солдатам не на что было тратить на острове Корфу, по три драхмы за десяток. Правда, в Салониках за десять динаров давали вдвое дороже, потому что здесь они имели хождение, но заработать три драхмы на каждых десяти динарах — не бог весть какая выгода для человека, который всю дорогу с острова Корфу до Салоник плыл со спасательным поясом вокруг живота. Ну, разумеется, ведь и человеческая жизнь имеет свою цену. Во всяком случае, уже самый факт, что он подвергал себя опасности, стоил, по мнению Майсторовича, заработанных трех драхм. Деньги множились с такой быстротой и доставались с такой легкостью, что Майсторович чувствовал себя все более и более горячим патриотом и готов был с поясом вокруг живота, ежеминутно рискуя жизнью среди подводных лодок и мин, исполнять должность военнообязанного чиновника до самого Страшного суда. И ужасно рассердился, узнав, что ходят слухи о каком- то сепаратном мире с Австрией. Нет! Он стоял за то, чтобы сохранить верность союзникам и сражаться до победного конца. Но и без сепаратного мира он благодаря стечению военных обстоятельств был сначала переброшен с острова Корфу в Рим, а потом в Париж, где и пришел конец всем его спекуляциям.
Майсторович знал, что другим еще больше посчастливилось: одни все время были официальными поставщиками на армию; у других тюки с казенными деньгами были «закопаны», «отняты» или «утеряны»; а были и такие, которые на берегах Черного моря ухитрялись заполучить целые торговые флотилии и арендовать транспорты в таких больших портах, как марсельский. Но Майсторович не роптал. Во-первых, он был стоиком; во-вторых, верил в свою звезду и знал, что все надо зарабатывать своим горбом. Он умел выжидать и крепко держать полученное.
Потому он и добился крупных барышей только по возвращении в освобожденную страну. Так как завод его был разрушен бомбардировкой, он прежде всего предъявил иск за убытки в десятикратном размере, а потом как коммерсант — и, конечно, как поборник отечественной промышленности! — был первым среди тех, кто превратил свои ценные бумаги в миллионный заказ.
И в один прекрасный день в дорчольской сутолоке выросла новешенькая обувная фабрика «Стелла», с собственной электростанцией и всем прочим. В газете появилась статья с фотографиями «самой усовершенствованной фабрики на Балканах» под заголовком: «Возрождение старого предприятия». Оппозиционная газета попыталась помешать этому национальному торжеству, поставив вопрос: какие же машины применялись в старой мыловарне? Потому что, как писала дальше газета, очень трудно наших довоенных рабочих, которые руками месили золу с жиром, или тех несчастных опанчаров, которые в затхлых помещениях «фабриковали» знаменитые опанки, принять за электрические машины! Другая газета пыталась, правда «в принципе», выяснить вопрос: кому следует прежде возмещать понесенные убытки — мелкому разорившемуся собственнику или крупному собственнику, предъявившему миллионный иск? Но широкая печать заставила своих коллег замолчать, заявив, что это обычная предвыборная демагогия, а может быть, и недооценка «нашей отечественной промышленности». А поскольку все отечественное свято, то и фабрику Майсторовича с новыми машинами и дизель-моторами молчаливо признали святыней.
Между тем в своих расчетах Майсторович упустил из виду одну неизвестную величину — рынок, который еще надо было создать,— и у него вскоре не хватило оборотного капитала. Умерь он свой коммерческий пыл, он смог бы купить и оборудовать фабрику с производительностью от пятисот до тысячи пар обуви в сутки. Но он не устоял перед искушением: опьяненный немецким шампанским и женщинами в разных кабаре, куда его ежедневно приглашали, захваченный лихорадкой инфляции, Майсторович из трех проектов выбрал самый крупный — фабрику с производительностью в три тысячи пар обуви! Машины ему обошлись почти во столько же, сколько он получил в виде вознаграждения за понесенные убытки. И так как он не мог реально ощутить эту сумму, представлявшуюся ему всего-навсего бумажкой, в которую он мало верил, то он, подобно шулеру, поспешил избавиться от нее, как от фальшивой карты. По мере того как уменьшался оборотный капитал, а вместе с ним и производительность, поднималась цена на обувь «Стелла». Майсторович оказался на том пути, который неминуемо должен был
совсем запутать его в долгах и процентах и привести к полному разорению.
Рассчитывать на помощь тестя он не мог. Их отношения становились все хуже и хуже. В первые годы старик постоянно со злостью повторял:
— Он хотел меня обмануть, потому и получает фигу! Пускай сначала помучается, а потом уже я ему дам сколько захочу и когда захочу.
Но в глубине души он только и ждал, чтобы Майсторович сбросил маску. Майсторович же, раз обжегшись, не решался выдать себя. Он продолжал разыгрывать перед тестем наивного и кроткого человека и мучил жену родами в надежде, что внуки растрогают деда. На рождество, на пасху, на Новый год и в родительское воскресенье он приходил с детьми молчаливый, вежливый и почтительный. Никогда ни словом не упоминал о своих делах и не спрашивал у тестя совета. Справлялся лишь о здоровье «папаши», жаловался, что у одного ребенка понос, хвастался, что у другого режутся зубки, подталкивал детей, чтобы они целовали деду руку, и выходил, пятясь, из комнаты с сияющим лицом. А «папаша» продолжал все больше и больше злиться, уязвленный в своем честолюбии старого мошенника.
— Так, значит, сын Сотира не нуждается ни в совете, ни в деньгах, ни в помощи! Тогда пускай как знает ломает себе шею вместе со своей калекой. И пусть хранит свои деловые тайны! У человека деловые тайны, и он их скрывает от тестя!
Старик принимал зятя все более грубо, высмеивал и унижал его перед прислугой, заставлял ожидать с детьми в передней, но Майсторович был до того толстокож и упрям, что не хотел понять, чего добивался от него старик. А у старика была своя идея, которой он настойчиво следовал; ненависть к зятю он перенес и на свою дочь, которой так не терпелось тогда выйти замуж, хотя бы и за Майсторовича. Один из них должен был сделать первый шаг, но ни тот, ни другой не решался. А дети рождались слабенькие, и те, которых не уносила скарлатина или дифтерит, росли болезненными, рахитичными; время шло, а отношения этих двух людей оставались неизменными: это было война на выносливость.
— Ну, что поделаешь,— утешал себя Майсторович,— теперь не даст, так потом даст, все отдаст, когда подохнет.
И в то время как тесть, старея и все яснее понимая, что должен потерять, становился непримиримее, ибо подсознательно связывал свое упрямство с продолжительностью жизни, зять, понимая, что должен получить, становился молчаливее и скромнее. А это еще сильнее раздражало старика. Майсторович ни слова не сказал тестю о фабрике до самого момента освящения фундамента (что не помешало тому знать все подробности из вторых рук). На лице Майсторовича играла самая сладкая и любезная улыбка, когда он говорил, что пришел пригласить «дорогого папашу» украсить своим присутствием торжество. Но «дорогой папаша» только покраснел и сказал:
— А, фабрика? Ну что ж, зятек, дай бог счастья! — И, повернувшись к нему спиной, вышел из комнаты.
Значит, на помощь тестя нечего было рассчитывать. Превращать свое предприятие в акционерное общество, в котором большинство акций было бы в его собственных руках, ему не хотелось. Представлять кому-то годичные отчеты? Разве для этого он занимался изготовлением мыла, шоколада, коньяка и опанок? Для этого разъезжал по минированным морям? Давал ложную присягу, грабил? Жертвовал на сооружение склепов и мемориальных досок? И, наконец, разве для того он поставил на карту все свое состояние, чтобы теперь, когда все готово и фабрика начала работать, кто-то другой стриг купоны и вмешивался в его дела? Нет!
Надо иметь собственный банк, который открыл бы ему необходимый кредит, который вообще существовал бы только для него и для его фабрики. Майсторович поделился этой идеей со своим приятелем доктором Драгичем Распоповичем.
— Я бы хотел поговорить об этом с Шуневичем,— проговорил в раздумье доктор Распопович.
— Это тот, который был адвокатом того графа? Откуда ты его знаешь?
— Он встретился с Мариной во время оккупации. Только благодаря ему Кока жива и здорова.
Майсторович нахмурился.
— Не люблю я таких типов... вообще не люблю.
— Во-первых, теперь уже никто не обращает внимание на то, что было раньше. Во-вторых, я полагаю, что и он сам, по другим причинам, не хотел бы выделяться. В правление надо выбрать двух-трех профессоров университета и депутатов, а Шуневич может быть
адвокатом. По-моему, надо прежде всего переговорить с ним.
В два дня смастерили договор, выбрали организационный комитет. Утвердили устав, сняли помещение на Теразиях, повесили вывеску, и акционерный Балканский банк начал свое существование. Чтобы развернуть деятельность, ждали только вкладов на хранение. Но таковые не поступали. Для банка такого сорта, какой необходим был Майсторовичу, время уже прошло. Кредит был нужен всем. Все что-то строили, на чем-то спекулировали или покупали новую мебель взамен уничтоженной, наконец просто-напросто проживали деньги. И никому в голову не приходило относить свои сбережения на хранение в банк.
Как только Майсторович истратил деньги, полученные в кредит сразу после основания банка, он вынужден был недавно увеличенный выпуск продукции снова снизить до пятисот пар обуви в сутки. В своей стране он мог получать лишь незначительные кредиты. Накоплять такие кредиты и проценты на них было бы безумием. Он сократил работу фабрики до одной шестой и всецело занялся банком. Ждать он больше не мог. Он должен был за год создать оборотный капитал. Иначе пришлось бы спасовать перед иностранным капиталом, а тогда его самостоятельность полетела бы к черту, он получал бы только доллары или фунты и вынужден был бы ехать в Ниццу или лечиться в Виши. Если только к тому времени старик не освободит землю от своего присутствия. При мысли об этой возможности Майсторович суеверно тайком крестился:
— Услышь мя, господи...
Балканский банк начал производить все возможные в то время операции. Получал с торгов подряды и передавал их с накидкой другим, потому что сам вообще не мог заниматься такими делами, как асфальтирование улиц, экспорт свиней, монтаж мостов, полученных в счет репараций, прокладка дорог. У нового адвоката повсюду были таинственные связи. Невыгодные сделки объявлялись недействительными, условия менялись в самую последнюю минуту, споры с государством улаживались как по волшебству. Между тем из-за поспешности, с которой совершались все эти дела, они не всегда были так чисты как полагалось, и вскоре в деловых кругах стали распространяться сначала неблагоприятные слухи, потом обвинения, и, наконец, на
поверхность всплыла крупная афера с углем. А дело было прекрасное: государство получало в виде репараций уголь в каких-то иностранных шахтах с условием ежедневно добывать и перевозить его в определенном количестве. Государству не удавалось выполнять это условие, в результате чего подвижному составу не хватало топлива, транспорт хромал, а государство теряло и на угле и на транспорте. Тут-то и выплыло патриотическое общество во главе с Балканским банком и предложило взять на себя неудавшееся государству дело. Правда, ни у. банка, ни у образовавшегося консорциума не имелось собственных барж для перевозки угля по Дунаю, но это была мелочь: государство дало свои баржи — уголь-то ведь был для него! Таким образом, и государство могло быть довольно, покупая свой собственный уголь, и Балканский банк мог получить деньги, продавая то, что ему не принадлежало. Шуневич ловко выискивал статьи закона, диктовал заявления, доказывал, что уголь на самом деле не был продан и что сумма, которую государство платило обществу за тонну на пристани в Белграде, не была продажной ценой, а только вознаграждением за добычу и перевозку угля; что общество, вместе с Балканским банком, зарабатывая всего несколько процентов, делало это из простого чувства патриотизма, так как хотело помочь скорейшему восстановлению транспорта, возрождению страны и т. д. и т. п. Но все было напрасно, волнение было настолько велико, что дело дошло до скупщины. Деспотович, поняв, что прения принимают плохой для него оборот, встал и коротко объявил:
— Упоминать мою фамилию в связи с этой недостойной спекуляцией глупо.
А когда депутаты народной партии стали кричать: «Как же относительно секвестра?!» — он прибавил:
— Господа депутаты желают расследования? Извольте! Я лично не только хочу, но и требую расследования.
Комиссия по расследованию, понятно, не установила, кто именно из властей ответственен за подписание договора, зато соответствующее министерство аннулировало его и лишило Балканский банк права на государственные поставки в течение года.
Что оставалось делать? Майсторович прежде всего перевел фабрику на имя жены и детей, а потом в один прекрасный день председатель правления банка доктор Драгич Распопович объявил, что банк ищет соглашения с кредиторами. Письмо, адресованное Коммерческому суду, было своего рода шедевром: строго деловое, изобилующее цифрами, оно в самых корректных выражениях доказывало, что банк — предприятие, крепко стоящее на ногах, а попало оно в безвыходное положение исключительно вследствие того, что государство аннулировало договор о поставке угля. «Таким образом, отечественное предприятие, основанное на отечественном капитале, принуждено в это трудное время всеобщего обновления страны полностью прекратить операции и свою полезную деятельность».
Разочарованный Майсторович продолжал работать и спекулировать на свой страх и риск. Покупал предметы санитарии, военную амуницию — и на этом то терял, то зарабатывал. Одно он терял неустанно — это свое хладнокровие. Он стал нервным и рассеянным, страдал бессонницей. И все больше и больше впутывался в сомнительные дела. На висках засеребрилась седина. Связь с Мариной стала его тяготить, и он избегал оставаться с ней наедине. Он сделался раздражительным, желчным и более обычного молчаливым. По временам он терял всякую энергию и часами беспомощно бродил по фабрике, дотрагивался до бездействующих машин, спускался в подвальные коридоры, заходил на склады, в помещение, где хранилось сырье, зажигал лампочки, поворачивал колеса, с которых были сняты приводные ремни. И в эти мрачные минуты ему становилось ясно, что все, что он делает,— сплошное безумие, так как он, вынь да положи, хочет за год или два сколотить такой же капитал, какой вложен в машины и здания и который стоил ему не год и не два, а пятнадцати лет упорного труда. И после таких горьких размышлений, усталый и пропыленный, он выходил из пустых и темных фабричных помещений, запирался у себя в кабинете и принимался бог весть в который раз вычислять, сколько у него наличных денег и сколько еще требуется. Подолгу совещался с техническим директором, просматривал в коммерческом отделе заказы, индекс цен и книгу с записью должников. Ничтожной мелочи — открытия или приобретения магазина, незначительного увеличения заказов — уже было достаточно, чтобы воскресить в нем веру в конечный успех.
Однако такие минуты выпадали тем реже, чем чаще мелькали новые сроки векселей, поступавших с головокружительной быстротой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Во время войны ему с большим трудом удалось сохранить наличные деньги и лишь не намного (раза в два-три) их увеличить. Эвакуировав семью вместе с другими, уезжавшими в Ниццу, Сибин Майсторович счел своим долгом дать конкретное доказательство своей любви к порабощенной родине: в качестве военнообязанного чиновника он дважды перевозил государственные
документы по минированным морям с Корфу в Салоники. И каждый раз доставлял в Салоники и свой личный багаж: идя навстречу нашим героям из Церы и Рудника, он скупал динары, которые солдатам не на что было тратить на острове Корфу, по три драхмы за десяток. Правда, в Салониках за десять динаров давали вдвое дороже, потому что здесь они имели хождение, но заработать три драхмы на каждых десяти динарах — не бог весть какая выгода для человека, который всю дорогу с острова Корфу до Салоник плыл со спасательным поясом вокруг живота. Ну, разумеется, ведь и человеческая жизнь имеет свою цену. Во всяком случае, уже самый факт, что он подвергал себя опасности, стоил, по мнению Майсторовича, заработанных трех драхм. Деньги множились с такой быстротой и доставались с такой легкостью, что Майсторович чувствовал себя все более и более горячим патриотом и готов был с поясом вокруг живота, ежеминутно рискуя жизнью среди подводных лодок и мин, исполнять должность военнообязанного чиновника до самого Страшного суда. И ужасно рассердился, узнав, что ходят слухи о каком- то сепаратном мире с Австрией. Нет! Он стоял за то, чтобы сохранить верность союзникам и сражаться до победного конца. Но и без сепаратного мира он благодаря стечению военных обстоятельств был сначала переброшен с острова Корфу в Рим, а потом в Париж, где и пришел конец всем его спекуляциям.
Майсторович знал, что другим еще больше посчастливилось: одни все время были официальными поставщиками на армию; у других тюки с казенными деньгами были «закопаны», «отняты» или «утеряны»; а были и такие, которые на берегах Черного моря ухитрялись заполучить целые торговые флотилии и арендовать транспорты в таких больших портах, как марсельский. Но Майсторович не роптал. Во-первых, он был стоиком; во-вторых, верил в свою звезду и знал, что все надо зарабатывать своим горбом. Он умел выжидать и крепко держать полученное.
Потому он и добился крупных барышей только по возвращении в освобожденную страну. Так как завод его был разрушен бомбардировкой, он прежде всего предъявил иск за убытки в десятикратном размере, а потом как коммерсант — и, конечно, как поборник отечественной промышленности! — был первым среди тех, кто превратил свои ценные бумаги в миллионный заказ.
И в один прекрасный день в дорчольской сутолоке выросла новешенькая обувная фабрика «Стелла», с собственной электростанцией и всем прочим. В газете появилась статья с фотографиями «самой усовершенствованной фабрики на Балканах» под заголовком: «Возрождение старого предприятия». Оппозиционная газета попыталась помешать этому национальному торжеству, поставив вопрос: какие же машины применялись в старой мыловарне? Потому что, как писала дальше газета, очень трудно наших довоенных рабочих, которые руками месили золу с жиром, или тех несчастных опанчаров, которые в затхлых помещениях «фабриковали» знаменитые опанки, принять за электрические машины! Другая газета пыталась, правда «в принципе», выяснить вопрос: кому следует прежде возмещать понесенные убытки — мелкому разорившемуся собственнику или крупному собственнику, предъявившему миллионный иск? Но широкая печать заставила своих коллег замолчать, заявив, что это обычная предвыборная демагогия, а может быть, и недооценка «нашей отечественной промышленности». А поскольку все отечественное свято, то и фабрику Майсторовича с новыми машинами и дизель-моторами молчаливо признали святыней.
Между тем в своих расчетах Майсторович упустил из виду одну неизвестную величину — рынок, который еще надо было создать,— и у него вскоре не хватило оборотного капитала. Умерь он свой коммерческий пыл, он смог бы купить и оборудовать фабрику с производительностью от пятисот до тысячи пар обуви в сутки. Но он не устоял перед искушением: опьяненный немецким шампанским и женщинами в разных кабаре, куда его ежедневно приглашали, захваченный лихорадкой инфляции, Майсторович из трех проектов выбрал самый крупный — фабрику с производительностью в три тысячи пар обуви! Машины ему обошлись почти во столько же, сколько он получил в виде вознаграждения за понесенные убытки. И так как он не мог реально ощутить эту сумму, представлявшуюся ему всего-навсего бумажкой, в которую он мало верил, то он, подобно шулеру, поспешил избавиться от нее, как от фальшивой карты. По мере того как уменьшался оборотный капитал, а вместе с ним и производительность, поднималась цена на обувь «Стелла». Майсторович оказался на том пути, который неминуемо должен был
совсем запутать его в долгах и процентах и привести к полному разорению.
Рассчитывать на помощь тестя он не мог. Их отношения становились все хуже и хуже. В первые годы старик постоянно со злостью повторял:
— Он хотел меня обмануть, потому и получает фигу! Пускай сначала помучается, а потом уже я ему дам сколько захочу и когда захочу.
Но в глубине души он только и ждал, чтобы Майсторович сбросил маску. Майсторович же, раз обжегшись, не решался выдать себя. Он продолжал разыгрывать перед тестем наивного и кроткого человека и мучил жену родами в надежде, что внуки растрогают деда. На рождество, на пасху, на Новый год и в родительское воскресенье он приходил с детьми молчаливый, вежливый и почтительный. Никогда ни словом не упоминал о своих делах и не спрашивал у тестя совета. Справлялся лишь о здоровье «папаши», жаловался, что у одного ребенка понос, хвастался, что у другого режутся зубки, подталкивал детей, чтобы они целовали деду руку, и выходил, пятясь, из комнаты с сияющим лицом. А «папаша» продолжал все больше и больше злиться, уязвленный в своем честолюбии старого мошенника.
— Так, значит, сын Сотира не нуждается ни в совете, ни в деньгах, ни в помощи! Тогда пускай как знает ломает себе шею вместе со своей калекой. И пусть хранит свои деловые тайны! У человека деловые тайны, и он их скрывает от тестя!
Старик принимал зятя все более грубо, высмеивал и унижал его перед прислугой, заставлял ожидать с детьми в передней, но Майсторович был до того толстокож и упрям, что не хотел понять, чего добивался от него старик. А у старика была своя идея, которой он настойчиво следовал; ненависть к зятю он перенес и на свою дочь, которой так не терпелось тогда выйти замуж, хотя бы и за Майсторовича. Один из них должен был сделать первый шаг, но ни тот, ни другой не решался. А дети рождались слабенькие, и те, которых не уносила скарлатина или дифтерит, росли болезненными, рахитичными; время шло, а отношения этих двух людей оставались неизменными: это было война на выносливость.
— Ну, что поделаешь,— утешал себя Майсторович,— теперь не даст, так потом даст, все отдаст, когда подохнет.
И в то время как тесть, старея и все яснее понимая, что должен потерять, становился непримиримее, ибо подсознательно связывал свое упрямство с продолжительностью жизни, зять, понимая, что должен получить, становился молчаливее и скромнее. А это еще сильнее раздражало старика. Майсторович ни слова не сказал тестю о фабрике до самого момента освящения фундамента (что не помешало тому знать все подробности из вторых рук). На лице Майсторовича играла самая сладкая и любезная улыбка, когда он говорил, что пришел пригласить «дорогого папашу» украсить своим присутствием торжество. Но «дорогой папаша» только покраснел и сказал:
— А, фабрика? Ну что ж, зятек, дай бог счастья! — И, повернувшись к нему спиной, вышел из комнаты.
Значит, на помощь тестя нечего было рассчитывать. Превращать свое предприятие в акционерное общество, в котором большинство акций было бы в его собственных руках, ему не хотелось. Представлять кому-то годичные отчеты? Разве для этого он занимался изготовлением мыла, шоколада, коньяка и опанок? Для этого разъезжал по минированным морям? Давал ложную присягу, грабил? Жертвовал на сооружение склепов и мемориальных досок? И, наконец, разве для того он поставил на карту все свое состояние, чтобы теперь, когда все готово и фабрика начала работать, кто-то другой стриг купоны и вмешивался в его дела? Нет!
Надо иметь собственный банк, который открыл бы ему необходимый кредит, который вообще существовал бы только для него и для его фабрики. Майсторович поделился этой идеей со своим приятелем доктором Драгичем Распоповичем.
— Я бы хотел поговорить об этом с Шуневичем,— проговорил в раздумье доктор Распопович.
— Это тот, который был адвокатом того графа? Откуда ты его знаешь?
— Он встретился с Мариной во время оккупации. Только благодаря ему Кока жива и здорова.
Майсторович нахмурился.
— Не люблю я таких типов... вообще не люблю.
— Во-первых, теперь уже никто не обращает внимание на то, что было раньше. Во-вторых, я полагаю, что и он сам, по другим причинам, не хотел бы выделяться. В правление надо выбрать двух-трех профессоров университета и депутатов, а Шуневич может быть
адвокатом. По-моему, надо прежде всего переговорить с ним.
В два дня смастерили договор, выбрали организационный комитет. Утвердили устав, сняли помещение на Теразиях, повесили вывеску, и акционерный Балканский банк начал свое существование. Чтобы развернуть деятельность, ждали только вкладов на хранение. Но таковые не поступали. Для банка такого сорта, какой необходим был Майсторовичу, время уже прошло. Кредит был нужен всем. Все что-то строили, на чем-то спекулировали или покупали новую мебель взамен уничтоженной, наконец просто-напросто проживали деньги. И никому в голову не приходило относить свои сбережения на хранение в банк.
Как только Майсторович истратил деньги, полученные в кредит сразу после основания банка, он вынужден был недавно увеличенный выпуск продукции снова снизить до пятисот пар обуви в сутки. В своей стране он мог получать лишь незначительные кредиты. Накоплять такие кредиты и проценты на них было бы безумием. Он сократил работу фабрики до одной шестой и всецело занялся банком. Ждать он больше не мог. Он должен был за год создать оборотный капитал. Иначе пришлось бы спасовать перед иностранным капиталом, а тогда его самостоятельность полетела бы к черту, он получал бы только доллары или фунты и вынужден был бы ехать в Ниццу или лечиться в Виши. Если только к тому времени старик не освободит землю от своего присутствия. При мысли об этой возможности Майсторович суеверно тайком крестился:
— Услышь мя, господи...
Балканский банк начал производить все возможные в то время операции. Получал с торгов подряды и передавал их с накидкой другим, потому что сам вообще не мог заниматься такими делами, как асфальтирование улиц, экспорт свиней, монтаж мостов, полученных в счет репараций, прокладка дорог. У нового адвоката повсюду были таинственные связи. Невыгодные сделки объявлялись недействительными, условия менялись в самую последнюю минуту, споры с государством улаживались как по волшебству. Между тем из-за поспешности, с которой совершались все эти дела, они не всегда были так чисты как полагалось, и вскоре в деловых кругах стали распространяться сначала неблагоприятные слухи, потом обвинения, и, наконец, на
поверхность всплыла крупная афера с углем. А дело было прекрасное: государство получало в виде репараций уголь в каких-то иностранных шахтах с условием ежедневно добывать и перевозить его в определенном количестве. Государству не удавалось выполнять это условие, в результате чего подвижному составу не хватало топлива, транспорт хромал, а государство теряло и на угле и на транспорте. Тут-то и выплыло патриотическое общество во главе с Балканским банком и предложило взять на себя неудавшееся государству дело. Правда, ни у. банка, ни у образовавшегося консорциума не имелось собственных барж для перевозки угля по Дунаю, но это была мелочь: государство дало свои баржи — уголь-то ведь был для него! Таким образом, и государство могло быть довольно, покупая свой собственный уголь, и Балканский банк мог получить деньги, продавая то, что ему не принадлежало. Шуневич ловко выискивал статьи закона, диктовал заявления, доказывал, что уголь на самом деле не был продан и что сумма, которую государство платило обществу за тонну на пристани в Белграде, не была продажной ценой, а только вознаграждением за добычу и перевозку угля; что общество, вместе с Балканским банком, зарабатывая всего несколько процентов, делало это из простого чувства патриотизма, так как хотело помочь скорейшему восстановлению транспорта, возрождению страны и т. д. и т. п. Но все было напрасно, волнение было настолько велико, что дело дошло до скупщины. Деспотович, поняв, что прения принимают плохой для него оборот, встал и коротко объявил:
— Упоминать мою фамилию в связи с этой недостойной спекуляцией глупо.
А когда депутаты народной партии стали кричать: «Как же относительно секвестра?!» — он прибавил:
— Господа депутаты желают расследования? Извольте! Я лично не только хочу, но и требую расследования.
Комиссия по расследованию, понятно, не установила, кто именно из властей ответственен за подписание договора, зато соответствующее министерство аннулировало его и лишило Балканский банк права на государственные поставки в течение года.
Что оставалось делать? Майсторович прежде всего перевел фабрику на имя жены и детей, а потом в один прекрасный день председатель правления банка доктор Драгич Распопович объявил, что банк ищет соглашения с кредиторами. Письмо, адресованное Коммерческому суду, было своего рода шедевром: строго деловое, изобилующее цифрами, оно в самых корректных выражениях доказывало, что банк — предприятие, крепко стоящее на ногах, а попало оно в безвыходное положение исключительно вследствие того, что государство аннулировало договор о поставке угля. «Таким образом, отечественное предприятие, основанное на отечественном капитале, принуждено в это трудное время всеобщего обновления страны полностью прекратить операции и свою полезную деятельность».
Разочарованный Майсторович продолжал работать и спекулировать на свой страх и риск. Покупал предметы санитарии, военную амуницию — и на этом то терял, то зарабатывал. Одно он терял неустанно — это свое хладнокровие. Он стал нервным и рассеянным, страдал бессонницей. И все больше и больше впутывался в сомнительные дела. На висках засеребрилась седина. Связь с Мариной стала его тяготить, и он избегал оставаться с ней наедине. Он сделался раздражительным, желчным и более обычного молчаливым. По временам он терял всякую энергию и часами беспомощно бродил по фабрике, дотрагивался до бездействующих машин, спускался в подвальные коридоры, заходил на склады, в помещение, где хранилось сырье, зажигал лампочки, поворачивал колеса, с которых были сняты приводные ремни. И в эти мрачные минуты ему становилось ясно, что все, что он делает,— сплошное безумие, так как он, вынь да положи, хочет за год или два сколотить такой же капитал, какой вложен в машины и здания и который стоил ему не год и не два, а пятнадцати лет упорного труда. И после таких горьких размышлений, усталый и пропыленный, он выходил из пустых и темных фабричных помещений, запирался у себя в кабинете и принимался бог весть в который раз вычислять, сколько у него наличных денег и сколько еще требуется. Подолгу совещался с техническим директором, просматривал в коммерческом отделе заказы, индекс цен и книгу с записью должников. Ничтожной мелочи — открытия или приобретения магазина, незначительного увеличения заказов — уже было достаточно, чтобы воскресить в нем веру в конечный успех.
Однако такие минуты выпадали тем реже, чем чаще мелькали новые сроки векселей, поступавших с головокружительной быстротой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56