А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Его завтра— через три недели. Непочатые три недели! Он уже был солдатом и время мерял по часам, по минутам. А три недели, целую жизнь, и делить-то не хотелось. Он тихонько притянул к себе Алтынсес. Но она, вдруг застеснявшись, легким движением отвернулась от его руки, отряхнула платок, повязалась. Белый платок укрыл ее золотую голову, как белый туман укрывает луну, лежащую на воде.
— Ты уедешь, я останусь...— сказала она и пошла по тропке.
— Уеду... так вернусь же!
— Боюсь, Хайбулла... агай. Уедешь и забудешь. Что потом делать буду?
— И я боюсь. На такую красивую девушку — кто не заглядится? Сама же сказала: знаем мы вас, парней!
Загрустившая было Алтынсес расхохоталась. Хайбулла крепко обнял ее и принялся целовать в глаза, в лицо, в волосы.
С этого вечера каждый раз, возвращаясь с лугов, они шли сюда. С утра косят, потом сгребают сено, скирдуют— к исходу дня умучаются, ноги не держат. Но придут к этой одинокой березе, сядут у подножия, и сходит усталость, как шелест с листьев. Солнце зайдет, опустится тьма... и вот уже кончается короткая летняя ночь. Первые крики петухов долетают до Змеиного лежбища. И все равно, столько слов еще остаются невысказанными,— сколько звезд на небе, сколько листьев на березе.. В Куштиряке народ приметливый. Особенно женщины. Эти сразу учуяли, куда дело повернулось, и прямиком на скорую свадьбу истолковали. Да и мудрено было не заметить. В черное время, когда народ кровавым потом исходил, любовь эта была — словно солнце в разрывах туч.
Люди постарше то ли с горечью, то ли с удивлением головой покачивают, а кто помоложе, открыто улыбаются, подмигнут даже: держитесь, дескать, не поддавайтесь! Впрочем, любви и суда нет. А кто на любовь искоса смотрит, так у того самого — глаз косой и душа узка.
— Счастливая ты,— говорят Алтынсес подружки.— А Хайбулла-то, Хайбулла! Всем взял — и ростом, и нравом, сам осанистый, сам покладистый. Вот тебе и Хабеш!
— А сама-то Малика! То ли по земле ходит, то ли по небу плывет.
— Досадно, подружки,— вступает в разговор Кадрия.— Только этот Хабеш вернулся, сказала себе: «Я не я, коли не завлеку». Завлекала-завлекала, веретеном вокруг него вертелась, хоть бы раз посмотрел. От тебя глаз оторвать не мог,— в голосе ее проскальзывает обида.
— Ладно, ладно! — смеются девушки.— Ишь завидущие глаза!
— Ничего, и наши суженые вернутся...
— Смотри, прознает твой Гали, сразу отставка! Одна девушка даже пропела:
Тает снег, тает снег, Тает снег, журчит вода, У разлучницы-подружки В животе бурчит она.
— Боюсь только, за околицу выйдет и забудет тебя твой Хабеш. Поминай как звали. Он же Каскалак,— не сдается Кадрия. Но, увидев, что Алтынсес враз сникла, торопливо добавляет: — Ну, ну, уже губы надула. Пошутила я. Не бойся, у таких слово крепко.
Алтынсес молчит, улыбается. Но сквозь улыбку пробивается тревога. Не знают подружки ее печалей, не догадываются. Любовь Хаибуллы — такое счастье, и умом не охватить. Нет, понять это невозможно: как это, жил человек, о тебе и думать-то не думал — и вдруг родней отца-матери стал. А следом беда: все ближе день, наступит он — и уедет Хайбулла. День этот, как беда неминучая, уже в глазах стоит. Смотрит она и всем телом, сердцем даже напрягается, день тот отодвинуть хочет. Нет, не в ее силе, не в ее воле. Другая сила, другая воля держит сейчас судьбу человека в своих руках.
А тут еще мать Алтынсес любовь дочери приняла как неожиданную напасть. Не сердилась вроде и не ругалась, только вздыхала глубоко, будто печень огнем прожигало: «Эх, дочка, дочка, что же делать-то будем? Добро, если как ветер мимолетный — ударил в окошко и пролетел дальше... Может, уедет он, и забудешь его, дитятко?» А дочь обнимает ее и, как солнце в облаке, то плачет, то смеется: «Нет, нет, мама, не забуду... вовеки...» А про себя думает: «А может, и не уедет. Вот не пройдет комиссию, и оставят его дома. Ведь нога и не зажила еще до конца».
«Побереги нас, аллах»,— вздыхает Фариза и гладит дочь по волосам. А потом за мужа, который в трудармин надрывается, за сына, который на краю гибели ходит и так редко пишет письма, и за Хайбуллу, которого невольно ставит в душе рядом с ними, в долгих молитвах просит всевышнего.
А считанные дни шли один за другим.
Покончили с сенокосом, начали готовиться к жатве. Хайбулла и тут не остался в стороне. Две жатки-лобогрейки, которые кое-как удалось отремонтировать, помог отладить, обучил мальчишек работать на них. Целый день хлопочет в кузнице, а вечером идет на берег Казаяка.
Алтынсес уже там, его дожидается. И обижается каждый раз: «Ты меня к вечному ожиданию, наверное, приучить хочешь, всегда опаздываешь»,— и, вспомнив слова Кадрии, обвиняет его: и ветреный он, и равнодушный, и давно уже разлюбил. А Хайбулла слушает ее и даже улыбки не гасит. Повторит в тысячный раз слова клятвы, и посветлеет лицо Алтынсес. А потом обнимутся, сядут мечтать о будущей безоблачной жизни, о счастливых днях.
Чем ближе подходил день прощания, тем чаще заговаривал об этом Хайбулла. В один из вечеров он вдруг сказал:
— Алтынсес, вернемся сегодня пораньше. Мне с твоей матерью поговорить надо.
Алтынсес тут же вспомнила о слезах и вздохах матери, которая только и мечтает, как бы Хайбуллу от дочери отвадить.
— О чем ты с ней будешь говорить? Она и так ругается: перед всем, говорит, аулом чуть не под руку ходите. Смотри, попадет тебе.
— Если не пойду, еще больше попадет,— улыбнулся Хайбулла.
— Да что за нужда-то? Скажи — передам.
— Если ты согласна — буду тебя в жены просить,— сказал серьезно Хайбулла.— Возьмемся аа руки и встанем перед ней...
От страха Алтынсес зажмурилась даже. Сколько она ни упиралась: и восемнадцати еще нет ей, и мать уже стара, а сестренка с братишкой малы, за ними уход нужен— Хайбулла стоял на своем. Впрочем, спорила она только из жалости к матери. Если Хайбулла уже все решил, чего ей-то сомневаться, чего тревожиться? Все равно ей жизни без Хайбуллы нет. Одна жизнь, общая на двоих. Каждый вздох пополам.
Подумала так, и разлука стала казаться не такой страшной. Не на одну ее свалилось это горе. Как говорится: что люди — то и она. Будет работать, себя не щадя, зубы стиснет — ждать будет. Ведь как в песне поется: «А недолгую разлуку перетерпим, дорогой». А мама поплачет да утешится, поперек счастья дочери не встанет.
И все же, когда подошли к дому и она протянула руку к двери, от страха подогнулись ноги.
— Нет, Хайбулла, не могу. Поговори сам...— и без сил опустилась на крыльцо.
Фариза на солдатское «салям» кивнула коротко и пошла, пошла честить его. Какое замужество? В куклы ей еще играть, а не замуж идти! Да и сама любовь в такое время не любовь — наказание божие, грех один.
Только Хайбулла рот откроет: «Погоди-ка, енге...» — Фариза пуще расходится. Джигит уже ругал себя, что не ко времени явился, пятиться к двери начал, Фариза вдруг заплакала навзрыд:
— О создатель! То ли еще увижу! И отца-то дома нет! Ну что ты ей голову дуришь? Глупая еще у нее голова. Парню смех, а на девке грех. Тебе что, собрался — и нет тебя. Каскалак...— Алтынсес на крыльце вздрогнула.— А Малика здесь останется. Кому она нужна будет, с такой-то славой?
Наконец, по всему, настала его очередь говорить, и Хайбулла быстренько снова перешагнул порог.
— Ну, уеду! Так не навек же! Да и война уже обратно покатила. Вот так, енге... Малика согласна, решили мы до отъезда свадьбу сыграть.
— Вот-вот! Только свадьбы и не хватало при нашей-то сытости: рот раскроем — потроха насквозь видать,— снова, будто даже с радости, вскинулась Фариза.
— Ну, не свадьбу... так женитьбу... по закону, по обычаю.
— По закону, по обычаю! По какому еще закону, если ей восемнадцати нет? Да кто вас поженит? И-и, ал-ла-а! Бедное, бедное дитя, отец где-то в чужих краях мучается-надрывается, брат, как молодой лев, на фронте дерется, некому защитить, некому заступиться. Ничего, не заносись, и они, как ясное солнышко, вернутся домой!..
Так и гнула свое. А Хайбулла — свое, пять раз порог туда-сюда перешагивал. Сидевшая на крыльце Алтынсес рада была бы в щель между досками шмыгнуть. Когда Фариза отрезала: «Иди, подумай, потом оба каяться будете»,—и выпроводила Хайбуллу, Алтынсес даже рада была, что тем все и кончилось.
Но когда Фариза накормила детишек, уложила их спать, пришла старуха Мастура, мать Хайбуллы. Малика юркнула за перегородку.
Запел самовар. Запах смородиновых листьев, заваренных вместо чая, донесся до забившейся за перегородку Малики. Один из двух кусков сахара, которые пуще глаза берегла, Фариза расколола пополам и положила перед гостьей.
— Я потому на ночь глядя, всех собак переполошив, пришла...— начала было Мастура, но Фариза перебила ее:
— Знаем. Дом без хозяина, за чем руку не протянешь, того и нет, куда ни глянь — нужда и разор. Какая уж тут свадьба?
— И не говори, Фариза! Чтоб подавился этот проклятый Гитлер, другого и не пожелаешь...
— И еще... Как рядом со своими сиротами моей Малике место найдешь?
Мастура, видно, решила, что окольным путем лучше подъедешь.
— И-и, вот еще забота! Пусть тогда невестка, пока Хайбулла не вернется, с тобой живет, коли согласна,— и, подобрав с колена угол большого головного платка, прикрыла улыбку.
— Еще чего! Только людей смешить! Если уж невестку содержать не в силах, нечего было и затевать,— Фариза со стуком поставила самовар на стол, со звоном, чуть не побила, выставила чашки.
Мастура молча переждала, когда Фариза успокоится. Самовар закипел, хозяйка маленько остыла, и только тогда вслед за струйкой из чайника зажурчала мягкая речь:
— Я ведь так только сказала. Слава творцу, не хуже других живем, и корова есть, и картошка, видать, уродится хорошая нынче. Детям свое, невестке свое — в долю друг другу не войдут. На этот свет каждый со своей долей-участью приходит... А какие они умные да ласковые, Зайтупа и Нажия! Прослышали уже где-то, прибегают радостные и спрашивают: «Бабушка, а правда, что Малика-апай с нами будет жить?»
Нажия и Зайтуна — русские девочки, на самом деле Надя и Зоя. По шесть лет им всего. Алтынсес хорошо помнила, как в сорок первом году, черной осенью, еще до снега, приехали беженцы с разоренного запада, семей десять. Было студено, летали первые снежинки. Изможденных от холода и голода женщин и детей куштиряковцы разобрали по домам. Мать Нади сама в пути подобрала сиротку Зоечку. Мастура взяла их к себе, ухаживала, как за родными. Но мать Нади так и не оправилась, ко всем пережитым мучениям заболела воспалением легких и умерла. Девочки остались на руках у старухи. Дети подросли, стали своими в ауле, бойко лопочут по-башкирски, за Мастурой, как гусята за гусыней, по пятам ходят: «бабушка» да «бабушка».
«Нет, нет, какая еще доля! — подумала Алтынсес.— Да если бы и вошли, такие-то крошки! Пусть язык у меня отсохнет, если слово недоброе им скажу».
Мать и будущая свекровь некоторое время беседовали молча, без слов, самим чаепитием: хозяйка хлебнет отрывисто, в сердцах, а гостья тоненько, протяжно, умиротворяюще, хозяйка дунет в блюдце — горячий чай через край плеснет, гостья дует мягко, долго. Незаметно для себя и Фариза стала прихлебывать тише и дуть мягче.
— Коли сын любит — значит, и мне дочь,— наконец гостья, крутнув веретено разговора, потянула нить дальше.
— Только и слышу: любовь да любовь. Для любви ли время, енге? — вздохнула Фариза и покачала головой.
У Мастуры и на это готов ответ:
— Любовью судьба заправляет, Фариза. Разор ли, раздор ли — все нипочем, ни на что не смотрит, никого не спросит. Да хоть нас самих взять...
— Мы — одно, они — другое.
— Почему — другое? Аршин всегда аршин — и утром, и вечером, и в будний день, и в святую пятницу. Всяк — если душой не увечный — сердечной мукой переболеть должен.
— Ох, время, время! — опять вздохнула Фариза. То ли о сегодняшнем сказала, то ли юность свою вспомнила. Кажется, даже всплакнула тихонько.
— В сердце юность, в голове дурость. С Гарифуллой покойным мы вот в такое же лихолетье сошлись. Как раз в год, когда прошлая германская началась,— сказала задумчиво Мастура. Беседа, кажется, выбралась из запутанного, размочаленного клубка, потянулась ровно, без узелков.— Отец мой, бедняга, род Гарифуллы равным нашему роду никак признавать не хотел. А тут Исмай посватался, вот за него, говорит, и отдам. Уперся и стоит на своем. А я — на своем. На что мне его богатство, его старшей жене вечной соперницей быть? А Гарифулла — честный, добрый, хоть и бедный, нам ровня. Плачу сама в три ручья. Исмаю вторая жена нужна, чтобы все его богатство видели, из одного чванства.
— Исмай-то ведь и украсть тебя пытался,— вставила Фариза.
— Было. Средь бела дня сгреб в охапку и потащил в кусты. Я кричу, отбиваюсь, от собственного визга оглохла,— засмеялась Мастура.— Ладно, Гарифулла поблизости оказался — там коней русского бая в табун сгоняли. Услышал мои крики и нагнал Исмая. В ауле так и говорили: «Мастура из волчьей пасти выпала». А я вскорости за Гарифуллу вышла. Только в тот же год его в солдаты забрали. Исмай постарался. Четыре года, как Гарифулла сам говорил, в окопах вшей кормил. Потом гражданская, с белыми воевал. Да что рассказывать, ты не из чужого аула, все на твоих глазах прошло. Только через десять лет после свадьбы сынок-то у нас родился. А как сын вырос, на ноги встал, так и не увидел отец... Когда на смертной перине лежал, сказал мне, никогда не забуду: «Встретишь хорошего человека — выходи, вдовой не майся. Только сына выучи, в люди выведи». Хорошего человека!.. Хорошие-то, может, и есть, да кого после него душа примет? Пятнадцать лет уже прошло, а, все не верится... Лежу ночами и жду: вот-вот в окно постучится.
Мирно гудевший самовар потух. Женщины, сдерживая рыдания, беззвучно поплакали.
— Да что я все о себе да о себе? — очнулась Мастура.— А вы сами? Тоже ведь не смотрели, что мор и голод. В том страшном двадцать первом поженились с ГайНисламом. Когда ты из дома ушла, в чьем вы чулане прятались? Забыла? А все она — любовь!
— Что ты, что ты, енге, разве такое забывается? И доброты твоей век не забуду. Будто вчера все было. И-и, алла, где теперь отца-то нашего горемычного носит?.. Бедняжка, горяч и норовист, а ведь ни меня, ни детей пальцем не тронул, слова худого не сказал.
Гостья рассмеялась:
— Э-э, Фариза, что-то помнится, раза два он тебя все же ременным чересседельником приласкал. А кто мир и согласие меж вами налаживал? Опять я! Ладно еще, нрав у тебя хороший. Терпела, на люди не несла, в себе таила.
— Смолоду ревнив был, отец-то наш, через край прямо. С пустяка искры летели,— Фариза перешла на шепот.— Малике уже лет семь-восемь было, как-то прибежала с улицы вся зареванная: оказывается, детвора ее «канарейкой» дразнит, а кто-то злой да языкастый еще и поддел: ни в мать, ни в отца, дескать, неведомо чья... Весь день до вечера мрачней тучи ходил мой Гайнислам, только я в хлев корову подоить вышла, он тут как тут, с чересседельником в руках...
— Место, которого муж коснулся, говорят, и в аду не ожгется,— рассмеялась Мастура.
— Пусть хоть насмерть прибьет, только бы домой вернулся,— прикрыв рот, усмехнулась и Фариза.— Нрав-то от бога, что тут поделаешь? Обидчив! А уж как узнает, что дочь без него выдали,— что будет! И думать боюсь.
— И зря боишься. Как жизнь примнет, и мужчины мягкими становятся.
— Нашего не скоро обомнешь. Было в шесть — будет и в шестьдесят. Сын вырос, в солдаты ушел, еще трое на руках остались, пятьдесят мне скоро уже — нет, не угомонится, в каждом письме грозит.
— Письмо!.. Бумага все стерпит. Вот увидишь, совсем другим вернется, будто подменили, глазам не поверишь. Хоть Хайбуллу моего взять. Весь колючий был, ласки не терпел, погладить нельзя было, руку занозишь. А вернулся, на шаг не отходит, все «мама» да «мама», жеребеночек мой!
— Вот не знаю...— хихикнула Фариза.— Посмотреть, так Хайбулла возле нашего плетня только и вьется. Малику мою «Алтынсес» прозвал, теперь ее по имени и не зовет никто, даже братишка с сестренкой: «Алтынсес-апай да Алтынсес-апай...» Я к тому только, что на тебя-то у Хайбуллы и времени, наверное, не остается,— сказала Фариза без упрека, но с каплей мстительного удовольствия. В оплату, видать, за слишком долгую память о чересседельнике.
Алтынсес, затаив дыхание, зажала рот ладонью, чтобы не вскрикнуть. Спасибо, стерпела Мастура, молча проглотила обидные материнскому сердцу слова, повернула разговор на укатанную колею.
— Что поделаешь, Фариза-килен, потому и говорится: думы матери — в сыне, сына — в чистом поле. Сами такие были... Ладно, возблагодарим создателя нашего за пищу... Одно скажу: за невесткой лучше, чем за родной дочерью, смотреть буду, уж не такая я старая, об собственные ноги не спотыкаюсь еще. Не первый день меня знаешь, уж какая ни есть Мастура, а душа многих вместит. И ты не одинокая останешься, дочка рядом подрастает, и сын. Нафисе-то пятнадцать, поди, скоро? Вот я и говорю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17