Потом этот сон перестал приходить, забылся, повадились другие, непонятные, смутные, в обрывках, словно моток спутанных ниток. Но когда Алтынсес только-только вошла в девичество, полюбила Хайбуллу, стала душой исходить по нему, пропали и эти... В тяжелую, но чуткую, как настороженный чеглок, дрему стал приходить странный сон.
...Детский голосок закричал: «Свадьба идет! Свадьба идет!» И Алтынсес, бросив с плеча коромысло с ведрами, понеслась вдоль Казаяка к броду, чтобы перебежать на ту сторону. А с того берега какой-то парень кричит что-то, Алтынсес зовет, но голоса не слышно, да еще руками размахивает, раскидывает их: плыви, дескать, вот так, вот так... И Алтынсес, забыв про страх и про то, что не умеет плавать, прыгнула в самый омут. Казаяк, бурля водоворотами, понес ее, потянул на дно, где мерцают черные водоросли и тусклые рыбы. Бьется Алтынсес, отчаянно рвется из воды. А парень на берегу — Хайбулла. Зовет, руками машет, но с места не двигается. Пошел бы навстречу — ноги по колено в землю ушли. Виновато улыбаясь, он показывает на них... Близок уже берег, но силы на исходе. Тяжелое платье, пудовые сапоги гирями тянут ко дну. Эх, еще бы один-два рывка! За камыш бы уцепилась, за ветви нависшей ветлы и выползла бы на берег...
Но что это? Вместо Хайбуллы на берегу — Сынтимер...
А берег, вот он, рукой подать...
Обратно рванулась Алтынсес, но сил уже нет. И вода остановилась, вверх поднимается и ее, бессильно раскинувшуюся, поднимает вверх.
К худу ли, к добру ли — она и в этот раз не досмотрела сна.
От страха ли, от криков ли на улице, от ветра ли, который стучал калиткой,— она вздрогнула и открыла глаза. Тело колотила дрожь, сердце билось, готовое выскочить из груди. Что за сон — придет, измучит, отойдет, придет и мучает снова... В который уже раз!
Едва, еще не очнувшись, подумала: «Не дай бог, наяву такое...» — распахнулась дверь и вбежала свекровь.
— Невестка, доченька! Дочка! —задохнулась, схватилась за горло.—Проснись же! Не время спать! — Сама плачет, сама смеется, платок с головы до пола повис. Дверь настежь, куры набежали —ничего не видит старуха. Проглотила застрявший в горле комок и, подбежав к Алтынсес, обняла.— Доченька, неужели не слышишь, что на улице... Вставай! Война кончилась!
— Мама!!! Откуда... Кто сказал?
Она отбросила одеяло, спрыгнула и, оторвав свекровь от пола, закружила ее по избе. Зоя и Надя проснулись, сели, смотрят недоуменно. Алтынсес посадила Мастуру отдышаться и бросилась к девочкам, обняла, то одну целует, то другую:
— Маленькие мои! Красавицы мои! Война кончилась, Война кончилась.
Девочки высвободились из ее объятий и, разметав кур по избе, выбежали на улицу. Следом, на ходу натянув платье, бросилась и Алтынсес, старая Мастура, даже забыв выгнать бессовестных кур, тоже поспешила за ними.
Горе в одиночку, радость — на миру. Счастливая весть промчалась по аулу, словно вихрь, распахнула двери, окна, вынесла всех на улицу.
Мальчишки, постарше — верхом на коне, помладше — верхом на палке, с кликами: «Суюнсе! Суюнсе! Война кончилась! Война кончилась! Победа! Победа!» — носились по улицам. Женщины, от девочек-подростков до глубоких старух, позабыв о заботах и хлопотах, мелких и крупных обидах и дрязгах, обнимаются, одна смеется, другая плачет. Кто-то растянул гармошку, кто-то играет на курае. То там, то здесь раздаются бойкие припевки и, словно казаякские буруны, проходят по толпе; кто умеет, кто не умеет — все пускаются в пляс. Мужчины уже спроворили, промочили горло, один костылем стучит, другой пустым рукавом машет.
Празднество не стояло на месте, оно медленно шло по улицам, подвигаясь к сельсовету.
Вдруг все стихло. Два подростка вынесли из сельсовета красное полотнище — его разрезали и сшили из сукна, которым застилали стол президиума. Четыре долгих года горело оно на поздних куштиряковских собраниях; от голода, от усталости, от этого пылающего в свете керосиновой лампы пятна у женщин плыли круги перед глазами, а председатель сельсовета, тревожный, будоражащий, говорил: помните, сейчас, вон там, война! «Эх,— сказал он,— режь, не жалко, теперь и сукна, и всего будет вдоволь!» Ребята подняли и развернули полотнище над дверью. Белой известкой было написано: «Победа! Слава Красной Армии!» — больше не уместилось, хотелось написать покрупнее. Все узнали его, это красное сукно. И оттого, что слова эти сказало то самое, еще вчера столь грозное сукно,— глазами, телом, измученной памятью ощутили: Победа!
— Ой, мама-а! — закричала и забилась в рыданиях одна женщина. К ней присоединилась вторая и третья. Другие стали обнимать, успокаивать их. Одну даже чуть не на руках вынесли из толпы и посадили под плетень. Воздух дрогнул от нескольких разом рванувшихся гармоней. Снова зазвучали песни, толпа раздалась, и в кругу под звонкое жужжание курая начались танцы. Праздник закипел снова. Лишь старухи начали расходиться по домам, нужно было залить воду в казан, затопить печь. По всему аулу задымили трубы. Доставали из погреба заветный, туго сбитый колобочек масла, горшочек со сметаной, из амбарного подволока спускали четверть вяленого гуся.
Вместе с людьми праздновала и природа. Солнце, перевалив за полдень, купает землю в тепле, поднятые шумом на улицах, мечутся в ясном небе всполошенные птицы, щипля молодую траву на первом выпасе, ржут кони, по холмам, задрав хвосты, носятся телята.
Алтынсес вместе с подругами пела до хрипоты, плясала, покуда не стали подкашиваться ноги. Если даже эта страшная бесконечная война кончилась, то почему же ее бедам не должен прийти конец? Придет, непременно придет конец и ее тоске. И народ ликует, и природа, казалось, никогда еще не была так прекрасна, как сегодня. Солнце в небе, белогрудые ласточки над головой, деревья, с легким треском выпускающие листья из почек,— все обещало счастье, обновляло надежду.
Не знала Алтынсес, что мучениям ее не кончен счет, впереди ц бессонные ночи, и горькие слезы. Но сегодня вместе со всем Куштиряком гуляла и она. Двухлетнее молчание мужа, смерть родного брата и многих близких, собственные страдания хоть и не забылись, но на этот один день отошли в сторону. Она не замечала сожалеюще-удрученных взглядов, а когда Фариза вызвала ее из круга танцующих и, глянув с укором, всхлипнула: «Отчего ж ты, дочка, так-то веселишься? Ведь наша с тобой радость — мед с полынью», сказала только: «Не плачь, мама! Вот увидишь, скоро отец домой заявится, а за ним следом и твой зять»,— и снова устремилась в круг, к выбивавшей дробь Кадрии.
Этот подъем в ауле царил еще дней пятнадцать. И Алтынсес, куда бы ни шла, какую бы работу ни делала, будто на крыльях летела. Прострекочет ли сорока, сидя на плетне, упадет ли на пол заткнутая за жердину подушка, свекровь ли, накрывая к чаю, по ошибке поставит лишнюю чашку на стол — все истолковывала на хорошее, все это было знаком, что скоро вернется Хайбулла.
Прошел месяц. В аул начали возвращаться солдаты. Вернулся из трудармии Гайнислам, отец Алтынсес, следом Самирхан, муж Сагиды, потом сразу три фронтовика, а потом, сверкая медалью, объявился старик Салях.
Каждого полсвета прошедшего солдата приходили повидать со всего аула. Собирались в сумерки. С одной стороны, днем все были на колхозной работе, с другой — надо же и усталому, из дальней Европы пришедшему солдату обнять, приласкать родных, хоть немного наглядеться на них, гостинцы раздать, в бане попариться.
Войдя в дом, куда залетела птица счастья, или здоровались почтительно, обеими руками, или обнимались, расспрашивали о житье-бытье. Вначале справлялись о здоровье фронтовика, цел-здоров ли, если нет — не очень ли донимают раны, потом рассказывали о себе, о доме, о семье, родственниках и соседях, о последних новостях аула. Потом слово солдату: об орденах и медалях, где и за что наградило командование, о ранах и увечьях, где и как наградила судьба. И наконец кто-нибудь из женщин, ждущих сына или мужа, но их свиданию еще не настал черед, осторожно спрашивал: «А с нашими встретиться не довелось?» Разговор, само собой, переходил на то, каким огромным был фронт, и как далеко, за тысячи километров друг от друга, лежали страны, которые освобождал наш солдат. «Эх-хе, свойственница (или сноха), там не то что человека — целую армию не знаешь, где искать!» Уходить не спешили. Европейского гостинца —сигарет с золотым обрезом — и на пару часов не хватало, в распахнутое окно тянулся дым крепкого, как корень девясила, самосада с районного базара.
Не успеет солдат обвыкнуться с аулом, как приезжает другой. Были и такие, что еще не оправились от ран. Тогда старухи несли только им ведомые целебные травы, женщины забегали к жене раненого с катыком, молоком или яйцами, на отказы хозяйки говорили: «Разбогатеешь — рассчитаешься», мужчины приходили, починяли ограду, строения, заготавливали сено и дрова.
В день, когда вернулся старик Салях, Алтынсес была на дорожных работах. Услышав радостную весть, она воткнула лопату в кучу песка и хотела бежать в аул, но одна из женщин кивнула на щебень возле дороги:
— А это кто разбросает, если все в аул побежим? Уже вечер скоро, успеешь.
Домой пошли после захода солнца. Алтынсес наскоро перекусила и поспешила к старику Саляху. Двор был полон народа. Наверное, чтобы не тревожить больную старуху, поговорить решили здесь. Главный разговор, кажется, еще не начался, люди подходили к стоявшему на крыльце старику, почтительно здоровались, расспрашивали о здоровье. Пройти через весь двор у всех на глазах Алтынсес не решилась, подошла к женщинам, которые пришли раньше и вынесли из дома скамью. Потеснились, дали ей место.
Пока еще подходил народ, она украдкой рассматривала старика. Его сухое лицо на солнце и ветру стало темным, как медь. Мало того, острую козлиную бородку сбрил, оставил только усы подковой. Широкий ремень, новая гимнастерка, пилотка чуть набекрень, живость движений — старик помолодел лет на десять.
Вот уже все пришли, все поздоровались, сам хозяин тоже сел на крыльцо, и один из стариков сказал:
— Ай-хай, годок, шустрый ты оказался! В наши с тобой лета воевать — шутка ли!
Раздались голоса:
— Шутка не шутка, а без него-то никак не могли закончить.
— Хитер старик, уловил момент, лежачего небось каждый добьет.
— Чепуху городишь, сам маршал Жуков лично ему письмо прислал: помогай, старик, не свалить нам Гитлера без тебя.
— А что? И свалил Гитлера — медали-то зря не дают. Старик сидел, слушал и только посмеивался из-под усов. Когда все стихли, он достал из кармана трубку, не спеша набил ее и щелкнул сделанной из гильзы зажигалкой.
— Эй, ровесник, ты же лет десять как бросил курить! Снова задымил, что ли? — удивился тот старик, который все восхищался тем, какой Салях шустрый.
— Пришлось закурить... Тут один из вас Жукова помянул. Из-за него-то и закурил.
Народ зашевелился, заерзал, усаживаясь поудобней.
— Да, с этого все началось. Прошли мы Польшу, вошли в Германию, дороги там хорошие, и всю артиллерию перецепили к машинам—так что все, полная отставка моим иноходцам! Вызвал меня комбат и говорит: «Всех лошадей полка отправляем в тыл. На тебя возлагается задача: в целости доставить в такой-то пункт. Сдай — и обратно. Будут с тобой еще двое с других батарей. Ты — старший».— «Есть, товарищ капитан! Разрешите вопрос. Сдам я коней, а как вас потом разыщу?» Смеется: «С самого Урала прибыл, не потерялся, здесь тоже не пропадешь, не иголка».
Приказ есть приказ, встали с зарей и погнали косяк, чуть не сто коней, обратно в Польшу. Капитан велел идти просеками, на большие дороги не выходить — там войска идут, чтоб у них под ногами не путаться. В первый день прошли километров сорок. Ребята мои — русские, с поляками объясниться могут, едем, дорогу спрашиваем. Я и сам, когда с Буденным под Варшавой был, кое-что по-польски знал, только забыл... В лесу переночевали, утром дальше пошли. Скорее бы сдать лошадей и обратно. Наши к самому Берлину уже подошли, обидно, если опоздаем.
Как я прикинул, к вечеру должны быть на месте. Но прикинул, выходит, по домашнему счету. Дома версты считаешь, а в дороге— ямы. Вышли мы к большой реке, напротив того места, где нам лошадей сдавать,— и глазам своим не поверили. От деревянного моста, по которому я столько ездил с фуражом, только черные сваи торчат. Стоим, затылки чешем. Вброд перейти и думать нечего, полая вода только в берега возвращается. Не то что лошадей вплавь пустить, на лодке плыть страшно. Уже темнеть начало. Пришлось заночевать здесь. Утром верстах в шести повыше нашли мост, большой, каменный, но подойти и не думай: танки, «катюши», машины с войсками и боеприпасами идут и идут.
Что делать? Подумал, подумал и говорю: «Сделаем так. Подгоним лошадей к мосту, а выйдет момент — и галопом на ту сторону погоним».
Ждем. Лошади плотным косяком стоят, ребята поели, сидят сонные, носом клюют. И не заругаешься, редко солдату сна вдоволь перепадает, вот он и подбирает, где можно, крохами.
Было уже за полдень. Колонна все шла и шла на закат и вдруг оборвалась. Только санбатовский, фургон проскочит или мотоцикл. Побежал я к часовому у моста. С сержантом я еще утром договорился, но все равно разрешение нужно. «Черт с тобой, гони своих чесоточных!» Только он рукой махнул, мы и погнали табун, кнутами щелкаем, свистим. Но лошадь на войне больше всего мостов не любит. Где их косит, так это там. Бедные лошади... у них этот страх уже в крови. Мы орем, надрываемся, кнутами хлещем, а лошади сбились в кучу, дрожат, будто волка почуяли, топочут возле моста, а на мост не идут. Тут еще сержант перепугался и весь, какой у русских есть мат, на наши головы вылил.
Только мы с трудом загнали передних лошадей на мост, показался немецкий самолет. Пролетел над нами, тень прошла, мы головы вжали, потом развернулся и пошел из пулемета бить, бомбы бросать. Хорошо, тот парень, что впереди, бойкий оказался, рванул на своей лошади на тот берег, и весь табун с ржанием понесся следом.
Не до самолета! Какой там самолет! Знай коней нахлестываем. Ведь не пять-шесть голов — вся тягловая сила полка! Голова табуна уже на том берегу, а хвост еще на этом. Тут упала бомба и снесла боковину моста. Сам проезд целый остался, а вот коней двадцать встали и стоят, страх все четыре ноги путами стянул. Половина уже на том берегу — во все стороны разбегаются, а эти с моста ни шагу.
В это самое время с той стороны въехали на мост два мотоцикла. За ними — четыре машины. Солдат на мотоцикле автоматом машет: «Что за цирк! Освободи мост!» А я от злости сам на него ору: «Дай дорогу!» Начали друг друга крыть, сразу до дедов-прадедов дошли. Еще и тот сержант мне в стремя вцепился, чуть не плачет: «Гони обратно! Начальство какое-то! Полетят наши головы!» Раз так вышло, у меня самого упрямства хватит. Головы оторвут или прямо здесь на мосту застрелят — все равно, знай плетью машу. Две лошади от давки в воду свалились. Остальные, видать, поняли, что другого пути нет,— кинулись вперед. Солдат на мотоцикле, который на меня орал, еле в сторону успел отпрыгнуть, мотоцикл у него перевернулся, второй на ограду моста вскарабкался. «Не оглядывайся, скачи!» — крикнул я напарнику, тут кто-то схватил мою лошадь под уздцы и стащил меня с седла.
Смотрю, молодой такой полковник, за шиворот сгреб, съесть меня готов: «Кто такой? Документы!»
Слушатели затаив дыхание смотрели на старика Саляха, кто-то хлопнул себя по бедру:
— Ну, влип старик!
На него тут же зашикали. Старик воспользовался заминкой и набил трубку.
— А потом... дальше? — заторопили его, недовольные задержкой.
— Дальше? Дальше душа в пятки ушла. Гляжу, за теми четырьмя еще с десяток машин показалось. За то, что движению войск помешал, могут и расстрелять. Очень просто. И никому не пожалуешься. Не успел я даже красноармейскую книжку и документы на лошадей достать, полковник обернулся к стоявшему рядом лейтенанту и рявкнул: «Арестовать!» Но тут вышел из машины еще один и сказал: «Отставить!» Два солдата уже схватили было меня с двух сторон, но сразу, будто змея их ужалила, отдернули руки и отскочили. Меня холодный пот прошиб: какой-то очень большой начальник. «Виноват, говорю, товарищ генерал». А он усмехнулся строго и поправил: «Маршал».
— Ух ты* — крикнули оттуда, где сидели мальчишки.— Сам Жуков, что ли?
— Сам. Я его не сразу, но узнал. В газетах портрет видел.
— Ну, врет старик! Жуков! И глазом не моргнет! — рассмеялся кто-то.
— Ты вот что скажи,— крикнул другой,— я три года на передовой был, а не то что Жукова или другого какого маршала, и генерала-то раза два всего видел.
— Эй, не шумите-ка! У вас так было, а у Саляха-агая этак вышло.
Старик, будто и не слышал, сунул трубку в карман гимнастерки и стал рассказывать дальше.
— Нет, бушевать не стал, расспросил, в чем дело. Я уже очнулся, что и как — все толком объяснил. Маршал постоял, подумал и... достал из кармана золотой портсигар.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
...Детский голосок закричал: «Свадьба идет! Свадьба идет!» И Алтынсес, бросив с плеча коромысло с ведрами, понеслась вдоль Казаяка к броду, чтобы перебежать на ту сторону. А с того берега какой-то парень кричит что-то, Алтынсес зовет, но голоса не слышно, да еще руками размахивает, раскидывает их: плыви, дескать, вот так, вот так... И Алтынсес, забыв про страх и про то, что не умеет плавать, прыгнула в самый омут. Казаяк, бурля водоворотами, понес ее, потянул на дно, где мерцают черные водоросли и тусклые рыбы. Бьется Алтынсес, отчаянно рвется из воды. А парень на берегу — Хайбулла. Зовет, руками машет, но с места не двигается. Пошел бы навстречу — ноги по колено в землю ушли. Виновато улыбаясь, он показывает на них... Близок уже берег, но силы на исходе. Тяжелое платье, пудовые сапоги гирями тянут ко дну. Эх, еще бы один-два рывка! За камыш бы уцепилась, за ветви нависшей ветлы и выползла бы на берег...
Но что это? Вместо Хайбуллы на берегу — Сынтимер...
А берег, вот он, рукой подать...
Обратно рванулась Алтынсес, но сил уже нет. И вода остановилась, вверх поднимается и ее, бессильно раскинувшуюся, поднимает вверх.
К худу ли, к добру ли — она и в этот раз не досмотрела сна.
От страха ли, от криков ли на улице, от ветра ли, который стучал калиткой,— она вздрогнула и открыла глаза. Тело колотила дрожь, сердце билось, готовое выскочить из груди. Что за сон — придет, измучит, отойдет, придет и мучает снова... В который уже раз!
Едва, еще не очнувшись, подумала: «Не дай бог, наяву такое...» — распахнулась дверь и вбежала свекровь.
— Невестка, доченька! Дочка! —задохнулась, схватилась за горло.—Проснись же! Не время спать! — Сама плачет, сама смеется, платок с головы до пола повис. Дверь настежь, куры набежали —ничего не видит старуха. Проглотила застрявший в горле комок и, подбежав к Алтынсес, обняла.— Доченька, неужели не слышишь, что на улице... Вставай! Война кончилась!
— Мама!!! Откуда... Кто сказал?
Она отбросила одеяло, спрыгнула и, оторвав свекровь от пола, закружила ее по избе. Зоя и Надя проснулись, сели, смотрят недоуменно. Алтынсес посадила Мастуру отдышаться и бросилась к девочкам, обняла, то одну целует, то другую:
— Маленькие мои! Красавицы мои! Война кончилась, Война кончилась.
Девочки высвободились из ее объятий и, разметав кур по избе, выбежали на улицу. Следом, на ходу натянув платье, бросилась и Алтынсес, старая Мастура, даже забыв выгнать бессовестных кур, тоже поспешила за ними.
Горе в одиночку, радость — на миру. Счастливая весть промчалась по аулу, словно вихрь, распахнула двери, окна, вынесла всех на улицу.
Мальчишки, постарше — верхом на коне, помладше — верхом на палке, с кликами: «Суюнсе! Суюнсе! Война кончилась! Война кончилась! Победа! Победа!» — носились по улицам. Женщины, от девочек-подростков до глубоких старух, позабыв о заботах и хлопотах, мелких и крупных обидах и дрязгах, обнимаются, одна смеется, другая плачет. Кто-то растянул гармошку, кто-то играет на курае. То там, то здесь раздаются бойкие припевки и, словно казаякские буруны, проходят по толпе; кто умеет, кто не умеет — все пускаются в пляс. Мужчины уже спроворили, промочили горло, один костылем стучит, другой пустым рукавом машет.
Празднество не стояло на месте, оно медленно шло по улицам, подвигаясь к сельсовету.
Вдруг все стихло. Два подростка вынесли из сельсовета красное полотнище — его разрезали и сшили из сукна, которым застилали стол президиума. Четыре долгих года горело оно на поздних куштиряковских собраниях; от голода, от усталости, от этого пылающего в свете керосиновой лампы пятна у женщин плыли круги перед глазами, а председатель сельсовета, тревожный, будоражащий, говорил: помните, сейчас, вон там, война! «Эх,— сказал он,— режь, не жалко, теперь и сукна, и всего будет вдоволь!» Ребята подняли и развернули полотнище над дверью. Белой известкой было написано: «Победа! Слава Красной Армии!» — больше не уместилось, хотелось написать покрупнее. Все узнали его, это красное сукно. И оттого, что слова эти сказало то самое, еще вчера столь грозное сукно,— глазами, телом, измученной памятью ощутили: Победа!
— Ой, мама-а! — закричала и забилась в рыданиях одна женщина. К ней присоединилась вторая и третья. Другие стали обнимать, успокаивать их. Одну даже чуть не на руках вынесли из толпы и посадили под плетень. Воздух дрогнул от нескольких разом рванувшихся гармоней. Снова зазвучали песни, толпа раздалась, и в кругу под звонкое жужжание курая начались танцы. Праздник закипел снова. Лишь старухи начали расходиться по домам, нужно было залить воду в казан, затопить печь. По всему аулу задымили трубы. Доставали из погреба заветный, туго сбитый колобочек масла, горшочек со сметаной, из амбарного подволока спускали четверть вяленого гуся.
Вместе с людьми праздновала и природа. Солнце, перевалив за полдень, купает землю в тепле, поднятые шумом на улицах, мечутся в ясном небе всполошенные птицы, щипля молодую траву на первом выпасе, ржут кони, по холмам, задрав хвосты, носятся телята.
Алтынсес вместе с подругами пела до хрипоты, плясала, покуда не стали подкашиваться ноги. Если даже эта страшная бесконечная война кончилась, то почему же ее бедам не должен прийти конец? Придет, непременно придет конец и ее тоске. И народ ликует, и природа, казалось, никогда еще не была так прекрасна, как сегодня. Солнце в небе, белогрудые ласточки над головой, деревья, с легким треском выпускающие листья из почек,— все обещало счастье, обновляло надежду.
Не знала Алтынсес, что мучениям ее не кончен счет, впереди ц бессонные ночи, и горькие слезы. Но сегодня вместе со всем Куштиряком гуляла и она. Двухлетнее молчание мужа, смерть родного брата и многих близких, собственные страдания хоть и не забылись, но на этот один день отошли в сторону. Она не замечала сожалеюще-удрученных взглядов, а когда Фариза вызвала ее из круга танцующих и, глянув с укором, всхлипнула: «Отчего ж ты, дочка, так-то веселишься? Ведь наша с тобой радость — мед с полынью», сказала только: «Не плачь, мама! Вот увидишь, скоро отец домой заявится, а за ним следом и твой зять»,— и снова устремилась в круг, к выбивавшей дробь Кадрии.
Этот подъем в ауле царил еще дней пятнадцать. И Алтынсес, куда бы ни шла, какую бы работу ни делала, будто на крыльях летела. Прострекочет ли сорока, сидя на плетне, упадет ли на пол заткнутая за жердину подушка, свекровь ли, накрывая к чаю, по ошибке поставит лишнюю чашку на стол — все истолковывала на хорошее, все это было знаком, что скоро вернется Хайбулла.
Прошел месяц. В аул начали возвращаться солдаты. Вернулся из трудармии Гайнислам, отец Алтынсес, следом Самирхан, муж Сагиды, потом сразу три фронтовика, а потом, сверкая медалью, объявился старик Салях.
Каждого полсвета прошедшего солдата приходили повидать со всего аула. Собирались в сумерки. С одной стороны, днем все были на колхозной работе, с другой — надо же и усталому, из дальней Европы пришедшему солдату обнять, приласкать родных, хоть немного наглядеться на них, гостинцы раздать, в бане попариться.
Войдя в дом, куда залетела птица счастья, или здоровались почтительно, обеими руками, или обнимались, расспрашивали о житье-бытье. Вначале справлялись о здоровье фронтовика, цел-здоров ли, если нет — не очень ли донимают раны, потом рассказывали о себе, о доме, о семье, родственниках и соседях, о последних новостях аула. Потом слово солдату: об орденах и медалях, где и за что наградило командование, о ранах и увечьях, где и как наградила судьба. И наконец кто-нибудь из женщин, ждущих сына или мужа, но их свиданию еще не настал черед, осторожно спрашивал: «А с нашими встретиться не довелось?» Разговор, само собой, переходил на то, каким огромным был фронт, и как далеко, за тысячи километров друг от друга, лежали страны, которые освобождал наш солдат. «Эх-хе, свойственница (или сноха), там не то что человека — целую армию не знаешь, где искать!» Уходить не спешили. Европейского гостинца —сигарет с золотым обрезом — и на пару часов не хватало, в распахнутое окно тянулся дым крепкого, как корень девясила, самосада с районного базара.
Не успеет солдат обвыкнуться с аулом, как приезжает другой. Были и такие, что еще не оправились от ран. Тогда старухи несли только им ведомые целебные травы, женщины забегали к жене раненого с катыком, молоком или яйцами, на отказы хозяйки говорили: «Разбогатеешь — рассчитаешься», мужчины приходили, починяли ограду, строения, заготавливали сено и дрова.
В день, когда вернулся старик Салях, Алтынсес была на дорожных работах. Услышав радостную весть, она воткнула лопату в кучу песка и хотела бежать в аул, но одна из женщин кивнула на щебень возле дороги:
— А это кто разбросает, если все в аул побежим? Уже вечер скоро, успеешь.
Домой пошли после захода солнца. Алтынсес наскоро перекусила и поспешила к старику Саляху. Двор был полон народа. Наверное, чтобы не тревожить больную старуху, поговорить решили здесь. Главный разговор, кажется, еще не начался, люди подходили к стоявшему на крыльце старику, почтительно здоровались, расспрашивали о здоровье. Пройти через весь двор у всех на глазах Алтынсес не решилась, подошла к женщинам, которые пришли раньше и вынесли из дома скамью. Потеснились, дали ей место.
Пока еще подходил народ, она украдкой рассматривала старика. Его сухое лицо на солнце и ветру стало темным, как медь. Мало того, острую козлиную бородку сбрил, оставил только усы подковой. Широкий ремень, новая гимнастерка, пилотка чуть набекрень, живость движений — старик помолодел лет на десять.
Вот уже все пришли, все поздоровались, сам хозяин тоже сел на крыльцо, и один из стариков сказал:
— Ай-хай, годок, шустрый ты оказался! В наши с тобой лета воевать — шутка ли!
Раздались голоса:
— Шутка не шутка, а без него-то никак не могли закончить.
— Хитер старик, уловил момент, лежачего небось каждый добьет.
— Чепуху городишь, сам маршал Жуков лично ему письмо прислал: помогай, старик, не свалить нам Гитлера без тебя.
— А что? И свалил Гитлера — медали-то зря не дают. Старик сидел, слушал и только посмеивался из-под усов. Когда все стихли, он достал из кармана трубку, не спеша набил ее и щелкнул сделанной из гильзы зажигалкой.
— Эй, ровесник, ты же лет десять как бросил курить! Снова задымил, что ли? — удивился тот старик, который все восхищался тем, какой Салях шустрый.
— Пришлось закурить... Тут один из вас Жукова помянул. Из-за него-то и закурил.
Народ зашевелился, заерзал, усаживаясь поудобней.
— Да, с этого все началось. Прошли мы Польшу, вошли в Германию, дороги там хорошие, и всю артиллерию перецепили к машинам—так что все, полная отставка моим иноходцам! Вызвал меня комбат и говорит: «Всех лошадей полка отправляем в тыл. На тебя возлагается задача: в целости доставить в такой-то пункт. Сдай — и обратно. Будут с тобой еще двое с других батарей. Ты — старший».— «Есть, товарищ капитан! Разрешите вопрос. Сдам я коней, а как вас потом разыщу?» Смеется: «С самого Урала прибыл, не потерялся, здесь тоже не пропадешь, не иголка».
Приказ есть приказ, встали с зарей и погнали косяк, чуть не сто коней, обратно в Польшу. Капитан велел идти просеками, на большие дороги не выходить — там войска идут, чтоб у них под ногами не путаться. В первый день прошли километров сорок. Ребята мои — русские, с поляками объясниться могут, едем, дорогу спрашиваем. Я и сам, когда с Буденным под Варшавой был, кое-что по-польски знал, только забыл... В лесу переночевали, утром дальше пошли. Скорее бы сдать лошадей и обратно. Наши к самому Берлину уже подошли, обидно, если опоздаем.
Как я прикинул, к вечеру должны быть на месте. Но прикинул, выходит, по домашнему счету. Дома версты считаешь, а в дороге— ямы. Вышли мы к большой реке, напротив того места, где нам лошадей сдавать,— и глазам своим не поверили. От деревянного моста, по которому я столько ездил с фуражом, только черные сваи торчат. Стоим, затылки чешем. Вброд перейти и думать нечего, полая вода только в берега возвращается. Не то что лошадей вплавь пустить, на лодке плыть страшно. Уже темнеть начало. Пришлось заночевать здесь. Утром верстах в шести повыше нашли мост, большой, каменный, но подойти и не думай: танки, «катюши», машины с войсками и боеприпасами идут и идут.
Что делать? Подумал, подумал и говорю: «Сделаем так. Подгоним лошадей к мосту, а выйдет момент — и галопом на ту сторону погоним».
Ждем. Лошади плотным косяком стоят, ребята поели, сидят сонные, носом клюют. И не заругаешься, редко солдату сна вдоволь перепадает, вот он и подбирает, где можно, крохами.
Было уже за полдень. Колонна все шла и шла на закат и вдруг оборвалась. Только санбатовский, фургон проскочит или мотоцикл. Побежал я к часовому у моста. С сержантом я еще утром договорился, но все равно разрешение нужно. «Черт с тобой, гони своих чесоточных!» Только он рукой махнул, мы и погнали табун, кнутами щелкаем, свистим. Но лошадь на войне больше всего мостов не любит. Где их косит, так это там. Бедные лошади... у них этот страх уже в крови. Мы орем, надрываемся, кнутами хлещем, а лошади сбились в кучу, дрожат, будто волка почуяли, топочут возле моста, а на мост не идут. Тут еще сержант перепугался и весь, какой у русских есть мат, на наши головы вылил.
Только мы с трудом загнали передних лошадей на мост, показался немецкий самолет. Пролетел над нами, тень прошла, мы головы вжали, потом развернулся и пошел из пулемета бить, бомбы бросать. Хорошо, тот парень, что впереди, бойкий оказался, рванул на своей лошади на тот берег, и весь табун с ржанием понесся следом.
Не до самолета! Какой там самолет! Знай коней нахлестываем. Ведь не пять-шесть голов — вся тягловая сила полка! Голова табуна уже на том берегу, а хвост еще на этом. Тут упала бомба и снесла боковину моста. Сам проезд целый остался, а вот коней двадцать встали и стоят, страх все четыре ноги путами стянул. Половина уже на том берегу — во все стороны разбегаются, а эти с моста ни шагу.
В это самое время с той стороны въехали на мост два мотоцикла. За ними — четыре машины. Солдат на мотоцикле автоматом машет: «Что за цирк! Освободи мост!» А я от злости сам на него ору: «Дай дорогу!» Начали друг друга крыть, сразу до дедов-прадедов дошли. Еще и тот сержант мне в стремя вцепился, чуть не плачет: «Гони обратно! Начальство какое-то! Полетят наши головы!» Раз так вышло, у меня самого упрямства хватит. Головы оторвут или прямо здесь на мосту застрелят — все равно, знай плетью машу. Две лошади от давки в воду свалились. Остальные, видать, поняли, что другого пути нет,— кинулись вперед. Солдат на мотоцикле, который на меня орал, еле в сторону успел отпрыгнуть, мотоцикл у него перевернулся, второй на ограду моста вскарабкался. «Не оглядывайся, скачи!» — крикнул я напарнику, тут кто-то схватил мою лошадь под уздцы и стащил меня с седла.
Смотрю, молодой такой полковник, за шиворот сгреб, съесть меня готов: «Кто такой? Документы!»
Слушатели затаив дыхание смотрели на старика Саляха, кто-то хлопнул себя по бедру:
— Ну, влип старик!
На него тут же зашикали. Старик воспользовался заминкой и набил трубку.
— А потом... дальше? — заторопили его, недовольные задержкой.
— Дальше? Дальше душа в пятки ушла. Гляжу, за теми четырьмя еще с десяток машин показалось. За то, что движению войск помешал, могут и расстрелять. Очень просто. И никому не пожалуешься. Не успел я даже красноармейскую книжку и документы на лошадей достать, полковник обернулся к стоявшему рядом лейтенанту и рявкнул: «Арестовать!» Но тут вышел из машины еще один и сказал: «Отставить!» Два солдата уже схватили было меня с двух сторон, но сразу, будто змея их ужалила, отдернули руки и отскочили. Меня холодный пот прошиб: какой-то очень большой начальник. «Виноват, говорю, товарищ генерал». А он усмехнулся строго и поправил: «Маршал».
— Ух ты* — крикнули оттуда, где сидели мальчишки.— Сам Жуков, что ли?
— Сам. Я его не сразу, но узнал. В газетах портрет видел.
— Ну, врет старик! Жуков! И глазом не моргнет! — рассмеялся кто-то.
— Ты вот что скажи,— крикнул другой,— я три года на передовой был, а не то что Жукова или другого какого маршала, и генерала-то раза два всего видел.
— Эй, не шумите-ка! У вас так было, а у Саляха-агая этак вышло.
Старик, будто и не слышал, сунул трубку в карман гимнастерки и стал рассказывать дальше.
— Нет, бушевать не стал, расспросил, в чем дело. Я уже очнулся, что и как — все толком объяснил. Маршал постоял, подумал и... достал из кармана золотой портсигар.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17