А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


В стороне, возле забора, с гроздьями лаптей, с желто-белыми мотками вожжей, веревок на шее, разложив деревянные лопаты, грабли, выточенные из цельного дерева большие и малые кадки, топорища, плоские широкие веяла и прочую хозяйственную утварь, развернул торговлю деревенский люд.
Поодаль — грустные старухи в толстых шалях, хмурые старики. Тут стоят старые патефоны, примусы, настенные часы, чугунки, кастрюли, мелкая посуда, разная другая рухлядь — последняя память разоренных очагов.
Алтынсес продралась через толпу, из сил выбилась, к тому же потеряла рукавицу и две пуговицы с телогрейки оторвали. Но это не расстроило ее, наоборот, только настроение поднялось. Кто-то дернул ее за рукав, оглянулась— старуха с иссохшим, темным лицом, что-то бормоча, протягивала ей туфли на высоком каблуке. Еле поняла:
— Иди сюда, иди, детка, такое упускать грех... бери, задаром отдаю.
Алтынсес представила себя на этих высоких каблуках и расхохоталась. Старуха поняла, что с этой каши не сваришь, проворчала:
— Вот бестолковая,— и пошла прочь. Настроение поднялось еще больше. Робость, которая
была поначалу, совсем прошла. Рядилась упорно, долго и купила по сходной цене два почти новых платьица и две шерстяные шапочки для Зои и Нади, большой «французский» платок — свекрови. О себе же только подумала. Красивые платья, блестящие резиновые сапожки попадаться-то попадаются, но куда в них Алтынсес пойдет? Ничего, обута, одета. Два платья на смену имеются, плюшевый жакет, не новый уже, но вид еще есть, кожаные сапоги. Пока и это сойдет, а потом вернется Хайбулла, справит все новое.
Что надо, все купила и базар посмотрела, пора запрягать лошадей и трогаться домой.
Алтынсес уже повернулась, чтобы уйти, но, заметив, как три вороватого вида мужика притиснули к забору по-городскому одетую женщину со светлым печальным лицом и что-то требуют от нее, остановилась.
— Вот упрямая баба! — грубым голосом говорил один.— Полторы тыщи! Не стыдно тебе? Костюм весь залежалый, из погреба, что ли, достала?
— Шабаш! Бери восемьсот и радуйся, барышница! — другой тут же вцепился в новый зеленовато-голубой костюм, висевший у женщины на руке.
Та, чуть не плача, тянула к себе, а вороватый мужик— к себе.
— Вы что делаете?! — закричала Алтынсес.— Отпустите! Не то милицию позову!
Все трое быстро юркнули в толпу. Женщина, не поднимая головы, завернула костюм в белую тряпицу и пошла к воротам.
— Ну-ка, покажи товар,— сказала Алтынсес, догнав ее.
Женщина быстро вытерла слезы и как-то неожиданно тепло улыбнулась.
— Для мужа присматриваешь? Хранила как память о Зарифе, да вот дети... каково им без катыка и молока? Хотела продать... Уф, один стыд чего стоит!—она покачала головой.
Алтынсес взяла костюм и осмотрела, с руки на руку переложила и в восхищенье сказала:
— Ой, красота какая! — И вздохнула: — Моему Хайбулле в самый бы раз...
— Так возьми.
— У меня денег таких нет, апай.
Другая бы: нет, мол, денег и не морочь голову,— повернулась и пошла. А эта улыбнулась только и стала участливо расспрашивать. Слово за слово, завязалась беседа. Алтынсес забыла про смущение, рассказала о своей жизни.
— Верно, верно, сестренка,— сказала женщина.— Хоть и без вести пропал, надежду терять нельзя, все равно вернется, нежданно-негаданно вернется.
Женщина рассказала, что она учительница и что директор в их школе тоже ушел на фронт и три года от него писем не было, а он недавно взял да вернулся, живой-здоровый.
— Ой, неужто правда?—вскрикнула от радости Алтынсес.
Скорей домой! Надо об этом свекрови и матери рассказать! Она сунула костюм обратно в руки женщине, повернулась и пошла.
— Погоди, погоди, куда ты понеслась? — женщина догнала ее уже за воротами базара.
— Подруги там, дожидаются...— нетерпеливо сказала Алтынсес,
— Подожди немного,— пряча улыбку, она тщательно завернула костюм и, словно прикинула на вес, подержала на ладони.—Я тебе и дешевле продам. Бери, бери, все равно никаких денег больше чем на неделю не хватит— такая теперь дороговизна,— и сунула сверток ей под мышку.— В сорок первом на май справили, ни разу даже не надел Зариф. В конце апреля забрали на сборы, и с тех пор... В августе похоронка пришла.
Было видно, что со своим горем она уже свыклась. Голос печален, но глаза сухие, лицо и руки спокойны.
— Ох, апай!—Алтынсес обняла ее.— Может, кто и твою цену даст. Не хочу я у твоих детей кусок изо рта вырывать. Не надо!
— Пустое. Ты лучше имя свое и аул скажи, вдруг дорога выпадет.
Познакомились. Учительницу зовут Алмабика, фамилия— Тагирова, адрес свой сказала — улица Коммунаров, пятый дом. Услышав имя Алтынсес, она улыбнулась:
— Какое у тебя имя красивое, никогда такого не слышала!
— Имя-то у меня Малика, но я его уже забывать стала. Как назвал Хаибулла, так и все теперь: Алтынсес да Алтынсес.
— Любимый, да не найдет, как свою милую назвать!— вздохнула Алмабика. Наверное, вспомнила что-то, лицо ее посветлело. Но тут же улыбка погасла, и она заторопила Алтынсес—Ладно, ты на работе, иди, от подруг отстанешь.
Алтынсес и не поблагодарила толком, побежала на квартиру.
Поначалу душа была не на месте: с чужого плеча костюм! Да еще без копейки денег осталась, но зато вернется Хаибулла, и сразу есть что надеть. И все сомнения разлетелись. Но больше всего радовалась она рассказу Алмабики о том директоре.
Придя домой, она перво-наперво расцеловала маленьких золовок, потом дала подарки. Зоя с Надей тут же надели новые платьица и шапочки и умчались из дома, к соседям и подругам, а прежде всего к бабушке Фаризе и Нафисе — похвастаться-покрасоваться, получить гостинец за обновку. Алтынсес накинула на свекровь «французский» платок и после того, как старуха поохорашивалась перед зеркалом, достала костюм.
— Это Хайбулле!—улыбнулась она. Хотела рассказать о случае с директором школы, как Мастура сдернула платок с головы и вышла на другую половину. И до самой ночи не проронила ни слова. Взгляд опущен, бесцветными губами жует; сказать бы «сердится» — да нет, не сердится, сказать бы «в замешательстве» — печальна как-то. Алтынсес оставила ее в покое, нрав свекрови хорошо знала: коли замкнулась — допытываться бесполезно, жди, когда сама заговорит. И вправду, только невестка улеглась, Мастура присела к ней на кровать. Алтынсес хотела сесть, но та удержала ее:
— Лежи!
Долго молчала. О чем-то думала, склонив голову на плечо, будто к шорохам в своей душе прислушивалась. И Алтынсес молчала, с тревогой ждала, что же скажет свекровь.
Наконец старуха заговорила:
— Эх, дочка, нет чтобы о себе подумать, костюм этот взяла...— В усталом голосе и мягкий укор, и слабая похвала. Чтобы узнать, чего же больше, Алтынсес без всякого выражения сказала:
— Вернется — готовая одежда...
— Был бы цел-невредим, одежда нашлась бы...
— Чем искать...
— Если бы вернуться должен был... столько бы не пропадал,— круто повернула разговор свекровь.— Ты ли не ждала? Ждала... Цветущие годы твои зазря проходят.
Алтынсес, откинув лоскутное одеяло, попыталась сесть. Высохшая рука удержала ее. Они немного потолкались так, и Алтынсес спрыгнула на пол. Слова, слезы, которые в ожидании, молча, копила весь день, подступили к горлу.
— Ты... что ты говоришь!..
Свекровь и взгляда не подняла, когда невестка, дрожа как в лихорадке, заметалась по дому. Так же, склонив голову на плечо, она продолжала:
— Я мать, невестушка. Больше твоего сердце надрывается. На твоих глазах волосы мои поседели, как ковыль стали... Четыре года каждая в своем углу ночами слезы льем. Иссякли мои слезы, сердце иссохлось. Значит, правда: от судьбы не уйдешь.
Алтынсес, не помня себя, схватила свекровь за плечи и затрясла ее:
— Что ты говоришь! Он живой, живой! Не знаешь, где он, что с ним, а завела упокойную!
Мастура только подняла глаза и снова опустила. Алтынсес без сил села на пол и уткнулась лбом в край кровати. Свекровь провела рукой по сверкающим, как соломенное свясло, волосам:
— Сама вдова, и вдовьи муки знаю... За троих ты, дочка, работала, не спала, недоедала, дом в чистоте держала, себя в строгости, была скромна, почтительна. Кроме спасибо, ничего не скажу... Теперь время тебе самой любить и радоваться. Век свой возле меня не просидишь. Мне уже помирать пора, а у тебя вся жизнь впереди. Обиды у меня нет, благословляю: возвращайся к отцу и матери. Пройдет время, успокоишься, утешишься. Одна не живи, вдова — полова, найди себе пару...
— Жив Хайбулла! Я его здесь ждать буду! — со страхом чувствуя, как тяжелое холодное сомнение затопляет все внутри, и пытаясь выплеснуть его, она твердила: — Жив, жив, жив...
Но свекровь будто ничего не слышала. Видно, слова свои она вынашивала давно и теперь, уверенная в своей правоте, лишь сообщала твердое, принятое за годы решение.
— Люди поймут, не осудят. Имя твое незапятнано, помыслы чисты. Честь свою берегла, несла достойно, а честь — ноша нелегкая.
— О какой ноше говоришь, мама! Разве я вьюк несла, кем-то навьюченный? Разве я Хайбуллу по приказу жду? Этой надежды даже ты меня лишить не можешь, нет у тебя права.
— Эх, дочка! Какое может быть право у матери? У нее только и есть — долг да обязанность.
— Тогда не гони,— Алтынсес, давясь слезами, положила голову ей на колени. Свекровь сняла с себя шаль, укрыла ее. Алтынсес плакала и все не могла выплакать обиды.— Куда мне идти, что делать? Все мои радости, все надежды — здесь, возле твоего очага. Или ты забыла все... все, что мы вместе пережили за четыре года?
— Очаг...— повторила Мастура.— А кого он согреет, очаг, в котором пламени на полвершка? У такого огня не греться, на такой огонь только смотреть и печалиться хорошо. Одной печали человеку мало, доченька. В груди у женщины неувядаемый цветок живет, ему другое тепло нужно.
— Надежда его согреет.
— Согреет, если не напрасная. А твоя надежда от слез солона... Постой, постой, знаю, что скажешь... Другое время настало, невестушка, а то, которое свело нас, уже прошло. Вместе тянули воз судьбы, спасибо, дальше потяну одна.
— Никуда я не уйду, мой дом здесь,— сказала Алтынсес. Сказала твердо, уверенно — так ей показалось. Но где-то в уголке души шевельнулось сомнение. А может, неспроста говорит все это свекровь? Может, узнала что-то? И значит, доводы у нее крепкие... А что у Алтынсес, что у нее-то есть? Любовь и вера — вот и все ее доводы.
А старуха гладила ее по голове и говорила свое:
— Коли встретишь хорошего человека, опять тот цветок оживет. Совсем ты молодая... Есть джигиты — за тебя в огонь и воду пойдут.
— Ох, мама! — Алтынсес закрыла лицо ладонями.
— Не стыдись, нечего стыдиться. Какой листик на ветру не колыхнется? Откуда знать, может, там твоя судьба?
— Нет, нет!
— Ложись-ка, вон как замерзла,— Мастура вдруг оживилась, уложила ее, как малого ребенка по спине похлопала, накрыла одеялом, подоткнула.— Больше ничего не скажу. Думай сама.
А невестке есть о чем подумать. Свекровь ведь не тех джигитов помянула, что, блестя глазами, пестрые слова рассыпают, случайной поживы ищут. Такие раза два обожглись и теперь Алтынсес далеко обходят. Она Сын-тимера вспомнила.
Эх, Сынтимер, Сынтимер, разве мало тебе девушек в ауле?
Четыре года уже, как вернулся он с фронта, и до сих пор ни к кому сердцем не привязался, четыре года по улыбке Алтынсес, хотя бы одной, томится... Оба они надеждой живут, но каждый — своей. Жалеет его Алтынсес, уважает, если что — горой за него встанет, но того чувства, которого ждет Сынтимер, нет и не придет оно к ней никогда. Сынтимер и сам это знает, но тоже ждет, на какое-то чудо надеется.
В прошлом году на Майский праздник Алтынсес крепко на него обиделась. И было за что...
Вечером в клубе состоялось собрание, а потом концерт. Алтынсес отчего-то растревожилась и, как только молодежь начала расставлять скамейки вдоль стен, поспешила домой. Выйдя в темноту, она поначалу ничего не видела, осторожно прошла по крыльцу, и тут кто-то схватил ее за руку. Пахнуло водкой. У Алтынсес мурашки пробежали по телу — она узнала Сынтимера.
От стыда, от обиды, не зная, что делать, она сильно толкнула его. А он, под смех куривших у крыльца мужиков, под взглядами возвращавшихся домой женщин и детворы, опять ухватил ее за локоть. Алтынсес никогда не видела Сынтимера пьяным и не слышала, чтобы он пил. Наоборот, в ауле его хвалили за трезвость. Потому она, удивленная, испуганная, опять стала вырываться. Из темноты подали совет: «Смелее, Сынтимер! Баба — что лошадь норовистая, узду крепкую любит». Парень совсем расхрабрился, заговорил горячо: «Эх, Малика, Малика! Веришь, при всем народе говорю: больше жизни люблю тебя... выходи за меня. Хайбулла твой...» Алтынсес резко отшатнулась, и, не удержавшись, Сынтимер вытянулся во весь рост и скатился с крыльца. Все вокруг — и когда только набежать успели! — рассмеялись. Тот же голос сказал: «Эх, брат, такую бабу рукой, из пары одной, и не обротаешь. Тут полная пара нужна»,— но сразу оборвался. Видать, по губам получил советчик.
Алтынсес уже отбежала немного, но остановилась и вернулась обратно. Сынтимер лежал лицом вниз, не шевелился. Смех все не умолкал, еще бы, такую потеху и за деньги не увидишь!
Алтынсес присела на корточки, нащупала фуражку, надела на него, потянула за рукав: «Вставай, Сынтимер-агай, вставай, пойдем домой». Он поднял голову, сел: «А? Это ты, Малика?» Наверное, во всем ауле только он и Фариза называли ее прежним именем. «Ты это?» — повторил он. Потом вдруг уткнулся лбом в плечо Алтынсес и всхлипнул, но тут же тряхнул головой, встал тяжело и, пошатываясь, пошел по улице. Уже порядком отойдя, громко, срывающимся голосом запел:
Чем сжигать в тоске-печали, Лучше брось меня в огонь...
Алтынсес бегом догнала его, взяла под руку и довела до самых ворот.
После этого Сынтимер долго никому не показывался на глаза. И только через неделю, потемневший, исхудавший лицом, стал появляться на людях. И без того-то скупой на слова, он совсем замкнулся, нелюдимым стал. Женщины пошушукались было: «Сынтимер Алтынсес сватает, и, кажись, дело слажено»,— но вскоре и этот досужий слух затих. Сплетня, что огонь, все новых происшествий требует, иначе затухнет. Но Сынтимер больше оказий не подбрасывал. Бледный, ХУДОЙ ПО земле, ходил своей дорогой. Алтынсес — своей. Самый вид его на какое-то время был подсыпкой пересудам, но тоже набил оскомину, замолчали совсем. Пришлось досужим куштиряковским языкам что-нибудь другое для обмолота искать.
Кадрия попробовала выведать у подружки, что к чему, но поняв, что ничего-то и не было, усмехнулась: «Значит-таки, на мою долю он выпал». Год после Углича на лице у нее даже тусклая улыбка не шевельнулась, только сейчас начала отходить.
...Проплыла эта усмешка подруги в ее утомленном тяжелым разговором со свекровью сознании, и Алтынсес уснула.
А Мастура при каждом удобном случае твердила свое. Видать, все уже у ней обдумано, взвешено. И в той жизни, которую ей осталось прожить, на Хайбуллу и Алтынсес расчета не держит. Потому решение твердо, суждения безоговорочны.
Алтынсес же затаила в душе обиду: «Эх, свекровь, свекровь, думаешь, для добра стараешься, а сама последней опоры лишаешь!»
Фариза тоже в последнее время в дом к сватье зачастила. Она, как Мастура, обиняком не ведет, говорит прямо: «Если тебе Сынтимер не подходит, выбирай другого. А по мне, так лучше и не надо, хоть и однорукий, а за четыре руки работящий, добрый, нравом спокойный, за тебя душу отдать готов. Только вот табак курит...» И тоже дочкиной души не понимает, все к повседневным заботам сводит. Ее винить трудно, тоже настрадалась. Сын, первенец, самый любимый, за два месяца до конца войны погиб на Карпатах, муж вернулся наполовину калека, никакая работа не по силам, даже почту разносить не смог, оставил, целыми днями, кашляя надсадно, возится во дворе. Ладно, хоть есть Нафиса. Она, как и Алтынсес, и зимой, и летом в работе, любое дело с руки — и сена накосить, и дров заготовить. Одна отрада, на нее только и смотрят отец с матерью. Младшему сыну еще двенадцать и ростом мал, на послевоенных хлебах не шибко растет.
Как и говорила когда-то Мастура, Гайнислам сильно изменился: утихомирился, покладистым стал. И не только потому, что легкими маялся — весь нрав другой, ничего от ревнивого Гайнислама не осталось. Раньше говорили: «Это какой Гайнислам? Их в Куштиряке трое».— «А тот, ревнивый». Теперь же со всеми мягок, с женой на каждом шагу советуется: «А что, мать, если вот это так
сделаем, а вот это — так?», а заспорит жена, он уже согласен: «Ладно, Фариза, я и сам так думал».
Оттого ли, что и сам страдал, оттого ли, что в войну всякого пережил, под старость Гайнислам к людям, к чужой беде понятлив стал. И дочку лучше, чем жена и сватья, понимал. По-своему заботился, входил в ее печали. «Хайбулла смалу смышленый был. На отца похож, смелый, решительный. Этот все одолеет и домой вернется. Такие люди не пропадают»,— ободрял он дочь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17