А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Найти зрелый укроп, общипать цветы, которые, напоминая детство, пахнут анисом. (Анисом пахли на следующий день после праздника и губы Педро и троих ее сыновей.) Отмерить сахару, положить три – с верхом! – ложки, чтобы хлебец был сладкий (сладкий, как пирожное, думает Ана). Чуть согреть оливковое масло, чтобы оно стало нежнее. Добавить две щепотки соли. Все утро – раскаленная плита. Сорок восемь часов любви.
Она не пожалела времени, не пожалела денег, купила все необходимое. Уж коли дело касалось малыша, она не хотела выглядеть старой скрягой. Она бедна, трудно даже представить как бедна. Пусть. Но если нужно поднатужиться – поднатужишься. Вот и все. И потом, в тот день, когда она решила отправиться в путь, она сказала себе, что для ее сына эти тридцать лет были, верно, голодными годами. Она имеет полное право называть тридцать лет тюрьмы так, как ей хочется. Это ее сын. Тюрьма ее сына. А следовательно, и ее тюрьма тоже.
Как он согревает ей живот, этот хлебец-пирожное, который она несет сыну, все ее наследство! Когда холод, точно свора спущенных с цепи собак, обступит ее со всех сторон, она будет только прижимать к своему чреву этот чудо-хлебец. А сейчас в ней словно зреет новая жизнь, зарождается дитя. Ана-вдова, Ана-осиротевшая мать.
Стая обезумевших птиц мчится впереди поезда. Грохот колес разгоняет кур и свиней, которые тут и там копошатся на путях. Дежурный в темно-синей форме, широко размахивая руками подает сигналы. Пассажиры толпятся на перроне, тащат чемоданы, пляжные зонты, соломенные шляпы, клетки с птицами, детей.
Поезд подходит к станции, он тоже переполнен людьми и вещами. Он жадно проглатывает еще одну порцию багажа и пассажиров и отходит, набитый до отказа, с колышущимися во всех окнах разноцветными платками, которые словно хотят немного помочь этому вопиющему чудовищу, обожравшемуся до такой степени, что оно вот-вот лопнет. Теперь Ана Пауча знает, где находится Север.
Она бросает взгляд на станционные часы. Ровно одиннадцать утра. Сама не зная почему, она думает: опоздала. И пускается в путь.
С этой минуты она мерит шагами незнакомую землю. Конечно, это все равно ее страна, родина, и тем не менее нога ее никогда не ступала по ней. Там, дома, были скалы и деревья, которые знакомы ей с детства, валуны, которые она старательно оттаскивала на обочину дороги, и они так и оставались лежать там, а она настолько сроднилась с ними, что могла дать имя каждому. Здесь же все совсем иначе. Все враждебно ей. Если она не остережется, то поранит себе ноги об острые края щебенки на железнодорожной насыпи, о колючие кусты ежевики, что тянуться вдоль путей. К такой дороге она непривычна. И если она хочет дойти до Севера, ей надо быть настороже. Она не может разочаровать тех, кто ждет ее. Своего сына, свою смерть.
Когда родился третий их сын (Хесус, малыш), Педро Пауча сказал ей:
– Вот подрастет малыш, и мы с тобой вдвоем сядем в поезд и отправимся в Альхесирас. А оттуда пароходом до Танжера. Это по ту сторону моря, в Африке. Там у меня есть родственник. Если ты не против, мы поживем у него две-три недельки. Посмотришь страну. (Его размеренный, спокойный голос звучал как-то по-особому, так говорят о решении, которое долго зрело, так говорил он некогда со старшим сыном, когда тому пришло время выходить в море.) Моего танжерского дядюшку зовут Теодоро. Он торгует на рынке фруктами. Он вдов и беден. Надеюсь, ты с ним отлично поладишь.
Но малыш, казалось, рос недостаточно быстро, и Педро повторял свое обещание насчет Африки каждые три года. Обещание навсегда так и осталось обещанием, но оно вскормило иллюзиями короткую молодость Аны Паучи.
Когда же малыш Хесус настолько возмужал, что уже мог выходить в море вместе с отцом и двумя братьями, когда это свадебное путешествие стало наконец вырисовываться на горизонте, на Ану Паучу обрушилась война и унесла в своем бешеном потоке все, что у нее было. Не только мужа и сыновей. Ее иллюзии тоже.
Ее жизненное пространство было ограничено несколькими квадратными километрами – деревней и округой, единственной местностью, знакомой Ане Пауче. Там она родилась. Там прошла жизнь. Точнее там прошла вся ее семидесятипятилетняя жизнь. Если только это означает – жить. Но такой вопрос никогда не приходил ей в голову. Столько людей вокруг нее не имели лучшей доли! Так что не на что сетовать.
Если б мне остались хотя бы их могилы, думала она. Для чего нужна жизнь, отяжеленная смертью близких, если ты не можешь хоть немного облегчить свое одиночество на родных могилах?
А может, это и к лучшему. Зачем отягчать горечь мертвых, добавляя им горечь живых?
Пусть покоятся в мире, говорила себе Ана Пауча.
Маленькая и черная – муравей, слившийся с серым пейзажем железной дороги, – Ана Пауча идет навстречу своей ледяной судьбе. Она не знает, что Север – холод. Правда, чрезмерное тепло ей тоже неведомо. Уже давно ее иссохшее с годами тело, почерневшее, словно забытая на дереве слива, не страдало от жары. Даже под самым палящим солнцем (солнцем ее родной деревни), под которым зерно и виноград созревают на месяц раньше, чем в других местах, ее всегда немножко познабливало, всегда с наступлением ночи она дрожала. Летом и то спала под одеялом, лишь второе откладывала в сторону. Порою даже случалось, что она вставала на рассвете, чтобы согреться чашкой бульона. Лишь на несколько минут ее бросало в жар, и тогда она расстегивала лиф и обтирала пот. Педро, заметив, что она вечно дрожит как щенок, обычно крепко сжимал ее в своих объятиях, чтобы она могла уснуть. В то время ей было всего тридцать пять лет. Через пять лет мужа уже не было рядом с нею, чтобы согреть ее своим теплом, и началось неотвратимое остывание – так остывала бы планета, если б ее перестало согреть солнце.
Она не может удержаться, чтобы не кинуть робкий взгляд на людей, что встречаются ей на дороге. Мимолетный взгляд. Словно в этом есть что-то постыдное. К примеру, на этих мужчин, что работают на путях. Ясное дело, они не станут спрашивать, откуда она, куда идет. Они вкалывают. Это она прекрасно видит. Словно части головоломки, они укладывают щебенку, что лежит на железнодорожных путях между шпалами, которую козы неутомимо вышвыривают оттуда своими бунтарскими копытами. Нет, они не железнодорожники, думает Ана. Это звучит слишком красиво! Строители дороги! Эти бедолаги должны называться как-нибудь попроще. Они просто поздороваются с ней. Бояться нечего, им болтать некогда. Здесь вкалывают. И они никогда не узнают, что у нее нет желания рассказывать о своем сыне. Даже если им на это наплевать.
– Привет, бабуля!
Она вздрагивает. Не от страха. Ведь впервые за свою жизнь она сейчас заговорит с незнакомыми. Она сглатывает слюну. Нужно быть вежливой, нужно кивнуть им головой. Бедняги всегда нуждаются в дружелюбном кивке. Как она, например. Животные и те рады, когда их чуть приветишь. Все, что двигается, способно на дружеский жест. Зачем же отказывать в этом людям?
На душе у нее становится легче. Она лишь слегка кивает головой, и все же на душе у нее становится легче. Даже намного легче. Приятное тепло обволакивает ее, просачивается в жилы и вливается в кровь, словно теплый ручеек. Как в старые добрые времена, говорит она себе, делая усилие, чтобы вспомнить, словно ее старое доброе время восходит к сотворению мира. К Слову. Ана-печальница.
Она ускоряет шаг, ее ноги семядесятипятилетнего ребенка хотят в мгновение ока покрыть все расстояние, чтобы пятки были еще на юге, а носки уже на Севере. Напрасный труд. Смерти не к спеху. Конечно, она ждет Ану, но она не торопится. Она оставила жизни все предназначенное ей время, чтобы утомить это тело, истощить его. Ведь давно известно, у жизни со смертью заключен договор, сделка, в которой нас никогда не берут в расчет.
Чем выше она поднимается по холмам Андалусии, тем суровее становится природа. Бесконечные каменистые холмы покрыты металлической скатертью альбааки, которая колышется, словно пшеничное поле. Как бы внимая мольбе земли, рабочие, согнувшись, вырывают сорняк голыми руками, истерзанными этими острыми, как лезвие, стеблями. В выцветших лохмотьях, с холщовой повязкой на лбу, чтобы защитить глаза от пота, который слепит их, они, кажется, никогда не видят неба. Их гноящиеся глаза прикованы к алчной, иссушенной скудостью земле. К той самой земле, которая разъест их нутро прежде, чем они успеют ускользнуть, осуществить библейской пророчество: «И будешь владеть землей». Но это она владеет ими и будет владеть вечно. Она их колыбель и их могила, две единственные зарубки в их существовании, и между ними – никакой жизни.
Море было великодушно, думает Ана Пауча. Оно укачивает. Оно поет. Оно открывает мириады дорог. Оно таинственно и уже тем самым порою толкает на безрассудство.
Ана вспоминает, как Педро принес ей однажды слепую желтоватую прозрачную рыбину показать, что водится в бездонных пучинах моря, сокровище морской бездны, которое выставляло напоказ тонкий, словно шелковая нить, позвоночник, чудище без жабр и плавников, дрожащий круг желатина, где еще трепетало последнее дыхание жизни.
Земля… Ане никогда не постичь ее. Она дитя моря. Ветра. Соли. Штиля и бури. Она была рождена неугомонной женщиной, которая, смеясь, бежит на звон колокола, возвещающего приход рыбачьих лодок, возвращение мужчин. Но война…
С морем для нее покончено. Как было покончено с ним для Педро и ее сыновей в день, когда разразилась война. (Ана встряхивает головой. Пора наконец перестать думать о войне. Уже тридцать лет, как она кончилась. Пусть он пропадет пропадом, эта война!)
Солнце только что закатилось, озарив багрянцем пришедшую ему на смену ночь. Пастушьи собаки гонят, покусывая, овец и коз в их загоны, и стадо похоже на невесть куда растекающееся густое маслянистое пятно. Пора и Ане Пауче подумать о ночлеге, найти пристанище, где она могла бы провести ночь. Не в доме. Ведь в деревне, которую она только сейчас миновала, или в той, что находится в трех часах ходьбы отсюда, она никого не знает, там у нее нет ни знакомых, ни родных. О гостинице тем более нечего и думать. На какие такие капиталы? Она снова прикидывает так и эдак, словно вопрос о ночлеге возник перед нею впервые, хотя она провела вдали от дома уже несколько ночей. Озирается по сторонам. Она обязательно найдет какое-нибудь убежище, где можно притулиться. Пусть даже совсем небольшое. Ведь и сама она такая маленькая.
Нет, только не в этом руднике. В рудниках прячутся ужи, летучие мыши. Такой компании, такого соседства лучше избегать. Разумнее подстеречь голубей. Сизых голубей. Эти зябкие птицы знают, где можно найти теплое и надежное убежище. Такое, где нет людей, о котором не подозревают другие живые твари. А вот и сизари! Ана следует за ними.
Четвертую ночь своего пути Ана Пауча провела посреди заброшенного виноградника, в темном гроте, где не было никого и ничего, кроме давильного пресса для винограда. Такие глубокие и просторные гроты некогда сооружали в недоступных дождю местах, там день за днем накапливался солнечный жар, они накалялись, словно печи для обжига извести, и виноград дозревал быстрее. Хотя грот был заброшен, в нем еще стоял слабый аромат давленого винограда, аромат, которому уже, возможно полвека. Но грот не был покинут совсем. Летом и зимою воркование голубей наполняло его ночи. Ни одному охотнику не удалось обнаружить это ночное убежище. Голуби спали спокойно.
Четвертую ночь своего долгого пути на Север Ана Пауча тоже проспала спокойно. Ее узелок, где она хранила сдобный, очень сладкий хлебец с миндалем и анисом (пирожное, сказала бы она), был для нее словно плюшевым медвежонком. Она баюкала свои воспоминания о сыне, о малыше, который в мыслях всегда был с нею. Она уснула с улыбкой на устах, с улыбкой человека, который вполголоса напевает колыбельную засыпающему ребенку.
3
Через три дня на нее наваливается усталость.
Верно, есть тому причина, если тело не повинуется больше приказам разума? Если всеми фибрами своего существа испытываешь желание, нет, потребность рухнуть на землю, где стоишь, не заботясь о том, есть ли там тень дерева, ручеек поблизости или свежесть золотистого жонкиля?
Усталость. Беспредельная. Ана Пауча знает, отчего она. Конечно, она, эта усталость, идет не от сердца: сердце еще полно желания. Не от головы: мысли ее по-прежнему поглощены сыном, малышом. Просто-напросто ноги не выдерживают больше тяжести ее почти невесомого тела.
Словно выброшенная на мель лодка, она оседает на обочине железной дороги, прислоняется спиной к старой цистерне для воды. И мгновенно засыпает, не успев заранее наказать себе, что и кого увидит во сне.
Она видит сон. Серая лестница неуклонно поднимается все выше и выше. Она без перил и опасно нависает над черным провалом, который с каждым пролетом становится глубже. Бесчисленные лестничные площадки напоминают фантастические террасы, и на них цветут жасмины и розы. Ана с радостью полила бы эти кусты, которые изнемогают от жажды и взывают к ней о помощи, пристально глядя на нее своими поникшими цветами. Но она не может остановиться, ей некогда. Любой ценой она должна добраться до самой верхней площадки, где завтракает тюремный надзиратель. Ведь у него ключи. Его должна она попросить, чтобы он открыл навеки запертые решетки тюрьмы ее сына. Но это так страшно – лестница без перил. А поникшие цветы – такие заброшенные, такие недружелюбные – все ближе и ближе тянут ее к пустоте, к пропасти… Она поскальзывается. Падает. Бездна. У нее больше нет сил крикнуть…
Она не просыпается. Она сразу же проваливается в пустоту, теперь уже без сновидений.
Спустя несколько часов свисток поезда заставляет Ану Паучу открыть глаза. Муравьи облепили ее узелок. Негодяи! Пошли вон отсюда!
Она встает, отряхивает узелок, отряхивается сама и снова пускается в путь. Надо бы найти, бумажный пакет. Хорошо бы из вощеной бумаги. А еще лучше целлофановый. Перкалевый платок не в состоянии защитить ее сдобный, очень сладкий хлебец с миндалем и анисом (настоящее пирожное, бормочет она, чуть не плача).
Первый город.
Ана Пауча входит в него пыхтя, как те старые перегруженные поезда, что неутомимо снуют между маленькими провинциальными станциями. Ана-поезд входит в вокзал, с трудом волоча свои опухшие, израненные ноги. Глаза ее воспалены от солнца и ветра, от неожиданного ночного холода на высоких холмах сьерры. Перекинутый через левое плечо узелок тяжело давит на спину, точно гроб.
Серый и грязный вокзал, окутанный, словно целлофаном, непроницаемой пеленой дыма, похож на какой-то странный букет цветов из бетона, дерева и железа. Пожалуй, его оживляет лишь тяжелое астматическое дыхание, порожденное бесконечной усталостью. Дыхание уставшего атлета, который должен преодолевать препятствия, метать диск, ядро, копье, обливаться потом, снова и снова лезть из кожи вон, и так – до конца состязаний. И несмотря на адские свистки и лязг буферов, здесь повсюду словно хоронится упорная, неотвязная тоска по тишине. Она как бы притаилась, эта готовая народиться тишина, стережет, не выпадет ли ей вдруг случай установиться, утвердиться.
Кажется, что грязь покрыла людей и животных, разъела облицованный керамической плиткой высокий цоколь, которым отделаны служебные помещения. Никогда Ана Пауча не видела столько грязных лиц, столько черных ногтей, столько выпачканных в мазуте куриных перьев, столько морд и лап, которые словно вылезли прямо из навозной кучи, столько вылинявших детских платьиц. Объедки из вагонов-ресторанов свалены в окруженной колючей проволокой загородке для помоев, и там копошиться куры и валяются свиньи. Вымыв руки в фонтане не площади, Ана Пауча замечает, что на них осталось что-то вроде жирной пленки. Она вдруг решает не мыть здесь лицо. В пути наверняка попадется какая-нибудь речка. Она заходит в уборную достать из-под пояса немного денег, чтобы купить на неделю хлеба и кусок сала. Укрывшись от посторонних взглядов, она подсчитывает свои сбережения, пользуясь, словно бусинами четок, костяшками пальцев, перебивая их во время своей долгой и трудной молитвы о деньгах.
А на привокзальной площади, на лотках, чего только нет – Ана таких вещей никогда и не видывала. Кружевные веера из нейлона или расписной бумаги, на которых красуются розы самых невообразимых цветов, грациозные матадоры, цыганки в платьях со сборками, быки с бантами на шее, щеголи с прическами словно у дорогих потаскух (познания из некоторых книг, которые сын Аны, малыш, читал ей до войны). И еще много всякой всячины: позолоченная чеканка с изображением андалусской Золотой Башни, манильские шали (давняя мечта Аны-нет), кордовские шляпы. Пресвятые Девы. Все подряд. А иначе говоря – одна Пресвятая Дева во всех своих ипостасях. Бесчисленных. И еще фрукты. И пирожные.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24