Ничем не хуже пирожного, да, не хуже! – кричит она ветру.
Стремительно проносятся поезда, создавая новые вихри в вихре снега. Она громче кричит:
– Езжайте, езжайте, неситесь как дьяволы! Хорошо смеется тот, кто смеется последний!
Впервые за время путешествия, приобщившего ее к жизни, горделивые бетонные столбы, поддерживающие провода линии высокого напряжения, с которых зима прогнала ласточек, слышат смех Аны-молодой, звонкий и сильных смех, точно в ней пробудились ее изначальные права, возродилась прежняя Ана. Она наконец смеется, Ана-да, смеется без назидательных басен Тринидада, без остроумных шуток клоуна-хитреца. Смеется сама по себе, по своей охоте, утверждая себя, противопоставляя свою исполинскую волю маленького титана этому титаническому холоду, яростному, бешенному оттого, что ему не удается заставить ее дрожать. Злому холоду Севера.
Железнодорожные пути уходят под соборный купол вокзала, построенного в конце века. Ана Пауча туда не идет. Она огибает здание. Она не хочет больше никаких тюрем, даже если они манят ее облаками белого дыма и пара. Это пахнет теплом, но сейчас не время думать о себе. Ее ноги продолжают свой путь, толкают ее к концу земного существования, к границе, где кончается неблагодарный пейзаж «нет» и начинается обетованная земля «да». Ана-противоречивая.
Нелепая, громоздкая из-за своих целлофановых мешков, картонных коробок и священного узелка – земных сокровищ, с которыми она не решается расстаться, – Ана, словно жук-навозник, карабкается на заснеженный откос, прячущий под своим невинным белоснежным покрывалом колючий кустарник, ощетинившиеся острыми краями камни, осколки стекла и ржавого железа. Она скользит, скатывается вниз к железнодорожному полотну, теряя свои сокровища. Снова и снова поднимается, отряхивает снег с лохмотьев, собирает пожитки и опять лезет вверх. Ана-упорная.
Задыхаясь, она взбирается на самый верх сугроба. Хлопья снега продолжают лететь ей навстречу, хлещут ее, как занавеска, которую рвет ветер. Взгляд старой морской волчицы рыщет по горизонту в поисках какой-нибудь приметы, какого-нибудь знака или стрелки, руки или пальца, которые указали бы ей центр города. Так лодка ищет маяк. Но кругом ничего. Ничего, кроме молочно-белого снежного занавеса на беспредельном перламутровом пространстве, похожем на сбитые белки.
Ей кажется, будто она различает длинную дымящую трубу, ее очертания расплываются, как отражение на морском мелководье. Верно, какой-то завод. Она устремляется туда. Словно зверь, который не знает толщины снежного покрова. Не шагами, прыжками. Чуждая этой находящейся в постоянном движении ни твердой, ни жидкой субстанции, в которую она временами проваливается до колен, она изнемогает от бесплодных усилий. Но продвигается вперед. Вот он, Север, до него можно дотянуться рукой, можно коснуться его губами.
Наконец она выходит на дорогу, по которой мчатся машины, по обе стороны выбрасывая из-под колес снопы грязи на незапятнанный снег. Эта дорого должна вести в город, думает Ана Пауча, легко объединяя два понятия: грязь и город. Грязная бумага, обломки досок и кирпичей валяются в застывших лужах, и их не могут прикрыть даже густые хлопья снега. Вдалеке слышится звон колоколов. Да, конечно же, это город.
Но вокруг ни души.
Правда, она еще не добралась до центра. Одинокие дома, разбросанные справа и слева от нее, пытаются бросить последний взгляд на это белое пространство через лавину снежных хлопьев, прежде чем они похоронят их под своим покровом. Но все же, все же… Если она, Ана Пауча, старый южный скелет, способна отважно бродить здесь взад и вперед под снегопадом этого северного утра, что же другие, местные, привыкшие к этому климату… Ах, другие, другие! – ворчит она с отвращением. Она одна, но говорит в полный голос. Холод приводит ее в ужас. Она много думала о Севере. Но никогда не представляла его таким, как этот ледяной день.
Мало-помалу Ана Пауча начинает замечать, что ее жалкие пожитки побродяжки, в том числе и целлофановые мешки, становятся все тяжелее. Ей надо сделать выбор. Да и что за нелепость – нагрузиться этим барахлом. Уж не думала ли она случайно открыть в городе лавочку?
Она хрипло смеется, смеется над собой.
Нетвердым шагом она пересекает это белое мягкое пространство, и при виде ее можно было бы подумать, что это какое-то странное словоохотливое создание задает вопросы и не ждет ответа ни от кого, кроме как от самого себя. Кто бы мог знать, в какой пучине одиночества родилась эта словоохотливость? Никто, даже сама Ана Пауча. Единственное, что ей ведомо, так это то, что она приближается к цели. Она произносит внутренние монологи, из которых лишь несколько фраз, несколько слов выскальзывают во внешний мир, монологи-айсберги, как сказал бы Тринидад. Да, думает Ана, хватила бы я лиха, если б притащила за собой в эти движущиеся снега слепого. От слепого мысли ее перебегают к сыну, к тюрьме сына. Она разом умолкает, оставив свои насмешки и монологи сумасшедшей, и говорит себе, что нужно добраться до центра города. Не тратя зря времени. Нетерпеливая смерть уже напоминает о себе, начинает сковывать холодом ее пальцы на руках и ногах. Если б только ей удалось разжечь огонь! Но где? Как? Чем?
В это ясное морозное утро, которое Север-Смерть тщательно приготовил для встречи Аны Паучи, укутанная снегом главная площадь города напоминает брачное ложе для фантастической свадьбы холода и смерти. Но снег живет. Ана Пауча чувствует, как ленивые кружева хлопьев дрожат, взлетают вверх и словно повисают там, она видит, как снег скользит и обрушивается с балконов и крыш домов, которые окружают площадь, падает с деревьев, уже лишившихся своего зеленого убора и насильно наряженных в белое. Она чувствует, как он мягко вздымается, словно море, отданное во власть глубинного дыхания прилива, набегающих друг на друга гребешков, которые терпеливо устремляются к берегу-жертве, где едва заметно выступают дюны, созданные неровностями мостовой. Только ветер своей властной рукой мог бы приоткрыть земную тайну этого бракосочетания. Посередине этого круглого сакраментального ложе мертвый замерзший голубь демонстрирует женщине теплых краев неотвратимость неоспоримой и неизбежной судьбы.
Большое кафе в глубине массивных аркад открывает свои двери в 10 часов и снова прячется за расписанными еще в старину витринами, где завитушки хрустального инея окружают и сплетают тела юных нимф, самым естественным образом вписывая их в замысел снега.
Спешащие прохожие неожиданно возникают под аркадами, толкают дверь кафе и исчезают в нем – голова втянута в воротник пальто, изо рта клубится пар. Ана Пауча тоже с удовольствием выпила бы горячего кофе, ее желудок еще не готов предстать перед судьбой, к которой старая воительница идет так упорно. Она решительно опускает руку в потайной карман у себя на животе и нащупывает там несколько песет, которые хранила на случай крайней необходимости. Какая еще необходимость может представиться ей, у которой осталась только одна необходимость – смерть? Так… В кармане кое-что есть… Ах да! Она вдруг вспоминает, что собиралась купить кусок айвового пирога, чтобы прибавить его к своему сдобному, очень сладкому хлебцу с миндалем и анисом… это будут два настоящих пирожных для ее сына Хесуса Паучи, малыша. Она колеблется. Ее рука в нерешительности застывает, словно приклеившись к впалому животу, который видел один только Педро Пауча – в белом свете, окутывавшем их постель. Ее Педро принадлежал к числу людей, которые не любят темноты. Во время их близости он всегда зажигал в изголовье обе лампы. Она вспоминает сумасшедший жар, который затоплял ее в ту минуту, когда он овладевал ею. Это прежнее тепло Ана Пауча называет именем своего мужа. Но сейчас это воспоминает делает еще нестерпимей окружающий ее холод.
Она вытаскивает из кармана руку с монетами. Смотрит на них, прикидывает на вес, считает. Если разделить поровну, может, ей хватит купить кусок айвового пирога и угоститься чашечкой кофе? День будет долгим. Ей надо найти городскую тюрьму, узнать у начальства, где находится камера ее сына. Сколько еще часов пройдет, прежде чем она постучится в его пожизненно запертую дверь?
Она ищет для себя оправдания на эту трату, которая кажется ей безумием. Ее желудок торопит ее. Мороз под аркадами крепчает. Она решается. Берет только половину своих сбережений, толкает дверь кафе, входит. Она поражена, у нее даже дух захватывает от мягкого тепла, окутывающего этот зал начала века. Граненые зеркала, до бесконечности удлиняющие блестящие стенные панель, медные и глиняные горшки с тропическими карликовыми пальмами, люстры из желтой меди, белоснежные куртки и салфетки официантов, разноцветные бутылки, украшающие полки за стойкой, сверкающая хромом кофеварка. В противоположность той однообразной белизне, что царит там, снаружи, это разноцветное сияние и теплый свет внушают мысль о мире тайном, нерушимом, чуждом холоду, царящему на площади, и таком далеко. Об ином мире.
Ана Пауча не осмеливается приблизиться к стойке, окруженной приличными людьми, хорошо одетыми и с виду совсем не страшными, которые пьют, разговаривают и курят. Она ждет, когда к ней подойдет официант, чтобы показать ему зажатые в руке монеты и смиренно попросить горячего кофе. Но к ней черно-белой напомаженной стрелой устремляется метрдотель.
– Уходите! Уходите! Здесь запрещено просить милостыню!
Ана Пауча показывает ему свои монетки и почтительно спрашивает, хватит ли их на чашку горячего кофе.
– Подумайте, какая наглость! – кричит метрдотель. – Вон отсюда! Вон!
И чтобы не дай бог не коснуться этой кучки лохмотьев, он подталкивает одного из официантов, который в свою очередь подталкивает к двери Ану Паучу. Мираж тепла и разноцветья исчезает за ее спиной.
И снова под аркадами, стегаемая со всех сторон резким ветром, который одним махом выметает теплые вкусные запахи, на мгновенье проникшие в чуткие ноздри Аны Паучи, она чувствует себя несчастной, как никогда, настоящей замерзшей маленькой бродягой. Она теряет равновесие, поскальзывается, падает. С трудом поднимается. Нет, не плакать! Не плакать! Что скажут твои безликие смерти, старый гниющий скелет, если они услышат твои рыдания? Когда ей наконец удается собрать свои пожитки, официант, который вытолкнул ее на улицу, выходит через заднюю дверь и протягивает ей стакан горячего кофе. Она хочет заплатить ему, но он говорит: нет, пейте, пейте! Она настолько взволнованна, что забывает поблагодарить его. Эта забывчивость будет мучить ее весь день, до той самой минуты, когда смерть принесет ей вечное забвение.
Она наугад бредет по блеклому лабиринту городу, неотступно преследуемого снегопадом, превратившем его в какое-то невесомое белое облако. До чего же она живая, красивая, эта вселенная из пушистой шерсти, по ней можно пройти из конца в конец, можно погружаться, углубляться, временами теряясь, где вход, а где выход! Ничего общего навсегда запечатлевшимися в ее памяти снежными пейзажами из школьных учебников малыша, где норвежские фьорды походили на молочно-белые пальцы трупов, вечно ласкающие голубоватый скалистый берег. Хлопья снега все падали, и казалось, будто все ангелы на небе стали жертвой какой-то небесной эпидемии и теряют свой пух. Снег колышется, дрожит, убегает, приближается, притворяется, что он не падает, что у него крылья, что он в полете. Он делает вид, будто также невесом, как вата. Он олицетворяет собой пушистую, эфемерную жизнь. Впрочем, эта жизнь всюду бросается в глаза старой воительницы в трауре, рожденной под мрачным знаком смерти. Горячий кофе, который придал бодрости ее ногам, мышцам, заставил двигаться ее искривленные суставы, – это жизнь. Не истраченные ею деньги, на который она сможет купить добрый кусок айвового пирога для своего сына Хесуса Паучи, малыша, – тоже жизнь. Официант из кафе, принесший ей стакан дымящего кофе, – ангел жизни, если его сравнить с ужасным метрдотелем, ангелом смерти, вышвырнувшим ее на мороз. И это желание узнать других людей, войти в контакт с ними, заставлять их подробно объяснять ей план города, показывать, где находится его северная часть, чтобы как можно скорее добраться до тюрьмы своего сына. Все это знаки жизни, думает Ана-нет. Уж не меняется ли ее судьба?
Нагруженная, как мул, промокшая, вконец заплутавшаяся, она направляется к паперти церкви, портал которой манит ее как случайный приют, а верующие – как возможный источник сведений. Она идет туда не просить милостыню. Милостыню просят для того, чтобы жить, а не для того, чтобы умереть.
Надо правильно провести последние часы своей жизни, и она снова принимает свой прежний облик Аны Паучи, снова остается в своих потерявших всякий вид лохмотьях супруги, матери и вдовы, изменяет походку и голос, ожесточает взгляд. Иллюзорный узелок, как всегда, прижат к животу, остальные вещи она кладет на землю, заботливо располагая их по весу и объему, как настоящий багаж. Она стряхивает снег с намокшей одежды, выжимает подол платья, подбирает под тюрбан выбившиеся седые пряди волос, из-за который ее голова воительницы выглядит совсем растрепанной. Старая морская волчица собирается с духом и готовится к своему последнему сражению. Аны-нет больше не существует. Это постыдное безликое существо навсегда осталось на полотне железной дороги, погребенное под снегом, словно куча тряпья. Да здравствует Ана-да!
– Сеньора, не будете ли вы так любезны сказать мне, где находится городская тюрьма?
Дама, укутанная в лисье манто, с кружевной мантильей на голове оторопело смотрит на нее. Она вышла из своей машины и поднялась по ступеням церкви, уже готовая кинуть монетку в ответ на традиционную просьбу о подаянии. Нет. Она не знает, где находится городская тюрьма. Конечно, где-то она должна быть, но… Она сожалеет. Всем своим видом показывая, что она тяжко оскорблена в своей духовной святости, дама осеняет себя крестным знамением и исчезает в церкви, монета жжет ей руку. Ана Пауча говорит себе, что она, должно быть, похожа на взбунтовавшегося демона.
Через некоторое время появляется негодующий священник. Он даже не в полном облачении, словно его в самый разгар священного ритуала вызвали из ризницы по неотложному делу. Словно ему сообщили об одержимой дьяволом или еще о чем-либо подобном. На нем белый стихать, но нет епитрахили, и он не успел навести стигматы на ладони рук. Но молитвенник при нем. Зная наизусть всего несколько молитв, никогда не угадаешь заранее, какая именно будет приличествовать в том или ином случае.
– Дочь моя, это вы спрашивали, где находится тюрьма?
– Да.
– Вас должны заключить туда?
Вот так вопрос! Ана Пауча смотрит на священника, не зная, что ответить.
– Если так, – продолжает священник, – я искренне убежден, что вы должны немедленно исповедаться. Ведь тюрьма все равно что ад: входя туда, нельзя быть уверенным, что выйдешь оттуда. Исповедайтесь и причаститесь. Это займет всего несколько минут. Знайте, дочь моя, если в вашем сердце живет бог, тюрьмы этого низменного мира переносить гораздо легче. Пойдемте со мной.
– Я не хочу исповедаться, – твердо говорит Ана Пауча. – Я пытаюсь узнать, где находится городская тюрьма, чтобы навестить там своего сына Хесуса Пауча, малыша. Я хочу повидать его в последний раз перед смертью.
– Он болен?
– Я говорю о своей смерти.
– Боже милостивый! Думать о смерти и отказаться от причастия! Это противоестественно! Я ни в чем вас не упрекаю, дочь моя, но вы бредите! Пойдемте со мной, пойдемте!
Он пытается взять ее за руку, касается ее лохмотьев, с досадой отдергивает мокрую руку и вытирает ее о сутану.
– Я же говорю вам, у меня нет времени. Я тороплюсь, я замерзла. Наверно, мне лучше спросить у какого-нибудь жандарма. Жандармы наверняка знают, где находится тюрьма. До свиданья.
– Погодите! Бог… в наше время больше не принуждают к богу… У меня есть кое-что для вас.
Он исчезает в церкви, откуда вырывается порыв ледяного ветра. Ана Пауча не в силах больше сдерживать дрожь. Остатки снега растаяли на ее одежде. Она промокла до нитки. Ей так нужно было бы погреться у огня. Или под солнцем ее родного края.
Ей хочется сбежать. Она недовольна тем, что ей навязывают доброго боженьку, когда она знать его не желает. Прекрасно чувствует себя без него. И не нуждается ни в чьей компании. Да еще такой компании! Бог, как говорят, слишком велик, а она слишком ничтожна, слишком мала.
Однако она не двигается с места. Кто знает, а вдруг священник узнает для нее адрес тюрьмы. Все-таки будет польза!
Священник возвращается, держа на руке пальто в шотландскую клетку.
– Возьмите, это вам. Одна дама-благотворительница на прошлой неделе передала его среди прочих вещей для бедных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Стремительно проносятся поезда, создавая новые вихри в вихре снега. Она громче кричит:
– Езжайте, езжайте, неситесь как дьяволы! Хорошо смеется тот, кто смеется последний!
Впервые за время путешествия, приобщившего ее к жизни, горделивые бетонные столбы, поддерживающие провода линии высокого напряжения, с которых зима прогнала ласточек, слышат смех Аны-молодой, звонкий и сильных смех, точно в ней пробудились ее изначальные права, возродилась прежняя Ана. Она наконец смеется, Ана-да, смеется без назидательных басен Тринидада, без остроумных шуток клоуна-хитреца. Смеется сама по себе, по своей охоте, утверждая себя, противопоставляя свою исполинскую волю маленького титана этому титаническому холоду, яростному, бешенному оттого, что ему не удается заставить ее дрожать. Злому холоду Севера.
Железнодорожные пути уходят под соборный купол вокзала, построенного в конце века. Ана Пауча туда не идет. Она огибает здание. Она не хочет больше никаких тюрем, даже если они манят ее облаками белого дыма и пара. Это пахнет теплом, но сейчас не время думать о себе. Ее ноги продолжают свой путь, толкают ее к концу земного существования, к границе, где кончается неблагодарный пейзаж «нет» и начинается обетованная земля «да». Ана-противоречивая.
Нелепая, громоздкая из-за своих целлофановых мешков, картонных коробок и священного узелка – земных сокровищ, с которыми она не решается расстаться, – Ана, словно жук-навозник, карабкается на заснеженный откос, прячущий под своим невинным белоснежным покрывалом колючий кустарник, ощетинившиеся острыми краями камни, осколки стекла и ржавого железа. Она скользит, скатывается вниз к железнодорожному полотну, теряя свои сокровища. Снова и снова поднимается, отряхивает снег с лохмотьев, собирает пожитки и опять лезет вверх. Ана-упорная.
Задыхаясь, она взбирается на самый верх сугроба. Хлопья снега продолжают лететь ей навстречу, хлещут ее, как занавеска, которую рвет ветер. Взгляд старой морской волчицы рыщет по горизонту в поисках какой-нибудь приметы, какого-нибудь знака или стрелки, руки или пальца, которые указали бы ей центр города. Так лодка ищет маяк. Но кругом ничего. Ничего, кроме молочно-белого снежного занавеса на беспредельном перламутровом пространстве, похожем на сбитые белки.
Ей кажется, будто она различает длинную дымящую трубу, ее очертания расплываются, как отражение на морском мелководье. Верно, какой-то завод. Она устремляется туда. Словно зверь, который не знает толщины снежного покрова. Не шагами, прыжками. Чуждая этой находящейся в постоянном движении ни твердой, ни жидкой субстанции, в которую она временами проваливается до колен, она изнемогает от бесплодных усилий. Но продвигается вперед. Вот он, Север, до него можно дотянуться рукой, можно коснуться его губами.
Наконец она выходит на дорогу, по которой мчатся машины, по обе стороны выбрасывая из-под колес снопы грязи на незапятнанный снег. Эта дорого должна вести в город, думает Ана Пауча, легко объединяя два понятия: грязь и город. Грязная бумага, обломки досок и кирпичей валяются в застывших лужах, и их не могут прикрыть даже густые хлопья снега. Вдалеке слышится звон колоколов. Да, конечно же, это город.
Но вокруг ни души.
Правда, она еще не добралась до центра. Одинокие дома, разбросанные справа и слева от нее, пытаются бросить последний взгляд на это белое пространство через лавину снежных хлопьев, прежде чем они похоронят их под своим покровом. Но все же, все же… Если она, Ана Пауча, старый южный скелет, способна отважно бродить здесь взад и вперед под снегопадом этого северного утра, что же другие, местные, привыкшие к этому климату… Ах, другие, другие! – ворчит она с отвращением. Она одна, но говорит в полный голос. Холод приводит ее в ужас. Она много думала о Севере. Но никогда не представляла его таким, как этот ледяной день.
Мало-помалу Ана Пауча начинает замечать, что ее жалкие пожитки побродяжки, в том числе и целлофановые мешки, становятся все тяжелее. Ей надо сделать выбор. Да и что за нелепость – нагрузиться этим барахлом. Уж не думала ли она случайно открыть в городе лавочку?
Она хрипло смеется, смеется над собой.
Нетвердым шагом она пересекает это белое мягкое пространство, и при виде ее можно было бы подумать, что это какое-то странное словоохотливое создание задает вопросы и не ждет ответа ни от кого, кроме как от самого себя. Кто бы мог знать, в какой пучине одиночества родилась эта словоохотливость? Никто, даже сама Ана Пауча. Единственное, что ей ведомо, так это то, что она приближается к цели. Она произносит внутренние монологи, из которых лишь несколько фраз, несколько слов выскальзывают во внешний мир, монологи-айсберги, как сказал бы Тринидад. Да, думает Ана, хватила бы я лиха, если б притащила за собой в эти движущиеся снега слепого. От слепого мысли ее перебегают к сыну, к тюрьме сына. Она разом умолкает, оставив свои насмешки и монологи сумасшедшей, и говорит себе, что нужно добраться до центра города. Не тратя зря времени. Нетерпеливая смерть уже напоминает о себе, начинает сковывать холодом ее пальцы на руках и ногах. Если б только ей удалось разжечь огонь! Но где? Как? Чем?
В это ясное морозное утро, которое Север-Смерть тщательно приготовил для встречи Аны Паучи, укутанная снегом главная площадь города напоминает брачное ложе для фантастической свадьбы холода и смерти. Но снег живет. Ана Пауча чувствует, как ленивые кружева хлопьев дрожат, взлетают вверх и словно повисают там, она видит, как снег скользит и обрушивается с балконов и крыш домов, которые окружают площадь, падает с деревьев, уже лишившихся своего зеленого убора и насильно наряженных в белое. Она чувствует, как он мягко вздымается, словно море, отданное во власть глубинного дыхания прилива, набегающих друг на друга гребешков, которые терпеливо устремляются к берегу-жертве, где едва заметно выступают дюны, созданные неровностями мостовой. Только ветер своей властной рукой мог бы приоткрыть земную тайну этого бракосочетания. Посередине этого круглого сакраментального ложе мертвый замерзший голубь демонстрирует женщине теплых краев неотвратимость неоспоримой и неизбежной судьбы.
Большое кафе в глубине массивных аркад открывает свои двери в 10 часов и снова прячется за расписанными еще в старину витринами, где завитушки хрустального инея окружают и сплетают тела юных нимф, самым естественным образом вписывая их в замысел снега.
Спешащие прохожие неожиданно возникают под аркадами, толкают дверь кафе и исчезают в нем – голова втянута в воротник пальто, изо рта клубится пар. Ана Пауча тоже с удовольствием выпила бы горячего кофе, ее желудок еще не готов предстать перед судьбой, к которой старая воительница идет так упорно. Она решительно опускает руку в потайной карман у себя на животе и нащупывает там несколько песет, которые хранила на случай крайней необходимости. Какая еще необходимость может представиться ей, у которой осталась только одна необходимость – смерть? Так… В кармане кое-что есть… Ах да! Она вдруг вспоминает, что собиралась купить кусок айвового пирога, чтобы прибавить его к своему сдобному, очень сладкому хлебцу с миндалем и анисом… это будут два настоящих пирожных для ее сына Хесуса Паучи, малыша. Она колеблется. Ее рука в нерешительности застывает, словно приклеившись к впалому животу, который видел один только Педро Пауча – в белом свете, окутывавшем их постель. Ее Педро принадлежал к числу людей, которые не любят темноты. Во время их близости он всегда зажигал в изголовье обе лампы. Она вспоминает сумасшедший жар, который затоплял ее в ту минуту, когда он овладевал ею. Это прежнее тепло Ана Пауча называет именем своего мужа. Но сейчас это воспоминает делает еще нестерпимей окружающий ее холод.
Она вытаскивает из кармана руку с монетами. Смотрит на них, прикидывает на вес, считает. Если разделить поровну, может, ей хватит купить кусок айвового пирога и угоститься чашечкой кофе? День будет долгим. Ей надо найти городскую тюрьму, узнать у начальства, где находится камера ее сына. Сколько еще часов пройдет, прежде чем она постучится в его пожизненно запертую дверь?
Она ищет для себя оправдания на эту трату, которая кажется ей безумием. Ее желудок торопит ее. Мороз под аркадами крепчает. Она решается. Берет только половину своих сбережений, толкает дверь кафе, входит. Она поражена, у нее даже дух захватывает от мягкого тепла, окутывающего этот зал начала века. Граненые зеркала, до бесконечности удлиняющие блестящие стенные панель, медные и глиняные горшки с тропическими карликовыми пальмами, люстры из желтой меди, белоснежные куртки и салфетки официантов, разноцветные бутылки, украшающие полки за стойкой, сверкающая хромом кофеварка. В противоположность той однообразной белизне, что царит там, снаружи, это разноцветное сияние и теплый свет внушают мысль о мире тайном, нерушимом, чуждом холоду, царящему на площади, и таком далеко. Об ином мире.
Ана Пауча не осмеливается приблизиться к стойке, окруженной приличными людьми, хорошо одетыми и с виду совсем не страшными, которые пьют, разговаривают и курят. Она ждет, когда к ней подойдет официант, чтобы показать ему зажатые в руке монеты и смиренно попросить горячего кофе. Но к ней черно-белой напомаженной стрелой устремляется метрдотель.
– Уходите! Уходите! Здесь запрещено просить милостыню!
Ана Пауча показывает ему свои монетки и почтительно спрашивает, хватит ли их на чашку горячего кофе.
– Подумайте, какая наглость! – кричит метрдотель. – Вон отсюда! Вон!
И чтобы не дай бог не коснуться этой кучки лохмотьев, он подталкивает одного из официантов, который в свою очередь подталкивает к двери Ану Паучу. Мираж тепла и разноцветья исчезает за ее спиной.
И снова под аркадами, стегаемая со всех сторон резким ветром, который одним махом выметает теплые вкусные запахи, на мгновенье проникшие в чуткие ноздри Аны Паучи, она чувствует себя несчастной, как никогда, настоящей замерзшей маленькой бродягой. Она теряет равновесие, поскальзывается, падает. С трудом поднимается. Нет, не плакать! Не плакать! Что скажут твои безликие смерти, старый гниющий скелет, если они услышат твои рыдания? Когда ей наконец удается собрать свои пожитки, официант, который вытолкнул ее на улицу, выходит через заднюю дверь и протягивает ей стакан горячего кофе. Она хочет заплатить ему, но он говорит: нет, пейте, пейте! Она настолько взволнованна, что забывает поблагодарить его. Эта забывчивость будет мучить ее весь день, до той самой минуты, когда смерть принесет ей вечное забвение.
Она наугад бредет по блеклому лабиринту городу, неотступно преследуемого снегопадом, превратившем его в какое-то невесомое белое облако. До чего же она живая, красивая, эта вселенная из пушистой шерсти, по ней можно пройти из конца в конец, можно погружаться, углубляться, временами теряясь, где вход, а где выход! Ничего общего навсегда запечатлевшимися в ее памяти снежными пейзажами из школьных учебников малыша, где норвежские фьорды походили на молочно-белые пальцы трупов, вечно ласкающие голубоватый скалистый берег. Хлопья снега все падали, и казалось, будто все ангелы на небе стали жертвой какой-то небесной эпидемии и теряют свой пух. Снег колышется, дрожит, убегает, приближается, притворяется, что он не падает, что у него крылья, что он в полете. Он делает вид, будто также невесом, как вата. Он олицетворяет собой пушистую, эфемерную жизнь. Впрочем, эта жизнь всюду бросается в глаза старой воительницы в трауре, рожденной под мрачным знаком смерти. Горячий кофе, который придал бодрости ее ногам, мышцам, заставил двигаться ее искривленные суставы, – это жизнь. Не истраченные ею деньги, на который она сможет купить добрый кусок айвового пирога для своего сына Хесуса Паучи, малыша, – тоже жизнь. Официант из кафе, принесший ей стакан дымящего кофе, – ангел жизни, если его сравнить с ужасным метрдотелем, ангелом смерти, вышвырнувшим ее на мороз. И это желание узнать других людей, войти в контакт с ними, заставлять их подробно объяснять ей план города, показывать, где находится его северная часть, чтобы как можно скорее добраться до тюрьмы своего сына. Все это знаки жизни, думает Ана-нет. Уж не меняется ли ее судьба?
Нагруженная, как мул, промокшая, вконец заплутавшаяся, она направляется к паперти церкви, портал которой манит ее как случайный приют, а верующие – как возможный источник сведений. Она идет туда не просить милостыню. Милостыню просят для того, чтобы жить, а не для того, чтобы умереть.
Надо правильно провести последние часы своей жизни, и она снова принимает свой прежний облик Аны Паучи, снова остается в своих потерявших всякий вид лохмотьях супруги, матери и вдовы, изменяет походку и голос, ожесточает взгляд. Иллюзорный узелок, как всегда, прижат к животу, остальные вещи она кладет на землю, заботливо располагая их по весу и объему, как настоящий багаж. Она стряхивает снег с намокшей одежды, выжимает подол платья, подбирает под тюрбан выбившиеся седые пряди волос, из-за который ее голова воительницы выглядит совсем растрепанной. Старая морская волчица собирается с духом и готовится к своему последнему сражению. Аны-нет больше не существует. Это постыдное безликое существо навсегда осталось на полотне железной дороги, погребенное под снегом, словно куча тряпья. Да здравствует Ана-да!
– Сеньора, не будете ли вы так любезны сказать мне, где находится городская тюрьма?
Дама, укутанная в лисье манто, с кружевной мантильей на голове оторопело смотрит на нее. Она вышла из своей машины и поднялась по ступеням церкви, уже готовая кинуть монетку в ответ на традиционную просьбу о подаянии. Нет. Она не знает, где находится городская тюрьма. Конечно, где-то она должна быть, но… Она сожалеет. Всем своим видом показывая, что она тяжко оскорблена в своей духовной святости, дама осеняет себя крестным знамением и исчезает в церкви, монета жжет ей руку. Ана Пауча говорит себе, что она, должно быть, похожа на взбунтовавшегося демона.
Через некоторое время появляется негодующий священник. Он даже не в полном облачении, словно его в самый разгар священного ритуала вызвали из ризницы по неотложному делу. Словно ему сообщили об одержимой дьяволом или еще о чем-либо подобном. На нем белый стихать, но нет епитрахили, и он не успел навести стигматы на ладони рук. Но молитвенник при нем. Зная наизусть всего несколько молитв, никогда не угадаешь заранее, какая именно будет приличествовать в том или ином случае.
– Дочь моя, это вы спрашивали, где находится тюрьма?
– Да.
– Вас должны заключить туда?
Вот так вопрос! Ана Пауча смотрит на священника, не зная, что ответить.
– Если так, – продолжает священник, – я искренне убежден, что вы должны немедленно исповедаться. Ведь тюрьма все равно что ад: входя туда, нельзя быть уверенным, что выйдешь оттуда. Исповедайтесь и причаститесь. Это займет всего несколько минут. Знайте, дочь моя, если в вашем сердце живет бог, тюрьмы этого низменного мира переносить гораздо легче. Пойдемте со мной.
– Я не хочу исповедаться, – твердо говорит Ана Пауча. – Я пытаюсь узнать, где находится городская тюрьма, чтобы навестить там своего сына Хесуса Пауча, малыша. Я хочу повидать его в последний раз перед смертью.
– Он болен?
– Я говорю о своей смерти.
– Боже милостивый! Думать о смерти и отказаться от причастия! Это противоестественно! Я ни в чем вас не упрекаю, дочь моя, но вы бредите! Пойдемте со мной, пойдемте!
Он пытается взять ее за руку, касается ее лохмотьев, с досадой отдергивает мокрую руку и вытирает ее о сутану.
– Я же говорю вам, у меня нет времени. Я тороплюсь, я замерзла. Наверно, мне лучше спросить у какого-нибудь жандарма. Жандармы наверняка знают, где находится тюрьма. До свиданья.
– Погодите! Бог… в наше время больше не принуждают к богу… У меня есть кое-что для вас.
Он исчезает в церкви, откуда вырывается порыв ледяного ветра. Ана Пауча не в силах больше сдерживать дрожь. Остатки снега растаяли на ее одежде. Она промокла до нитки. Ей так нужно было бы погреться у огня. Или под солнцем ее родного края.
Ей хочется сбежать. Она недовольна тем, что ей навязывают доброго боженьку, когда она знать его не желает. Прекрасно чувствует себя без него. И не нуждается ни в чьей компании. Да еще такой компании! Бог, как говорят, слишком велик, а она слишком ничтожна, слишком мала.
Однако она не двигается с места. Кто знает, а вдруг священник узнает для нее адрес тюрьмы. Все-таки будет польза!
Священник возвращается, держа на руке пальто в шотландскую клетку.
– Возьмите, это вам. Одна дама-благотворительница на прошлой неделе передала его среди прочих вещей для бедных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24