Наденьте его. Вы совсем промокли, а тюрьма довольно далеко, в четырех километрах от города, к северу. Вам предстоит еще немалый путь.
Ана Пауча натягивает на себя пальто, слишком большое для нее. Теплое пальто для Севера. Она берет свои пожитки и уходит. Не сказав спасибо, опять не сказав спасибо.
Так где же он, этот Север, который всегда оказывается где-то в другом месте, как найти его в этом белом безмолвии, похоже, лишенном сторон света?
Она наугад бредет по улицам, одинаково окутанным снежной ватой, одинаково безлюдным. Ни одной живой души. Широкое и теплое пальто в шотландскую клетку по крайней мере прячет большую часть ее отрепьев, которые теперь прилипают к телу. У нее нелепый, странный вид – богатое пальто и жалкие нищенские пожитки. Ана-диковинная.
И вдруг словно кто-то сказал: остановите снег.
Хлопья начинают падать медленнее, реже, становятся ленивыми. Вихри утихают, белое пространство снова приобретает границы, очертания. У одинаково укутанных белым снегом деревьев и машин появляются конуры. Можно отличить дом от церкви, фасад от боковой стены. Можно различить некоторые шумы: звук воды, текущей из крана на крытом рынке, звуки падающего с крыш или ветвей снега. Из приоткрытого невидимой рукой окна радио объявляет о прямой передаче полуденной воскресной мессы сегодня, 17 декабря. Ана Пауча возвращается к действительности. Воскресенье. Вот причина, почему город пуст, отдан снегу. Да, сегодня будет нелегко отыскать потерянную дорогу на Север.
Сквер. Маленький. Много деревьев и скамей, занесенных толстым слоем снега. В центре памятник какой-то знаменитости.
Ана Пауча в растерянности останавливается, у нее уже нет больше сил. Она вся увешана целлофановыми мешками и картонными коробками – свирепыми стражами ее скупости, верными, бросающимися в глаза признаками ее бедности.
В сопровождении своих бонн и тетушек в сквере появляются дети, укутанные с головы до ног, в теплых шапках, в шерстяных костюмчиках. Они визжат, носятся, словно щенки, бросают – и все мимо – друг в друга снежками, изо рта у них, словно из маленьких труб, валит пар. Тетушки и бонны хотят во что бы то ни стало заставить их петь рождественские песнопения, ведь надо готовиться к приближающемуся Сочельнику. Тщетные усилия. Снег куда интереснее и новее, чем старые надоедливые песнопения.
Ана Пауча задумчиво смотрит на них. Забыв об усталости, она представляет себе, будто все они носят фамилию Пауча. Самого маленького из них, беленького, она с радостью назвала бы Педро. Педрин! – кричала бы она каждый вечер своим прежним голосом морской волчицы. Остальных… У нее есть имена для всех. В ее душе хранится столько имен, который так и не расцвели! А этого спокойного мальчугана, того, что играет с рассеянным видом, будто думает о чем-то своем, сокровенном, она с удовольствием назвала бы Трино: в Краю, где она никогда не была, это имя означает песнь птицы.
Дети видят ее. Ана Пауча слышит чей-то звонкий голосок:
– Оборвашка! Оборвашка!
И все дети начинают хором громко скандировать.
– Извольте-ка сейчас же замолчать! Лучше поищите в карманах, не найдется ли там мелких монеток для бедной старушки. Ведь приближается Рождество, будьте милосердны!
Детская щедрость проявляется мгновенно, цепной реакцией. Кто даст больше. Руки Аны Паучи наполняются монетками, которые берегли на покупку конфет, шоколада, жевательной резинки.
Север обогатил Ану Паучу. Он согрел ее желудок стаканом горячего кофе, укрыл роскошным пальто в шотландскую клетку, наполнил карманы монетками, подаренными щедрыми детьми. Север ведет себя с ней так, будто он уже давно ждал ее и придумал встречу до мельчайших подробностей. Ее, доведенную до лохмотьев и нужды всей страной, он встречает будто важную персону. Он преподносит ей изумительный сюрприз в виде снега и пышного богатства. Ее норвежские фьорды.
Но ее Смерть, которую она так страстно желала встретить, так долго разыскивала, не подает о себе никаких вестей. Ее нет. Она исчезла. Ее опознавательные знаки растворились в белой мгле этого укутанного в горностаевую мантию Севера. Уж не забыла ли Смерть, что они назначили здесь встречу?
Эта мысль исподволь проскальзывает в голову Аны, и ее охватывает страх. Словно обезумев, она бегает по улицам, бесконечно плутает в белом лабиринте, где нет ни входа, ни выхода, теряет часть своих пожитков, всем своим существом лихорадочно ищет северный выход из города, всей душой призывает Смерть, то называя ее ласково, то проклиная: сеньора, предательница, сестра моя, негодяйка, моя крошка, моя цыпонька, почему ты меня покинула? На грани отчаяния, готовая разрыдаться, она находит ответ: очищенный от снега указатель, где на огромном белом поле черными буквами написано: «Северные ворота».
Ана Пауча успокаивается и идет в направлении, указанном стрелкой.
На снежном четырехугольнике, который кажется огромным, потому что нет здесь ни домов, ни деревьев, ни единого бугорка, темным пятном вырисовывается здание провинциальной тюрьмы, фабрики пожизненных заключений, ощетинившейся будками часовых и громоотводами, что придает ей вид неприступной крепости. Стоящее на середине белоснежной скатерти, оно кажется какой-то чудовищной дорожкой с омерзительной вышивкой, которую положили на стол. К зданию ведет единственная дорога, прямая как стрела. Над этим унылым сооружением не летают птицы, ничья песня не делает веселее белое пространство, которое его окружает. Затаившееся. Настороженное. Старая женщина боится, как бы этот пейзаж-небытие не поглотил ее прежде, чем она дойдет до входной двери. Перед этим толстым чудовищем, вскормленным юностью и всей жизнью Хесуса Паучи, малыша, она снова чувствует себя слишком маленькой, снова Аной-безликой. Оробев, она изо всех сил прижимает к себе свой иллюзорный узелок, единственную пуповину, которая удерживает в ней ее материнское упорство.
Упрямая, она идет вперед мелкими шажками. Доходит до этого пожизненного уродства, до портала-гроба. Ни один часовой ни кричит ей «Стоять на месте!», никакое чудовище не возникает запретом между нею и завершающим этапом ее судьбы. Долгожданная или неожидаемая, старая морская волчица глубоко вздыхает и нажимает на кнопку электрического звонка маленькой калитки, сделанной в огромных, пожизненно запертых воротах.
Офицер – усы с проседью, вежливый и величаво-торжественный – принимает ее в обитом кожей кабинете. Там тепло. Букет рождественских роз, красивых, но без запаха, как бы озаряет кабинет вежливой улыбкой. Розы присланы губернатором с похвальным желанием придать тюрьме что-то человеческое. Они благополучно распустились в чистой атмосфере офицерских кабинетов, надежно защищенных от спертого воздуха камер узников.
Офицер предлагает ей сесть, указывая на слишком широкое для ее маленького тела кресло. Она говорит: нет, спасибо. Она еще может стоять. Пусть никто не скажет, будто она рухнула в самом конце своего пути. Она пришла справиться о своем сыне Хесусе Пауче, малыше. Она хотела бы повидать его. В последний раз. Она просит извинить, что пришла в воскресенье.
Офицер снимает телефонную трубку, произносит несколько слов и кладет ее на место. Они не смотрят друг на друга, не говорят друг другу ни слова, даже таких фраз, как: подумайте, что за погода, жаль, ведь на прошлой неделе было так тепло! В кабинет входит второй офицер, в руках у него папка. Он кладет ее на стол перед величаво-торжественным офицером рядом с рождественскими розами. И выходит, видимо не заметив старой женщины в роскошных обносках.
Величаво-торжественный офицер раскрывает папку, проглядывает лист за листом долго, слишком долго, внутри у Аны Паучи все сжимается.
– Хесус Пауча Гонсалес, активный член испанской коммунистической партии (нелегальной), приговоренный к пожизненному заключению, скончался в тюрьме во время эпидемии дизентерии в возрасте пятидесяти трех лет. Личных вещей не осталось.
Желудок Аны Паучи растворяется, уничтожается, проваливается куда-то в самую глубину ее существа. Она грохается в огромное кресло. Голос офицера добавляет:
– Дирекция тюрьмы послала вам официальное уведомление, где сообщало о прискорбной вести, это произошло 4 июня этого года. Через месяц письмо вернулось к нам с пометкой: «Адресат выбыл в неизвестном направлении». Сеньора, я глубоко опечален. Примите мои искренние соболезнования.
Она встает.
– Где его могила?
– Могилы нет.
Офицер бросает мимолетный взгляд в окно. Ана Пауча прослеживает его. Далеко за тюрьмой вырисовывается огороженное колючей проволокой заснеженное пространство.
– Ваш сын – не единственная жертва эпидемии. Были и другие. Все они похоронены вместе, в братской могиле. – Он делает неопределенный жест, и Ана Пауча не знает, что это – бессилие или безразличие. – Нельзя было распустить распространения заразы. Вы же знаете, как опасна дизентерия.
Его жест становится ясным: он проводит рукой над розами, как бы нежно лаская их. Как бы смахивая невидимую пыль с бархатных лепестков.
Ана Пауча понимает. Да, сеньор. На этот раз она не забывает добавить: спасибо, сеньор. Она не хочет, чтобы в глазах этого величаво-торжественного офицера, столь любящего розы, память о новом покойнике Пауче была осквернена ее невежливостью. Она берет свой узелок и выходит. Два слова звучат в ее голове: скончался и Гонсалес. Скончался – это значит умер, говорит она себе, подходя к двери. Гонсалес – это моя девичья фамилия, которая умерла вместе с настоящей фамилией Пауча моего сына Хесуса Паучи, малыша. Моего последнего сына Хесуса Паучи Гонсалеса, малыша, повторяет она вслух, чтобы заставить себя поверить в непреложность краха. Окончательного. Всеобъемлющего.
Она не возвращается на дорогу, ведущую в город. Она огибает тюрьму и быстрым шагом идет к северу, к огороженному колючей проволокой заснеженному пустырю. Наконец-то она знает, где в день ее рождения была назначена ей эта несущая жизнь встреча – встреча, которая постоянно откладывалась в течение семидесяти пяти лет. Она называет ее несущей жизнь не случайно, она знает, что Смерть – это ее Жизнь. Смерть, замаскированная дождем, войной, пустотой ее дома, нищетой, усталостью, снегом или покойником. Она ждет, пусть ее Смерть будет здесь, вооруженная своей косой, как всегда, одетая в черное, точная, верная, готовая свести последние счеты. Ведь теперь речь идет именно об этом. Сказать друг другу правду в глаза. Раз и навсегда.
Свет меркнет. Фантасмагорическое сияние словно от опущенного в воду кристалла встречает ее, когда она подходит к огороженному пустырю. Над ним парят стервятники, они висят между двумя белыми пространствами – между небом и землей. Они яростно кричат. Они знают, что на этой земле, неожиданно закрытой ледяным покрывалом, прячется отборная пища. Ана Пауча тоже знает это. Она тоже кричит. На этом кладбище без крестов и могильных плит, без цветов, без дат и без имен последние капли ее крови Пауча, последнее дыхание ее дыхания Пауча гниют, задыхаются, становятся прахом.
Она ищет вход на пустырь, огороженный тремя рядами колючей проволоки. Входа нет. Они что, бросали мертвых через загородку? И ее мертвого сына тоже? У нее нет крыльев, чтобы взлететь. Нет таких крепких ног, чтобы перепрыгнуть через эту железную изгородь. Она падает на колени, подавленная собственным бессилием, проклиная судьбу, которая унижает ее, заставляя принять омерзительную позу молящейся. Она высвобождает свои руки из нищенских лохмотьев, роет снег под колючей изгородью, ползет туда, разрывая о проволочные шипы свое роскошное пальто, свои лохмотья нужды, свою нежную кожу женщины моря. Когда она пробирается внутрь загородки, у нее все разодрано – одежда, кожа, волосы.
В белом безмолвии она ищет вокруг себя какой-нибудь знак, поставленный смертью, какой-нибудь предательский бугорок, постыдную дыру, которая указала бы, где находится братская могила. Ничего. Гладкая перламутровая поверхность, непорочная, девственная, как подмышечная впадина подростка.
Она шепчет имя своего сына Хесуса Паучи Гонсалеса, малыша. Она тихонько перечисляет множество опознавательных подробностей, которые могли бы пробудить его слух: сосновая роща, гора, холм, айвовый пирог, маленькие бродяги, партия коммунистов, имя Пауча… Ничего. Она делает новую попытку: я принесла тебе последнее прости от нашей лодки «Анита – радость возвращения», она тоже умерла. Ты знаешь, мы обе ждали тебя. Старея с каждым днем, но всегда верные. И раз ты задержался с возвращением, мой малыш, я испекла тебе твой любимый хлебец. Сдобный, с миндалем и анисом, очень, очень сладкий, как ты любил. Взгляни. Она развертывает узелок, показывает хлеб, словно это приношение богу тишины, упорствующему в своем молчании. Она ломает хлебец, берет кусочек, подносит его ко рту, он вкусный, мой малыш, я не забыла как его печь, ты знаешь, двести граммов миндаля, три унции масла… Она чувствует во рту вкус влажного заплесневелого хлеба. Впервые она смакует подлинный вкус смерти. Она не выплевывает хлеб. Она его проглатывает. Она знает, что эта плесень отныне будет питать ее. Вечно.
Она тащится, оставляя за собой клочья лохмотьев, следы крови и крошки хлеба, которые оскверняют белизну снега. Добирается до середины огороженного пространства, туда, где должно биться сердце Смерти, если оно у нее есть. Затаив дыхание, прислушивается. Тишина. Чистая, ничем не нарушаемая, всеохватная, словно она внутри ледяного кристалла. «Смерть!» – бормочет она. Тишина. «Я здесь!». Тишина. «Смерть, отзовись! Я пришла! Мы должны посчитаться!» Тишина. «Потаскуха!» Смерть отвечает ей судорожным эхом.
Побужденная этим много раз повторенным криком, она выпускает свои львиные когти, свои зубы апокалипсического чудовища, она вновь охвачена порывом воительницы и роет, роет снег, без отдыха, без передышки, словно все ее существо превратилось в эти неистовые ногти. Земля. Вот она, земля. Перед ее глазами, ослепленными белизной снега. Земля братской могилы, земля, которая называется отчизной, которая пожрала ее четверых мужчин Пауча, погребла их в безвестности. Ана Пауча не осмеливается поверить в это. Она лижет ее, ласкает, царапает, грызет. Она приникает к ней лицом, дыхание к дыханию. Любовь. Причастие. Бойня. Высший накал былой страсти. Она обнюхивает ее, эту землю, которая, словно свинья, развалилась на любимых телах, дорогих, обожаемых телах ее четверых мужчин Пауча. Отвечай! Шлюха! Монашка! Что сделало тебе мое чрево? Что сделал тебе мой род? Что сделала тебя я, несчастная из несчастных, что ты отняла у меня моих Паучей, мои четыре дерева Пауча, мои добрые утра, мои ночные грезы, мое женское богатство? Ты ответишь мне наконец, мерзавка? Ты думала, что я умру молча, покоренная, навсегда останусь Аной-нет из-за твоих плутней потаскухи, земля родины, родины-сводницы! Наконец-то ты передо мной. Пора нам посчитаться! Во что превратила ты моих мужчин? В прах. В гнездо для паразитов. В бесконечную пустоту. Из крови и плоти моих мужчин ты сделала удобрение, чтобы лучше произрастало зерно, деревья, фрукты, цветы, которые вскормили и увенчали победу других. Раскрыв объятия, словно шлюха, чтобы принять моих мертвецов, ты стала пособницей и соучастницей победителей, ты задолжала мне жизнь, полную надежды, место в памяти моего потомства, желание находиться среди людей. Ты обокрала меня. Ты вычеркнула меня из жизни. Земля родины, я обвиняю тебя в убийстве. Я проклинаю тебя!
Смерть здесь, рядом, она знает это. Она чувствует, как та медленным леденящим шагом поднимается по ее ногам, наполняет ее тело мурашками сна, щупает ее сердце своими ледяными чуткими пальцами, окрашивает ее в лиловый цвет, превращает в мрамор. У нее больше нет мочи издать хотя бы звук. Нет мочи бормотать ругательства. Нет мочи проклинать. Она призывает последние силы, чтобы выплюнуть в лицо Смерти свое презрение, но Смерть сжимает ей горло, душит ее, уводит в свои владения, далеко, очень далеко от ее родного солнца.
Снова начинает падать снег, безмятежный, надежный, он окутывает белым саваном труп женщины по имени Ана Пауча, семидесяти пяти лет, которая была женой, матерью и вдовой четверых мужчин Пауча, уничтоженных испанской гражданской войной и ее тюрьмами ненависти. Никакой надмогильный камень не увековечит эти пять имен:
Ана Пауча
Педро Пауча
Хосе Пауча
Хуан Пауча
Хесус Пауча по прозвищу малыш
Никто не уронит над ними слезу.
Ни в чьей памяти не сохранится их образ.
Пятеро святых без церкви. Пять антиимен.
Пятеро-нет.
Париж – Сан-Франциско,
январь – август 1976
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Ана Пауча натягивает на себя пальто, слишком большое для нее. Теплое пальто для Севера. Она берет свои пожитки и уходит. Не сказав спасибо, опять не сказав спасибо.
Так где же он, этот Север, который всегда оказывается где-то в другом месте, как найти его в этом белом безмолвии, похоже, лишенном сторон света?
Она наугад бредет по улицам, одинаково окутанным снежной ватой, одинаково безлюдным. Ни одной живой души. Широкое и теплое пальто в шотландскую клетку по крайней мере прячет большую часть ее отрепьев, которые теперь прилипают к телу. У нее нелепый, странный вид – богатое пальто и жалкие нищенские пожитки. Ана-диковинная.
И вдруг словно кто-то сказал: остановите снег.
Хлопья начинают падать медленнее, реже, становятся ленивыми. Вихри утихают, белое пространство снова приобретает границы, очертания. У одинаково укутанных белым снегом деревьев и машин появляются конуры. Можно отличить дом от церкви, фасад от боковой стены. Можно различить некоторые шумы: звук воды, текущей из крана на крытом рынке, звуки падающего с крыш или ветвей снега. Из приоткрытого невидимой рукой окна радио объявляет о прямой передаче полуденной воскресной мессы сегодня, 17 декабря. Ана Пауча возвращается к действительности. Воскресенье. Вот причина, почему город пуст, отдан снегу. Да, сегодня будет нелегко отыскать потерянную дорогу на Север.
Сквер. Маленький. Много деревьев и скамей, занесенных толстым слоем снега. В центре памятник какой-то знаменитости.
Ана Пауча в растерянности останавливается, у нее уже нет больше сил. Она вся увешана целлофановыми мешками и картонными коробками – свирепыми стражами ее скупости, верными, бросающимися в глаза признаками ее бедности.
В сопровождении своих бонн и тетушек в сквере появляются дети, укутанные с головы до ног, в теплых шапках, в шерстяных костюмчиках. Они визжат, носятся, словно щенки, бросают – и все мимо – друг в друга снежками, изо рта у них, словно из маленьких труб, валит пар. Тетушки и бонны хотят во что бы то ни стало заставить их петь рождественские песнопения, ведь надо готовиться к приближающемуся Сочельнику. Тщетные усилия. Снег куда интереснее и новее, чем старые надоедливые песнопения.
Ана Пауча задумчиво смотрит на них. Забыв об усталости, она представляет себе, будто все они носят фамилию Пауча. Самого маленького из них, беленького, она с радостью назвала бы Педро. Педрин! – кричала бы она каждый вечер своим прежним голосом морской волчицы. Остальных… У нее есть имена для всех. В ее душе хранится столько имен, который так и не расцвели! А этого спокойного мальчугана, того, что играет с рассеянным видом, будто думает о чем-то своем, сокровенном, она с удовольствием назвала бы Трино: в Краю, где она никогда не была, это имя означает песнь птицы.
Дети видят ее. Ана Пауча слышит чей-то звонкий голосок:
– Оборвашка! Оборвашка!
И все дети начинают хором громко скандировать.
– Извольте-ка сейчас же замолчать! Лучше поищите в карманах, не найдется ли там мелких монеток для бедной старушки. Ведь приближается Рождество, будьте милосердны!
Детская щедрость проявляется мгновенно, цепной реакцией. Кто даст больше. Руки Аны Паучи наполняются монетками, которые берегли на покупку конфет, шоколада, жевательной резинки.
Север обогатил Ану Паучу. Он согрел ее желудок стаканом горячего кофе, укрыл роскошным пальто в шотландскую клетку, наполнил карманы монетками, подаренными щедрыми детьми. Север ведет себя с ней так, будто он уже давно ждал ее и придумал встречу до мельчайших подробностей. Ее, доведенную до лохмотьев и нужды всей страной, он встречает будто важную персону. Он преподносит ей изумительный сюрприз в виде снега и пышного богатства. Ее норвежские фьорды.
Но ее Смерть, которую она так страстно желала встретить, так долго разыскивала, не подает о себе никаких вестей. Ее нет. Она исчезла. Ее опознавательные знаки растворились в белой мгле этого укутанного в горностаевую мантию Севера. Уж не забыла ли Смерть, что они назначили здесь встречу?
Эта мысль исподволь проскальзывает в голову Аны, и ее охватывает страх. Словно обезумев, она бегает по улицам, бесконечно плутает в белом лабиринте, где нет ни входа, ни выхода, теряет часть своих пожитков, всем своим существом лихорадочно ищет северный выход из города, всей душой призывает Смерть, то называя ее ласково, то проклиная: сеньора, предательница, сестра моя, негодяйка, моя крошка, моя цыпонька, почему ты меня покинула? На грани отчаяния, готовая разрыдаться, она находит ответ: очищенный от снега указатель, где на огромном белом поле черными буквами написано: «Северные ворота».
Ана Пауча успокаивается и идет в направлении, указанном стрелкой.
На снежном четырехугольнике, который кажется огромным, потому что нет здесь ни домов, ни деревьев, ни единого бугорка, темным пятном вырисовывается здание провинциальной тюрьмы, фабрики пожизненных заключений, ощетинившейся будками часовых и громоотводами, что придает ей вид неприступной крепости. Стоящее на середине белоснежной скатерти, оно кажется какой-то чудовищной дорожкой с омерзительной вышивкой, которую положили на стол. К зданию ведет единственная дорога, прямая как стрела. Над этим унылым сооружением не летают птицы, ничья песня не делает веселее белое пространство, которое его окружает. Затаившееся. Настороженное. Старая женщина боится, как бы этот пейзаж-небытие не поглотил ее прежде, чем она дойдет до входной двери. Перед этим толстым чудовищем, вскормленным юностью и всей жизнью Хесуса Паучи, малыша, она снова чувствует себя слишком маленькой, снова Аной-безликой. Оробев, она изо всех сил прижимает к себе свой иллюзорный узелок, единственную пуповину, которая удерживает в ней ее материнское упорство.
Упрямая, она идет вперед мелкими шажками. Доходит до этого пожизненного уродства, до портала-гроба. Ни один часовой ни кричит ей «Стоять на месте!», никакое чудовище не возникает запретом между нею и завершающим этапом ее судьбы. Долгожданная или неожидаемая, старая морская волчица глубоко вздыхает и нажимает на кнопку электрического звонка маленькой калитки, сделанной в огромных, пожизненно запертых воротах.
Офицер – усы с проседью, вежливый и величаво-торжественный – принимает ее в обитом кожей кабинете. Там тепло. Букет рождественских роз, красивых, но без запаха, как бы озаряет кабинет вежливой улыбкой. Розы присланы губернатором с похвальным желанием придать тюрьме что-то человеческое. Они благополучно распустились в чистой атмосфере офицерских кабинетов, надежно защищенных от спертого воздуха камер узников.
Офицер предлагает ей сесть, указывая на слишком широкое для ее маленького тела кресло. Она говорит: нет, спасибо. Она еще может стоять. Пусть никто не скажет, будто она рухнула в самом конце своего пути. Она пришла справиться о своем сыне Хесусе Пауче, малыше. Она хотела бы повидать его. В последний раз. Она просит извинить, что пришла в воскресенье.
Офицер снимает телефонную трубку, произносит несколько слов и кладет ее на место. Они не смотрят друг на друга, не говорят друг другу ни слова, даже таких фраз, как: подумайте, что за погода, жаль, ведь на прошлой неделе было так тепло! В кабинет входит второй офицер, в руках у него папка. Он кладет ее на стол перед величаво-торжественным офицером рядом с рождественскими розами. И выходит, видимо не заметив старой женщины в роскошных обносках.
Величаво-торжественный офицер раскрывает папку, проглядывает лист за листом долго, слишком долго, внутри у Аны Паучи все сжимается.
– Хесус Пауча Гонсалес, активный член испанской коммунистической партии (нелегальной), приговоренный к пожизненному заключению, скончался в тюрьме во время эпидемии дизентерии в возрасте пятидесяти трех лет. Личных вещей не осталось.
Желудок Аны Паучи растворяется, уничтожается, проваливается куда-то в самую глубину ее существа. Она грохается в огромное кресло. Голос офицера добавляет:
– Дирекция тюрьмы послала вам официальное уведомление, где сообщало о прискорбной вести, это произошло 4 июня этого года. Через месяц письмо вернулось к нам с пометкой: «Адресат выбыл в неизвестном направлении». Сеньора, я глубоко опечален. Примите мои искренние соболезнования.
Она встает.
– Где его могила?
– Могилы нет.
Офицер бросает мимолетный взгляд в окно. Ана Пауча прослеживает его. Далеко за тюрьмой вырисовывается огороженное колючей проволокой заснеженное пространство.
– Ваш сын – не единственная жертва эпидемии. Были и другие. Все они похоронены вместе, в братской могиле. – Он делает неопределенный жест, и Ана Пауча не знает, что это – бессилие или безразличие. – Нельзя было распустить распространения заразы. Вы же знаете, как опасна дизентерия.
Его жест становится ясным: он проводит рукой над розами, как бы нежно лаская их. Как бы смахивая невидимую пыль с бархатных лепестков.
Ана Пауча понимает. Да, сеньор. На этот раз она не забывает добавить: спасибо, сеньор. Она не хочет, чтобы в глазах этого величаво-торжественного офицера, столь любящего розы, память о новом покойнике Пауче была осквернена ее невежливостью. Она берет свой узелок и выходит. Два слова звучат в ее голове: скончался и Гонсалес. Скончался – это значит умер, говорит она себе, подходя к двери. Гонсалес – это моя девичья фамилия, которая умерла вместе с настоящей фамилией Пауча моего сына Хесуса Паучи, малыша. Моего последнего сына Хесуса Паучи Гонсалеса, малыша, повторяет она вслух, чтобы заставить себя поверить в непреложность краха. Окончательного. Всеобъемлющего.
Она не возвращается на дорогу, ведущую в город. Она огибает тюрьму и быстрым шагом идет к северу, к огороженному колючей проволокой заснеженному пустырю. Наконец-то она знает, где в день ее рождения была назначена ей эта несущая жизнь встреча – встреча, которая постоянно откладывалась в течение семидесяти пяти лет. Она называет ее несущей жизнь не случайно, она знает, что Смерть – это ее Жизнь. Смерть, замаскированная дождем, войной, пустотой ее дома, нищетой, усталостью, снегом или покойником. Она ждет, пусть ее Смерть будет здесь, вооруженная своей косой, как всегда, одетая в черное, точная, верная, готовая свести последние счеты. Ведь теперь речь идет именно об этом. Сказать друг другу правду в глаза. Раз и навсегда.
Свет меркнет. Фантасмагорическое сияние словно от опущенного в воду кристалла встречает ее, когда она подходит к огороженному пустырю. Над ним парят стервятники, они висят между двумя белыми пространствами – между небом и землей. Они яростно кричат. Они знают, что на этой земле, неожиданно закрытой ледяным покрывалом, прячется отборная пища. Ана Пауча тоже знает это. Она тоже кричит. На этом кладбище без крестов и могильных плит, без цветов, без дат и без имен последние капли ее крови Пауча, последнее дыхание ее дыхания Пауча гниют, задыхаются, становятся прахом.
Она ищет вход на пустырь, огороженный тремя рядами колючей проволоки. Входа нет. Они что, бросали мертвых через загородку? И ее мертвого сына тоже? У нее нет крыльев, чтобы взлететь. Нет таких крепких ног, чтобы перепрыгнуть через эту железную изгородь. Она падает на колени, подавленная собственным бессилием, проклиная судьбу, которая унижает ее, заставляя принять омерзительную позу молящейся. Она высвобождает свои руки из нищенских лохмотьев, роет снег под колючей изгородью, ползет туда, разрывая о проволочные шипы свое роскошное пальто, свои лохмотья нужды, свою нежную кожу женщины моря. Когда она пробирается внутрь загородки, у нее все разодрано – одежда, кожа, волосы.
В белом безмолвии она ищет вокруг себя какой-нибудь знак, поставленный смертью, какой-нибудь предательский бугорок, постыдную дыру, которая указала бы, где находится братская могила. Ничего. Гладкая перламутровая поверхность, непорочная, девственная, как подмышечная впадина подростка.
Она шепчет имя своего сына Хесуса Паучи Гонсалеса, малыша. Она тихонько перечисляет множество опознавательных подробностей, которые могли бы пробудить его слух: сосновая роща, гора, холм, айвовый пирог, маленькие бродяги, партия коммунистов, имя Пауча… Ничего. Она делает новую попытку: я принесла тебе последнее прости от нашей лодки «Анита – радость возвращения», она тоже умерла. Ты знаешь, мы обе ждали тебя. Старея с каждым днем, но всегда верные. И раз ты задержался с возвращением, мой малыш, я испекла тебе твой любимый хлебец. Сдобный, с миндалем и анисом, очень, очень сладкий, как ты любил. Взгляни. Она развертывает узелок, показывает хлеб, словно это приношение богу тишины, упорствующему в своем молчании. Она ломает хлебец, берет кусочек, подносит его ко рту, он вкусный, мой малыш, я не забыла как его печь, ты знаешь, двести граммов миндаля, три унции масла… Она чувствует во рту вкус влажного заплесневелого хлеба. Впервые она смакует подлинный вкус смерти. Она не выплевывает хлеб. Она его проглатывает. Она знает, что эта плесень отныне будет питать ее. Вечно.
Она тащится, оставляя за собой клочья лохмотьев, следы крови и крошки хлеба, которые оскверняют белизну снега. Добирается до середины огороженного пространства, туда, где должно биться сердце Смерти, если оно у нее есть. Затаив дыхание, прислушивается. Тишина. Чистая, ничем не нарушаемая, всеохватная, словно она внутри ледяного кристалла. «Смерть!» – бормочет она. Тишина. «Я здесь!». Тишина. «Смерть, отзовись! Я пришла! Мы должны посчитаться!» Тишина. «Потаскуха!» Смерть отвечает ей судорожным эхом.
Побужденная этим много раз повторенным криком, она выпускает свои львиные когти, свои зубы апокалипсического чудовища, она вновь охвачена порывом воительницы и роет, роет снег, без отдыха, без передышки, словно все ее существо превратилось в эти неистовые ногти. Земля. Вот она, земля. Перед ее глазами, ослепленными белизной снега. Земля братской могилы, земля, которая называется отчизной, которая пожрала ее четверых мужчин Пауча, погребла их в безвестности. Ана Пауча не осмеливается поверить в это. Она лижет ее, ласкает, царапает, грызет. Она приникает к ней лицом, дыхание к дыханию. Любовь. Причастие. Бойня. Высший накал былой страсти. Она обнюхивает ее, эту землю, которая, словно свинья, развалилась на любимых телах, дорогих, обожаемых телах ее четверых мужчин Пауча. Отвечай! Шлюха! Монашка! Что сделало тебе мое чрево? Что сделал тебе мой род? Что сделала тебя я, несчастная из несчастных, что ты отняла у меня моих Паучей, мои четыре дерева Пауча, мои добрые утра, мои ночные грезы, мое женское богатство? Ты ответишь мне наконец, мерзавка? Ты думала, что я умру молча, покоренная, навсегда останусь Аной-нет из-за твоих плутней потаскухи, земля родины, родины-сводницы! Наконец-то ты передо мной. Пора нам посчитаться! Во что превратила ты моих мужчин? В прах. В гнездо для паразитов. В бесконечную пустоту. Из крови и плоти моих мужчин ты сделала удобрение, чтобы лучше произрастало зерно, деревья, фрукты, цветы, которые вскормили и увенчали победу других. Раскрыв объятия, словно шлюха, чтобы принять моих мертвецов, ты стала пособницей и соучастницей победителей, ты задолжала мне жизнь, полную надежды, место в памяти моего потомства, желание находиться среди людей. Ты обокрала меня. Ты вычеркнула меня из жизни. Земля родины, я обвиняю тебя в убийстве. Я проклинаю тебя!
Смерть здесь, рядом, она знает это. Она чувствует, как та медленным леденящим шагом поднимается по ее ногам, наполняет ее тело мурашками сна, щупает ее сердце своими ледяными чуткими пальцами, окрашивает ее в лиловый цвет, превращает в мрамор. У нее больше нет мочи издать хотя бы звук. Нет мочи бормотать ругательства. Нет мочи проклинать. Она призывает последние силы, чтобы выплюнуть в лицо Смерти свое презрение, но Смерть сжимает ей горло, душит ее, уводит в свои владения, далеко, очень далеко от ее родного солнца.
Снова начинает падать снег, безмятежный, надежный, он окутывает белым саваном труп женщины по имени Ана Пауча, семидесяти пяти лет, которая была женой, матерью и вдовой четверых мужчин Пауча, уничтоженных испанской гражданской войной и ее тюрьмами ненависти. Никакой надмогильный камень не увековечит эти пять имен:
Ана Пауча
Педро Пауча
Хосе Пауча
Хуан Пауча
Хесус Пауча по прозвищу малыш
Никто не уронит над ними слезу.
Ни в чьей памяти не сохранится их образ.
Пятеро святых без церкви. Пять антиимен.
Пятеро-нет.
Париж – Сан-Франциско,
январь – август 1976
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24