А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Во всяком случае, в тот день. Мест на окрестных парковках более чем достаточно, поскольку машин там вообще нет, а те, что я видел, были без колес или без двигателей. Мы остановились у самого входа, и, пока Марианна выбиралась из машины, я держал Аналиссу на руках. Малютка оказалась невесомой как меренга. У нее был жар, личико в красных пятнах, но она постоянно двигала ручонками под одеялом и совсем не плакала.
«С девочкой все нормально, – сказал я Марианне, когда та забирала ее у меня. – Просто она никак не может решить, то ли потанцевать со мной, то ли дать мне в лоб».
Марианна даже чуть улыбнулась. Но, поднявшись по ступенькам, мы увидели на побитой деревянной двери траурный венок. В приемном покое было пусто, не считая одной нянечки и одной регистраторши. Они сидели за письменным столом и пили горячий чай из бумажных стаканчиков.
«Мы записаны на прием, – сказал я. – Аналисса Петтибон».
Нянечка в маленьких круглых очках, с белыми кудряшками, выбивающимися из-под шапочки, была похожа на пуделя.
«Вы что, газет не читаете?» – спросила она и исчезла за дверью.
Регистраторша с извиняющимся видом встала из-за стола. Я хорошо помню ее юбку, черную, до пят. Сама она блондинка лет, может, за сорок. Сбитненькая, коренастенькая, этакий обрубочек. Похожа на маленькую девочку, порывшуюся в материном шкафу. И при этом у нее был чрезвычайно мягкий, чрезвычайно глубокий голос и протяжный выговор; Техас, Алабама – откуда-то оттуда.
«Милочка, разве вам не позвонили?» – обратилась она к Марианне, которая сразу вся напряглась, и я понял почему. У нее не было телефона.
«Послушайте, мы все равно уже здесь, – сказал я. – Объясните хотя бы, что происходит. Вы что, закрылись? Обанкротились? Может кто-нибудь привить ребенка или нет?»
Женщина вздохнула, сложила ладони чашечкой, словно собираясь принять причастие, и сказала: «Доктор умер».
Аналисса запищала и закашлялась, и Марианна села ее покормить. Регистраторша смотрела на нее, стоя в той же позе.
«У вас что, только один доктор?» – спросил я.
Женщина, продолжая держать руки перед собой, улыбнулась мне чрезвычайно тягучей, чрезвычайно мягкой улыбкой.
«Мне очень жаль, но у нас траур, – сказала она. – В клинике три постоянных врача, и завтра они приступят к своим обязанностям. Возможно, будет большая очередь, ведь мы были закрыты несколько дней. Но если вы привезете Аналиссу, уверяю вас, мы найдем для нее время».
Я поблагодарил ее и стал ждать, когда Марианна закончит кормить. Мы были уже на полпути к выходу, как вдруг – даже не знаю, что заставило меня задать этот вопрос, – я обернулся и спросил: «А какой доктор умер?»
Руки у женщины разжались.
«Основатель этого заведения и его душа. Доктор Колин Дорети».
Я уже догадался. Как только Спенсер произнес это имя, поднялся ветер, пронесся над нами и затих.
– Не помню, как я довез Марианну домой, – продолжает Спенсер. – И вообще ничего не помню, кроме того, что я пошел в нашу церковь и всю ночь проспал на скамейке. К утру, когда я проснулся, шея так затекла, что ею можно было дрова рубить. Но что самое странное, чувствовал я себя прекрасно. И это было таким облегчением, что я упал на колени и разрыдался. Один раз зашел пастор Гриффит-Райс, спросил, не нужно ли мне чего, и оставил меня в покое.
– Спенсер, ты веришь в судьбу? – спрашиваю я. – Просто у меня такое впечатление, что каждый наш шаг в любом направлении приводит нас в одно и то же место. Или назад друг к другу.
– Я верю в верование, – отвечает он. – Я верю в делание. Я верю, что признавать своим то, что ты сделал, – это честность, а претендовать на то, что будет дальше, – это высокомерие. Я верю, что в нашей жизни есть моменты, когда мы это почти понимаем, и что добро, которое мы чуть-чуть не доделываем, гораздо мучительнее для людей порядочных, чем зло, которое мы доводим до конца.
– Добро, которое мы чуть-чуть не доделываем?
Он бросает на меня быстрый взгляд и отводит глаза. Я хватаюсь за перила «палубы». Перчатки на моих руках блестят от влаги.
Голос Спенсера становится все глуше и глуше, пока не переходит на шепот.
– На следующее утро Марианна Петтибон снова принесла Аналиссу в клинику. Я с ними не поехал; я был слишком потрясен смертью доктора – да и тем, что просто услышал его имя, – чтобы исполнять обязанности попечителя. Они прождали часа два, но их все не принимали, и Марианна пошла в туалет. Аналиссу она оставила под присмотром южанки-регистраторши. Та положила малютку на стул рядом со своим столом. Девочка лежала и кашляла, но не плакала. Тут зазвонил телефон, и в то же время еще одна женщина, ожидавшая с самого утра, не выдержала и раскричалась, требуя, чтобы ее приняли. Тогда же одного из докторов как-то угораздило поскользнуться и разбить стеклянную пробирку, которую он держал в руке, и в результате весь пол был залит кровью. Сбежались люди. Кто-то кинулся ему помогать, кто-то подтирал пол. Поднялась страшная суматоха. А когда суматоха улеглась, регистраторша посмотрела на стул и обнаружила, что Аналисса пропала.
– Пропала.
– Не забывай, меня при этом не было. Я рассказываю с чужих слов. Ребенок словно испарился. – Спенсер, не снимая перчаток, пытается запихать руки в карманы пальто. – Марианна, конечно, раскисла. Она совсем упала духом и за два дня съела все таблетки, которые были у нее в аптечке. Умереть она не умерла, но таблетки сделали что-то страшное с ее пищеварительной системой, и теперь она вынуждена питаться пустым супом, так как ни с какой другой едой ее организму не справиться. Тем временем церковь сделала то, что она умеет лучше всего, – она мобилизовалась. Мы разослали людей по домам всех пациентов, кого нам удалось найти из тех, что приходили на прием в то утро. Пасторы ездили домой к той регистраторше с елейным голосом. Она жила в Ферндейле, недалеко от дома моей матери, с двумя чистопородными далматскими догами. Мы даже обращались в полицейский участок и очень им докучали. Мы обращались к мэру, и тот согласился встретиться с пастором Гриффит-Райсом. Они, оказывается, давние друзья.
По ночам мы собирались в церкви и молились. Сотни людей, из ночи в ночь. Помню, я как-то оглянулся, когда все тихо молились при тусклом свете, под негромкие звуки роялей, и один из пасторов стоял и раскачивался, может быть, пел, и я, помнится, подумал тогда: «Господи, как же нас много!»
Я страшно боялся за Марианну. И никак не мог забыть ощущение, которое я испытывал, держа на руках эту кроху. Но страдал я гораздо меньше, чем следовало. Мне все время надо было куда-то ходить, понимаешь? Надо было давать утешение, и бывало, что его принимали, а это большая редкость.
– Знаю, – говорю я.
– Я знаю, что ты знаешь.
Только ощутив на щеке легкое влажное прикосновение – словно поцелуй призрака, – я понимаю, что идет снег. Смотрю на небо – оно совершенно бесцветное: не серое, не голубое, не белое; снежинки падают с него медленно и бесшумно. Ветер улегся, и снег не пляшет на пути к земле, а просто падает.
– Через два дня после того, как Марианна пыталась покончить с собой, – продолжает Спенсер, – меня навестил пастор Гриффит-Райс, он беседовал с врачами, и они сказали, что она, по всей вероятности, выживет. Я опустился на колени у окна и стал молиться, обливаясь слезами. На улице шел дождь со снегом, окна у меня никогда плотно не закрывались, и было слышно, как сквозь щели вползает холод. Мне некуда было деваться. Нечего делать. Я годами не ходил в кино, я мало чего читал помимо Библии, меня некому было ждать; в общем, все бы хорошо, только всякий раз, сгибая руки в локтях, я ощущал эту легкую тяжесть ерзающего младенца. И вдруг я понял, что хочу повидать Терезу и выразить ей соболезнования по поводу кончины ее отца. Я не стал тратить время на размышления. Встал, бросив на столе недоеденное жаркое, и порулил к Сидровому озеру.
Дороги ужасные, кругом слякоть. Был воскресный вечер, на улицах – ни души, в прямом смысле ни души. В некоторых торговых точках на Вудворде горел свет, но только для отпугивания грабителей. Я притормозил у «Крюгера» – того, что рядом со «Стросом», купил две лилии и собственноручно завернул в прозрачный целлофан. Их аромат напомнил мне дыхание младенца. В магазине я проторчал, наверное, минут, двадцать: стоял, слушая дождь, поправляя зелень в букете. Надо ли говорить, что я думал о той нашей жуткой последней встрече с ней. Я хотел понять, что говорили мне цветы.
Дом… да, он выглядел не так, как сейчас. Доктор только что умер, так что дом имел вполне пристойный вид. Мне вдруг пришло в голову, что Тереза, возможно, там больше не живет. Может, они давно переехали всей семьей, а может, у Терезы своя взрослая жизнь и она где-то далеко. Почему нет?
Даже не знаю, с чего я взял, что дом пустует. Должно быть, из-за тишины. Я стоял и думал, что делать с лилиями, как вдруг дверь открылась и в ней показалась Тереза.
– Входи, – сказала она и, повернувшись, сразу проследовала на кухню.
Тереза мало изменилась с той нашей последней встречи. Она была в чем-то коричневом, вязаном, похожем на джутовый мешок. Может, в пончо, не знаю, но в чем-то совершенно бесформенном. В доме она была одна. Барбара, как я выяснил позднее, уехала через день после панихиды. Она увезла Терезу в аэропорт и посадила на самолет в Кливленд. Там ее должна была встретить ее тетка. Но в последнюю минуту Тереза потребовала, чтобы ее высадили. Она каким-то образом добралась до дому, позвонила тетке и сказала, что Барбара решила повременить с отъездом. А я лишь совсем недавно узнал, что Барбара покинула страну. Она уехала куда-то в Юго-Восточную Азию. По-моему, в Таиланд. И возвращаться не собиралась. Однажды она сказала мне, что хочет вырваться из своего беличьего колеса или хотя бы переместить его в более теплые края. Но ее не оставляли мысли о Терезе, особенно о ее жизни с теткой со стороны Дорети.
– Это та, с которой я сегодня разговаривал? – спрашиваю я.
Спенсер пожимает плечами.
– В общем, через две недели Барбара вернулась. Слишком поздно, но вернулась.
Боль у меня в суставах усиливается, как будто меня вздернули на дыбу. Так или иначе, похоже, мы всегда являемся слишком поздно – мы все.
– И вот я там, – продолжает Спенсер. – Впервые за тринадцать лет вступаю в святилище Дорети. Закрываю дверь – и ба-бах! – опять она, все та же застывшая мертвая тишина. Каждый скрип половицы – как крик чайки над океаном. Такая вот глубокая тишина. Мне видно, как Тереза крутится на кухне, но явно без всякой цели. Просто переставляет что-то с места на место. Со стен на меня все так же пялятся маски. Мне хочется бросить цветы на приветственный коврик и уйти. После десятиминутных колебаний я подхожу к кухне и вижу, что Тереза сидит за столом и курит. Дым – это единственное, что здесь еще движется.
«Тереза, как ты тут?» – спрашиваю я, но она на меня даже не смотрит. За ее стулом высится стопка газет в нераспечатанных защитных пакетах. Посуды нет ни в раковине, ни на столе, не считая белой кружки с надписью «Медицинская школа Корнелла», которую она использует в качестве пепельницы.
Спенсер с силой втягивает воздух – набирает полную грудь, задерживает его на несколько секунд и выпускает. Я смотрю на снежную морось – нити, сплетающиеся в погребальный покров.
– Она ничего не ответила. Хотя нет, вру. Она сказала: «Все будет хорошо».
Я стискиваю руками грудь. Спенсера качнуло, и он схватился за перила.
– И после этих слов, Мэтти, не знаю почему: наверное, я еще чувствовал себя виноватым в том, что случилось в нашу последнюю встречу, – меня повело. Я обезумел. Я столько времени, столько дум потратил на этого человека! «У меня? – спрашиваю. – Спасибо, родная, у меня все прекрасно/ Приступы ломки? Упаси бог! У меня их уже практически не бывает. Правда, я не чувствую вкуса пищи. Видимо, подпортил себе язык или вкусовые рецепторы. И еще я не переношу солнечного света – сетчатка ни к черту, но ты права, все будет хорошо». Не помню, сколько я распространялся на эту тему. Но тут мой взгляд упал на эркер в гостиной – он был все так же зашторен, – затем скользнул на обеденный стол, и то, что я увидел, заставило меня замолчать. Я потряс головой, пытаясь отогнать наваждение. И тут, клянусь богом, меня разобрал смех. В центре стола по идеальной прямой выстроилась батарея открытых баночек с детским питанием.
– О, нет! – вырывается у меня тихий возглас, и к глазам подступают слезы. Но единственное чувство, которое я улавливаю в голосе Спенсера, – это смирение.
– Даже этикетки на баночках смотрели в одну сторону, – продолжает он. – Морковь, стручковая фасоль, мясные шарики с макаронами в яблочном соусе и черт знает что еще. Из каждой баночки торчала своя ложка – как рассада в горшочках. Баночки, что мне показалось довольно странным, были практически непочатые, но тогда меня больше взволновало само их наличие, и я воскликнул: «Боже милостливый! Тереза Дорети, ты стала матерью? Поздравляю! Я так рад за тебя. За всех нас!» После чего я вспомнил о цели своего визита и сказал: «Меня очень опечалила смерть твоего отца. Но, черт возьми, Тереза, ты стала матерью! Можно взглянуть на ребенка?»
И тут она впервые на меня посмотрела. Это был тот же взгляд, Мэтти, только еще хуже. Ты видел его сегодня утром – он не изменился.
– Видел, – говорю я, пытаясь удержаться на ногах, взять себя в руки.
– И, устремив на меня этот взгляд, она сказала: «Он не ест». Как будто она говорила о машине, которая не заводится, или о ручке, которая не пишет. Внутри у меня все сразу адски похолодело, я, шатаясь, поднялся со стула и прошел в гостиную, чтобы получше рассмотреть баночки. Светильник над большим белым диваном был включен. Диван все тот же, только просиженный и потертый. На нем лежал маленький сверток из одеял. Приглядевшись, я увидел личико Аналиссы Петтибон с широко раскрытыми глазами.
Спенсер смотрит на меня, словно ожидая какой-то реакции. Но я не могу даже набрать воздуха в легкие. Самое худшее во всей этой истории – ее неизбежная, неоспоримая логика. Я чувствую резь в глазах, чувствую, как они опухают, – словно мне поставили два фингала сразу.
– Решение назрело моментально, – говорит Спенсер. – Сразу. В Судный день, надеюсь, я узнаю, было ли оно правильным. – На глазах у него тоже выступают слезы, но голос звучит ровно. – Не знаю, зачем ей понадобился ребенок. Но не думаю, что она хотела причинить ему зло. Это не был какой-нибудь ужастик типа «Теперь я Снеговик». Судя по количеству баночек, она накупила детского питания долларов на сто и пробовала кормить малышку каждым. Ведь несмотря на уйму прочитанных книг и на свои необыкновенные мозги, Тереза мало что понимает в обыденной жизни. Я почти на сто процентов уверен, что ей и в голову не приходило, что малышка не ела, потому что еще не созрела для твердой пищи. Ее надо было кормить либо грудью, либо из бутылочки. Через пару дней Аналисса, должно быть, совсем затихла, а Тереза все сидела за кухонным столом в ожидании бог знает чего, и это продолжалось до моего прихода, то есть почти четверо суток.
Моим первым побуждением было рвануть за молочной смесью. Но малышка могла в любой момент умереть – бог знает как она умудрилась протянуть так долго. Она едва дышала – один вдох за несколько секунд, как севшая батарейка. Потом, после легкой судороги, ее вырвало, и это решило все. Не думаю, что в желудке у нее осталось что-то, кроме собственных соков, потому что рвота была желто-красного цвета и очень жидкая. Я сгреб малышку в охапку и пулей вылетел из дома. Тереза даже не встала из-за стола.
Аналисса и раньше-то была легче перышка, а теперь стала почти невесомой – как будто держишь в руках мыльный пузырь. Прижми я ее чуть крепче, я бы наверняка ее раздавил, а чуть слабее – она бы просто улетела. Я сел в машину, положил девочку к себе на колени и только тогда осознал, что понятия не имею, где находится ближайшая больница, поэтому с маниакальной одержимостью поехал в Бельмонт. Вероятно, можно было бы найти что-то и поближе, но я представил, какие вопросы посыплются на меня, как только я, пошатываясь, войду в вестибюль бирмингемской клиники с полумертвым чернокожим младенцем на руках, да еще и не своим. Не говоря уже о том, что мне бы пришлось черт знает что плести о Терезе.
К счастью, Бельмонт находился рядом с моей церковью, рядом с моим бывшим домом, и я даже знал кое-кого из сестер. Врачи, разумеется, все равно стали меня допрашивать, но Аналиссу снова вырвало чем-то красным, и они ее унесли. Я сразу пошел к телефону и позвонил в полицию. Прессу, видимо, тоже кто-то проинформировал, потому что репортеры появились раньше копов.
Спенсер весь сжимается под своим пальто. Я покорно жду, потому что у меня нет выбора. Он прав. Кино кончилось. Вред причинен. По-прежнему валит снег, небо темнеет в надвигающихся сумерках.
– К тому времени я уже знал, что сказать полиции, – продолжает Спенсер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37