И вдруг все, что я перечувствовал за весь этот уикенд: ужас, вина, тоска, одиночество – вспыхивает у меня в глотке, как сухое дерево от удара молнии, и я понимаю, что единственный способ задуть огонь – это закричать.
– Ты все-таки не представляешь, насколько это для меня важно! Мне нужно понять, сможет ли она меня увидеть, Спенсер. Если это вообще что-то значит. И понять это я смогу только в том случае, если пойду один. Кем, черт возьми, ты себя возомнил?
– Никем. Я ее опекун. Человек, который остался, – говорит Спенсер прерывающимся голосом; он больше не орет, на глазах выступают слезы. Он не закрывает лицо рукой, не отпихивает меня. Просто стоит и плачет.
– Ну а я – человек, который вернулся, – парирую я, и огонь в моей глотке угасает, оставив меня с опаленным языком и полным ртом дыма. – И мы оба любим ее.
Спенсер отстраняет меня рукой:
– Возможно. Но я человек, который уже многие годы действует от ее лица – вместе с Барбарой.
– С Барбарой? С Барбарой Фокс? Боже мой, Спенсер…
– Все, что я тебе о ней говорил, – правда. Она уезжала. Потом вернулась. На свое несчастье. Лучше бы она не возвращалась, но что сделано, то сделано. Она приходит сюда чуть не каждый день, даже чаще, чем я. Нельзя тебе, Мэтти, идти туда одному. Пожалуйста, доверься мне в этом. – Сползая по стене, он садится на ступеньку и принимается дубасить себя кулаками по коленям. – Она… если она тебя увидит… если ты хотя бы войдешь… может случиться всякое.
– Спенсер, – говорю я, ласково тронув его за плечо. – Я рад, что ты ее нашел. Мне легче, оттого что вы с Барбарой здесь, рядом с ней. Но она не твоя! Тебе не приходило в голову… то есть почему ты не хочешь допустить, что встреча со мной может пойти ей на пользу, а не во вред?
Спенсер молчит. Выражение лица у него скучное, но загадочное.
– Послушай, – продолжаю я, – ведь ясно же, что ничто из этого ни для кого из нас ничего не решило. Но оттого, что ты будешь сторожить ее, как какой-нибудь питбуль, ей лучше не станет.
Наконец Спенсер поднимает глаза. Лицо у него по-прежнему туманное, но глаза и щеки мокрые.
– Возможно, ты прав, Мэтти. Возможно, ты дьявол, а возможно, ты прав. Не буду делать вид, что знаю. Раньше не делал и сейчас не буду.
– Тогда пусти меня к ней. Клянусь, я позову тебя, если ей это понадобится.
– Только… только будь осторожен, Мэтти. Заклинаю тебя. Будь осторожен. – Опустив голову, он прижимается к стене, давая мне пройти. – Третья дверь налево.
Звук моих шагов тонет в толстом ковре. Три ступеньки. Пять. Деревянные перила холодят руку. Если когда я умру, там окажется туннель с белым светом в конце, то мой путь по нему будет не более сюрреальным, чем этот подъем.
На верхней площадке лестницы другой коридор поворачивает к фасадной части дома; по каждую его сторону – пять высоких дверей. За одной из них тихо работает телевизор: повторный показ сериала «С возвращением, Коттер!». Долетают и другие звуки – все приглушенные. В холле кто-то крутит Эллу Фицджеральд. Песню я не узнаю. Дверь в комнату с телевизором чуть приоткрыта, и я не могу устоять перед соблазном туда заглянуть. Женщина лет за шестьдесят сидит на больничной койке с деревянной спинкой; ее всклокоченные волосы похожи на развевающуюся на ветру белую конскую гриву. Она поднимает на меня глаза, улыбается и возвращается к телевизору.
В трех шагах от Терезиной двери семнадцатилетние чары, побуждавшие меня стремиться к этому мигу, теряют силу. Мои ноги постепенно замедляют ход, и все, что я могу сделать, это прислушаться. Дверь в комнату напротив закрыта, но именно оттуда доносится мягко гудящий джазовый голос Эллы. Из комнаты Терезы не слышно ни звука.
Комната Терезы.
Пол подо мной вспучивается, словно под ним прошла волна. Что-то помимо моей воли отрывает меня от земли и бросает вперед. Я так долго сопротивлялся, барахтаясь на расстоянии крика от этого берега, и вот теперь жизнь вышвыривает меня на него.
Дверь плотно закрыта, и я легонько стучу. Спустя несколько секунд стучу снова. И наконец робко открываю.
В первый момент у меня отвисает челюсть. Я уже видел эту комнату – или почти такую, а может, не совсем такую: не та кровать, не то освещение, не тот белый ковер, но книжные шкафы те же самые. Тот же разнокалиберный набор шкафов, расставленных в том же порядке вдоль одной стены и по бокам одного окна, частью переходящих на другую сторону. Между ними – тот же невысокий красный письменный стол с задвинутым под него красным пластиковым стулом. В шкафах – те же самые книги на тех же местах, то же многотомное собрание «Мировой классики» в кожаных переплетах и те же разномастные книги в мягких обложках, стоящие, может, и без определенного порядка, но именно так, как мне запомнилось. Я мог бы по памяти перечислить практически все названия этих книг, хотя видел их всего лишь раз. Эти тома, с безупречной скрупулезностью расставленные здесь по той же модели, кажутся столь же непостижимыми и древними, как Стоунхендж. Между шкафами та же россыпь фотографий поблескивает теми же лицами: Терезина мать на санках; доктор Дорети в библиотеке держит за руку совсем маленькую Терезу. Среди них нет ни одного фото Терезы в более старшем возрасте, чем я ее знал. Не считая больничной койки, эта комната производит впечатление идеально воспроизведенного кукольного домика.
Только кукла, живущая в этом домике, слишком для него велика. Тереза сидит у окна спиной ко мне, склонившись над книгой. Ее длинные грязно-белые волосы безжизненно лежат на плечах, похожие на бурые водоросли.
Мне хочется прошептать ее имя, спеть ей нашу детскую песенку, сделать что-то приятное, чтобы заново ввести себя в ее жизнь. Но у меня вырывается крик. Звук взрезает воздух и лезвием топора вонзается в стену над ее головой. Она оборачивается, и я вижу фарфоровый слепок с того лица, которое я помню: глаза менее симметричны, нос чересчур плоский. Но изгиб губ все тот же.
– Все будет хорошо, – говорит она и переводит взгляд на окно.
Голос не тот, каким я его помню, и тем не менее он узнаваем. Одна эта фраза, почти лишенная модуляции, оживила в памяти все «Битвы умов», все уроки с первого по шестой класс, и все мое мичиганское детство загудело вокруг меня, словно осиный рой, который я выбил пинком из гнезда в траве.
– Тереза, это Мэтти.
Она снова оборачивается, и я в ошеломлении обнаруживаю, что ее карие глаза полны слез.
– Мне нравится этот запах, – говорит она. – А тебе разве нет? Тай Кобб. Дикарь Билл Донован. Хукс Вильце.
Я не чувствую никаких запахов, но мне все равно, потому что я уже подхожу к ней, чтобы дотронуться до нее, обнять ее – не знаю, какую, – как вдруг она снова повторяет: «Все будет хорошо» – и останавливает меня жестом руки.
– Эй! – окликаю я, подыскивая магические слова, способные хоть немного снять напряжение. «Эй!» не срабатывает, и я пробую другое: – Тереза, поговори со мной, пожалуйста.
– Дони Буш, – слышу я в ответ. – Уаху Сэм.
А волосы у нее такие, просто потому что они мокрые, доходит вдруг до меня. Должно быть, она только что приняла душ или ванну. Я стою неподвижно, позволяя волнам, порожденным моим присутствием, прокатиться по комнате, удариться о стену и откатиться назад, накрывая нас, пока вновь не водворится тишина. Тереза перестает артикулировать, и перечень чего бы то ни было замирает у нее на устах. Будем надеяться, что это сработало. Будем надеяться, что это удержит ее здесь, со мной. Я робко прикасаюсь к ее руке. Слезы переливаются через ее ресницы, растекаясь по лицу, и я вижу в ее глазах себя, плавающего среди мертвых родителей, утраченных лет и людей-призраков. Мы стоим вместе в этой комнате и качаемся в ней над зимним миром, словно в воздушном шаре, только что сорвавшемся с гайдропов.
– Привет! – говорит Тереза, кивая головой. – Я буду сразу за вами.
– Это Мэтти, – повторяю я тупо, пока Тереза смотрит на дверь за моей спиной.
Понимает ли она, что это я? Не обидел ли я ее? Невзирая на все те годы, что я провел, в разных вариациях представляя себе этот миг, я не знаю, что делать. И поэтому опускаюсь перед ней на одно колено. В другой вселенной, в более сладкой жизни я бы, наверное, предложил ей руку и сердце. Спенсер совершил бы церемонию. Но вместо этого я расстегиваю рюкзак и достаю Терезин блокнот.
Она его узнала, я в этом почти уверен, потому что она сразу замерла, а когда я ей его вручил, побледнела как труп. Взгляд застыл, и она, кажется, перестала дышать. А когда задышала снова, дыхание было ровным и частым.
Я стою рядом с ней, совсем близко, и смотрю, как она отгибает потрепанную синюю обложку.
– Н-н-н-хы! – тянет она, вроде бы даже прихмыкнув. – Все будет хорошо.
Присев на кровать, она принимается листать блокнот, практически в него не заглядывая. Я смотрю на ее макушку и вспоминаю, как по ее ногам стекала тина в тот день, когда мы превращались в озеро.
– Прости меня, Тереза, – шепчу я сквозь слезы. – Прости меня. За все.
Какое-то время она продолжает перелистывать страницы, наклоняя голову то в одну, то в другую сторону, и что-то бормочет – возможно, читает вслух, но я не могу разобрать слов. И вдруг резко встает, оказавшись вплотную ко мне. Я чувствую на щеке прикосновение ее волос, затем руки, затем она меня целует.
В течение нескольких блаженных мгновений я не замечаю ничего странного. Ее губы без нажима прикасаются к моим, и я ощущаю вкус ее дыхания, зубной пасты и яблока. Я чувствую, как наши жизни смыкаются через едва приоткрытые рты, словно кончики языков, хотя сами языки так и не соприкоснулись. Знакомая боль пронзает мое тело где-то под легкими. Тереза приникает ко мне, как ребенок иногда прижимается лицом к стеклу автомобиля, пробуя на вкус конденсат. Я не отстраняюсь, пока она не начинает кричать. Но она уже обнимает меня одной рукой за шею, явно не желая отпускать. Ее зубы бьются о мои, она напрягается всем телом и опять испускает крик – прямо мне в рот. Я отскакиваю, чуть не завалив ее на себя, но она вдруг отпускает руку и снова разевает рот – эту черную дыру в центре моего мира, – а потом, к моему изумлению, хватает меня там.
– Не надо, Тереза, – говорю я. – Пожалуйста. – И она, не закрывая рта, начинает раскачиваться. – Я могу уйти. Могу остаться. Могу спеть тебе песенку. Скажи только, чего ты хочешь. Чего ты хочешь, Тереза? Что тебе нужно? Что мне сделать?
– Я не могу, – отвечает она вполне спокойно, и, несмотря на то, что я вижу, как снова раскрывается ее рот, и знаю, что за этим последует, по моему телу пробегает трепет жуткой щекочущей радости. Я почти уверен, что на одно это мгновение она поняла, кто перед ней. Потом она снова начинает кричать, и в комнату врывается толпа людей.
Я вижу, как блокнот соскальзывает с Терезиной кровати и плашмя падает на пол, но тут кто-то отпихивает меня в сторону, хватает Терезу и подталкивает ее к кровати, но крик не прекращается. Мужчина, усадивший Терезу на кровать, заполняет собой чуть не всю комнату; на нем белый врачебный халат. Второй мужчина, в джинсах и свитере, протискивается мимо меня и наклоняется над кроватью. У него курчавые волосы. Лица я так и не увидел. Третий – Спенсер.
– Ну ты и задница! – шипит он, обхватив меня с тыла.
Мужчина в халате бросает недовольный взгляд в нашу сторону.
– Уходите, мистер Франклин. Забирайте вашего друга и выметайтесь. – Он укладывает Терезу на спину, прижимая ее к постели.
Спенсер, ворча, берет меня на абордаж и тащит из комнаты, но я не спускаю глаз с Терезы, которая уже почти успокоилась. Когда все эти люди ввалились в комнату, у нее ослабели руки. Что ни говори, а сейчас она выглядит гораздо более спокойной, чем в тот момент, когда я к ней вошел. И если бы ее не держал врач, она бы наверняка помахала мне на прощанье.
– Все будет хорошо, – говорю я ей, чуть улыбаясь, и Спенсер выпихивает меня в холл. Сам он, отдуваясь, продолжает стоять в дверях.
Мне уже не видно лица доктора, но я слышу, как он говорит:
– Мистер Франклин, пожалуйста. Все уже в порядке. Дайте ей немного отдохнуть, ладно?
– Прости, – бормочет Спенсер – доктору ли, Терезе, не знаю.
– Блокнот, – вспоминаю я вдруг.
– Что?
– Ее блокнот. Там, на полу. Я принес ей ее блокнот. Пожалуй, лучше не оставлять его у нее.
Спенсер заходит в Терезину комнатки возвращается с синей книжицей в руках. ^
– Вот черт! – шепчет он, в изумлении глядя на блокнот.
– Ты знаешь, что это?
– Мне показывал его тот коп с лакрицей. – Я вижу, как у Спенсера дрожат руки. – Перепугал он меня тогда до усеру.
– Вот я и подумал, что нам не стоит его здесь оставлять.
– Зачем ты вообще его принес? Ты что, больной?
– Мистер Франклин! – тявкает из комнаты врач, и мы устремляемся к лестнице.
На какое-то мгновение у меня появляется совершенно неуместное чувство – шутки глупой памяти: мисс Эйр, которая писала что-то на доске, оборачивается на нас со Спенсером и отчитывает нас за разговоры.
– Зачем ты его сюда принес, Мэтти?
Ответить мне нечего – теперь, когда я об этом думаю. Какую пользу мог принести ей этот блокнот? Для меня он стал реликвией, шкатулкой с секретом, картой сокровищ. «Иксом» помечена мертвая зона.
– Просто я всегда ношу его с собой, – говорю я, пряча блокнот в рюкзак.
Из Терезиной комнаты, прохладной и спокойной, доносится ее голос: «Один. Два. Шесть. Двадцать четыре. Сто двадцать. Семьсот двадцать».
Мы со Спенсером переглядываемся. На один краткий немыслимый миг мне кажется, что мы вот-вот улыбнемся. Но мы не улыбаемся.
– Твой визит был страшной ошибкой, это очевидно, – говорит Спенсер. – Может, хоть теперь ты это понимаешь. – Он обходит меня и начинает спускаться по белой ковровой лестнице. Мне нечего сказать. Некуда больше идти. Я следую за ним в гостиную, где уже никого нет. – Договорим на улице, – бросает он. – Проклятье! Зря я тебя сюда привез. – В вестибюле мы надеваем пальто и башмаки, затем выходим на улицу и оказываемся на дощатой «палубе» перед заваленным снегом газоном.
– Спенсер, а они вообще знают, что с ней?
Он отвечает как по учебнику:
– Пациент с синдромом деперсонализации, иначе говоря, с расстройством самосознания, характеризующимся отчуждением собственных мыслей, эмоций и действий, превращается в автомат. Он склонен большую часть времени проводить в размышлениях. Реальный мир кажется ему нереальным, время смещается и расплывается. Зачастую подобные расстройства имеют невыявленные истоки в детстве, вследствие чего бывает затруднительно проследить развитие заболевания.
Я пристально смотрю на Спенсера, но он отводит глаза.
– Но мы-то их выявили, – говорю я. – В каком-то смысле.
– Да. Возможно. Но ее врач также не исключает, что она страдает жестокой и упорной диссоциативной амнезией. Что во многом говорит само за себя, не считая того, что иногда это приводит к агрессивным побуждениям.
На сей раз предчувствие заявляет о себе болью в суставах: я не могу выпрямить колени, не могу согнуть руки в запястьях, и мне хочется закричать.
– Спенсер, – выдавливаю я из себя наконец, – прошу тебя, расскажи мне все до конца. Прямо сейчас.
Он долго смотрит на снег. Вздыхает…
– Аналисса Петтибон жила со своей матерью Марианной на Декатур-стрит, сто девятнадцать. Я познакомился с ней в тот день, когда отвозил ее в клинику на Гранд-роуд. Двенадцатого ноября девяностого года. Ей было девяносто восемь дней от роду.
Ветер гоняет снежных призраков по сугробам, а деревья по-стариковски покачивают головами – словно бабушки-дедушки, приглядывающие за резвящимися в парке детишками. Тереза Дорети, возможно, вернулась к окну и смотрит на нас с высоты – шагаловский призрак в вечно голубом «нигде».
– Пастор Гриффит-Райс тогда как раз произвел меня в попечители.
– Это на ступень ниже пастора?
– Не ниже. Пасторов не так уж много. Мало желающих. Это поглощает всю твою жизнь, требует полного самоотречения. Одна из клиник в центре города предоставляет возможность бесплатного обследования детей, которым перевалило за сто дней, включая прививки. Некоторые из наименее благополучных членов нашей общины пользовались услугами этой специфической клиники, но я там никогда не бывал. Двенадцатого ноября я заехал за ними в их трехкомнатную клетушку в центре и повез их туда. На крышах лежал снег, на улицах – гололед, но день стоял по-летнему ясный. Марианна казалась расстроенной, и я всю дорогу пытался ее утешить. Но что бы я ни говорил, она лишь крепче прижимала малютку к груди и согласно кивала головой. Она точно так же закивала бы, если бы я сказал, что хочу въехать в реку повидать друга. Очевидно, Аналисса была больна, но Марианна никому об этом не говорила и очень боялась за дочку. Большая девочка Марианна. Вроде даже хорошенькая, но уж слишком большая. В ее руках Аналисса казалась запеленутой ягодкой. От одной руки несло спиртом – не питьевым, а для растираний.
Клиника располагалась в одном из этих недостроенных зданий недалеко от Института искусств – единственном обитаемом доме в квартале, насколько я понял.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37