– Ты тоже ставишь. Потом едем домой.
Я не пошелохнулся; перед глазами у меня стояли руки, зависшие в стекле, словно отпечатки ладоней, оставленные детьми-призраками.
Спустя девяносто минут Пусьмусь потащил меня к ставочной кабинке получить выигрыш. Я предоставил ему вести дела, а сам стоял рядом, погруженный в свои мысли. Он вручил мне одиннадцать долларов. Я разглядывал женщину в домашнем халатике, которая стояла за нами, протягивая свой бюллетень. На полях у него, да и не только на полях, мельтешили иероглифы. Похожие на муравьев, они словно семенили на своих кривых ножках, растаскивая буковки английского шрифта.
– Твой друг что – дьявол? – спросила эта женщина, когда Пусьмусь обернулся.
Ее вопрос меня испугал. Я не мог взять в толк, что она имеет в виду. Тем более что обращалась она вроде бы не к Пусьмусю и даже не ко мне, хотя я смотрел на нее в упор.
– Я отвезу тебя домой, – сказал Пусьмусь. Он еще на лестнице понял, что со мной происходит. И похоже, раньше, чем я сам.
В метро я пытался заговорить с ним о бегах, о его новых картинах, о чем угодно, лишь бы отвлечься, но он только закрыл глаза и сложил руки на своей кожаной груди, полностью меня игнорируя. В конце концов я сдался и остаток пути проехал, вглядываясь в снег, марлей налипший на окна, и вздрагивая от скрежета колес.
Пусьмусь оставил меня в нашей комнате. Спустя три часа я закончил все три рисунка.
Это были чистые листы обычной машинописной бумаги, белые, как снег в окне «Акведука». Наверху я разбрызгал чернильные кляксы в виде слов. Внизу проставил даты. Не текущие числа и совсем не связанные со Снеговиком. Даже не знаю, откуда они взялись: 12.10.57, 23.7.68, 31.12.91. На первом листе, на зияющем между кляксами и датами белом пространстве я нарисовал брови над миндалевидным глазом; на втором – шею с галстуком, но без туловища; на третьем, в стороне от центра – «плавающую» детскую ладошку, а точнее – ее очертания. Потом разжился у Пусьмуся куском холста и прикрепил к нему рисунки в ряд, а сверху самой густой черной краской, какую мне удалось найти, написал слово «РАЗЫСКИВАЮТСЯ».
Через полтора месяца, когда мне присудили Весеннюю премию, Пусьмусь переехал. Он сказал, что не хочет меня стеснять. Питаться со мной он тоже перестал, хотя продолжал заходить по крайней мере раз в неделю и вытаскивать меня на трек поглазеть на лошадей и послушать трескотню китаянок.
Однажды, когда Пусьмусь загнал себя наркотиками в такой глубокий ступор, что его не могли вернуть к жизни ни свет, ни цвет, он показал мне письмо, в котором выступил с предложением выдвинуть мои рисунки «Разыскиваются» на премию. Он сказал, что они вырывают слова из языка. Он сказал, что от них обугливаются части тела.
Он сказал, что они внушают ужас.
1976
Может, это началось на дне рождения у Терезы, когда я попросил ее отказаться от «Битвы умов», а может, позднее, в ту весну, когда я стал одновременно записываться и на горячие завтраки, и на домашние, успешно саботируя расчеты с кафетерием за питание. Но к школьному спортивному празднику – Дню красно-серых – 11 июня 1976 года мое полуосознанное превращение в этакого маленького возмутителя спокойствия началось всерьез – за три месяца до моего знакомства со Спенсером Франклином.
До этого я не совершил ничего сенсационного. Конечно, я подкладывал Гаррету Серпайену кусочки картона в его бутерброды с кугелем и бананами, но тогда все подкладывали картон в бутерброды Гаррета. Один раз я подгадил Джейми Керфлэку, склеив листы в его тетради по математике, правда, обнаружил он это лишь месяца полтора спустя. А обнаружив, только прыснул со смеху и пихнул кулаком в плечо ближайшего из своих прихвостней.
Это не меня, а Терезу Дорети на две недели отстранили от участия в «Брейн-ринге» за разговоры. Тогда я еще набирал положенные очки в тестах и викторинах, опережая ее в доброй трети случаев. Как-то раз, на последних соревнованиях в учебном году, я обставил Джейми Керфлэка в «квадраты», и мистер Ланг, который прозвал меня Матильдой за то, что я не умел подтягиваться, даже похлопал меня по спине. В моем годовом табеле, отправленном на дом за неделю до Дня красно-серых, миссис Ван-Эллис написала, что этот год был для меня «годом значительного роста» и теперь я «могу все». Кроме того, она написала кое-что еще, и моя мать зачитала это за ужином в присутствии отца и Брента. А написала она, что у меня «наконец появилось чувство защищенности».
Последнее замечание послужило документальным подтверждением того, о чем я уже начинал подозревать: ощущение собственной ничтожности и чувство одиночества не обязательно проходят с возрастом – просто ты учишься их скрывать.
За завтраком в День красно-серых я сообщил родителям, что для одного из школьных состязаний мне нужна тачка. Они даже не оторвали глаз от тарелок. В гараже я загрузил в тачку наручники из детского полицейского комплекта моего младшего брата, белую блузу художника, которую родители подарили мне на день рождения вместе с этюдником, дощечки с надписями, над которыми я прокорпел чуть не всю ночь, и выкатил ее в мичиганское лето.
Свет в тот день имел окрас цемента, жара и влажность были до того невыносимы, что цикады и те стали заикаться, а потом и вовсе умолкли. Тишину нарушал только один звук – жужжание вентиляторов. Кошки пластами лежали на асфальте в тени машин; время от времени они лениво перетекали с места на место, спасаясь от тепла собственных тел. Когда я переехал через дренажную канаву в конце нашей подъездной аллеи, в руку мне впился комар, первый за утро. Я защипнул кожу вокруг него и стал давить до тех пор, пока он не раздулся и не лопнул как крошечный мыльный пузырь.
Не помню, чтобы по пути я обдумывал свой план – к тому времени все сложилось как-то само собой, – но, вероятно, я был слишком на нем сосредоточен, потому что бодро прошествовал мимо Барбары Фокс, стоявшей на своем газоне. Когда до меня дошло, что это она, я круто развернулся. Барбара улыбалась, раскинув руки. И я бросился в объятия этих рук, покрытых изумительным бронзовым загаром.
– Мэтти, осторожно… – заговорила она, но я уже ткнулся в нее, и она вдруг вся смялась, как бумажный пакет. – Ничего, ничего, – выдохнула она, морщась от боли, и бухнулась на землю. – Все хорошо, радость моя. – Она держалась за левое колено. Ее черные волосы – таких длинных я у нее еще не видел – веером раскинулись по лицу.
– Приземляйся, – пригласила она.
Я опустился на колени; она обняла меня, и я ощутил шуршащее прикосновение ее рубашки цвета хаки.
– Потрогай, – сказала она и приложила мой палец к своей коленной чашечке, которая каталась под пальцем, как шайба от настольного хоккея. – Сместилась.
– Как это?
– Я упала со стремянки – она была прислонена к хижине.
Мне не верилось, что Барбара вернулась. Восемнадцать месяцев – срок для меня невероятно долгий. Я был почти уверен, что никогда больше ее не увижу.
Она смотрела на меня таким долгим взглядом, что я ощутил его как прикосновение и в страхе отшатнулся. На лице ее лежали свето-лиственные узоры, словно фантомная тень какого-нибудь африканского дерева.
– Ты правда меня еще помнишь? – спросила она.
– Кончай стебаться, – бросил я небрежно, как будто это не ее образ я выбрал себе в качестве альтернативного варианта считания овец в бессонные ночи. Лежа в постели, я представлял, как мы с двадцатидвухлетней Барбарой Фокс качаемся в колыбели гигантского кокона, укрывшись там вместе навеки.
Все это время она жила в Западной Африке, главным образом в Мали, где в составе Корпуса мира помогала строить дома и работала в школах, хотя моя мать говорила отцу, что это был всего лишь предлог подальше спрятаться от родителей.
Барбара легла на траву, опершись на локти, и положила свои ноги на мои. В течение нескольких минут я сидел и разглядывал бугорок на ее лодыжке. Потом снова положил указательный палец на ее коленную чашечку и почувствовал, как под ним пульсирует кровь. Я опаздывал на праздник, рискуя сорвать свой грандиозный план, но мне было уже не до него.
– Ты не представляешь, какая в Африке трава, – сказала она вместо: «Мэтти, убери руку».
Закрыв глаза, я сосредоточил всю свою энергию на кончике пальца. Мне даже показалось, что я чувствую, как травинки щекочут кожу на ноге Барбары.
– После сезона дождей, Мэтти. Господи! Ты даже не представляешь, что это за дожди. Убери палец, маленький развратник.
Залившись краской, я отдернул руку.
– Твои родители никуда не собираются в ближайшее время?
В голове у меня что-то застрекотало, но я вдруг понял, что она имеет в виду работу няньки, и тогда, покраснев еще больше, отрицательно покачал головой:
– Мне больше не нужна нянька. Я уже лет сто как без нее обхожусь.
– Даже я?
– Просто мы хотели занять тебя чем-нибудь по субботним вечерам.
Барбара ткнула меня пальцем в щекотное место между ребер, и я повалился на траву. Хотел было откатиться на безопасное расстояние, но она так крепко прижала меня к земле здоровой ногой, что мне было не только не подняться, но и не вздохнуть. Она вроде бы уже собралась меня отпустить, но тут я почувствовал, что она резко напряглась, потом, оттолкнувшись, перешла в вертикальное положение и стала растирать поврежденное колено.
У сетчатой двери появился ее отец. Казалось, волосы у него на теле стали еще гуще – наверное, потому что совсем поседели. Белый пух выбивался из-под майки, нависал над покрасневшими веками, делая его похожим на цыпленка.
– Так, так, так, – протянул мистер Фокс, и я вспомнил, каким он вернулся из Вьетнама. Он был репортером, а не солдатом. Но моему отцу все равно не нравилось, что я у них бывал.
«Если честно, сынок, Фил Фокс внушает нам беспокойство, – сказал он как-то, усадив меня рядом с собой на диван. – Он стал совсем другим человеком. Ему нужна серьезная помощь». Миссис Фокс тогда еще жила с ними, а Барбара училась в колледже и чуть не все выходные проводила с родителями и со мной.
– Доброе утро, мистер Фокс, – поздоровался я, поднявшись на ноги.
– Беги в школу, Мэтти, – сказала Барбара, глядя на отца, и побрела к дому, даже не помахав мне на прощанье.
Свернув на дорогу к Сидровому озеру, я увидел Терезу. Она шла на полквартала впереди. Чтобы привлечь ее внимание, я столкнул тачку с тротуара на гравиевую обочину и загромыхал по камням. Наконец Тереза обернулась. Она стояла и ждала, морща губы. Вокруг ее лодыжек вилась цветастая юбка. Странная все-таки девочка. Непостижимо странная.
– Эй, – окликнул я. – Это ты?
– Как видишь, – сказала Тереза, пристраиваясь рядом. О тачке она ничего не спросила. Но посмотреть на нее посмотрела.
– Значит, ты все-таки идешь?
– Значит, он меня все-таки отпустил.
Это уже что-то новенькое. Я-то думал, Тереза решила прикинуться больной, потому что в День красно-серых первое место ей точно не светило.
– Видишь? – спросила она, указав на окно гостиной серого дома впереди. В нижнем правом углу красовалась маленькая ладошка, обведенная красным контуром.
– Что это?
– Если на нас нападут, мы должны бежать к ближайшей руке.
– Нападут? Кто?
Тереза ответила не сразу. Мы шли молча, пока наконец она не сказала:
– Кто угодно.
– Вирусы бешенства? – спросил я, и она хмыкнула.
– Радиоактивная пыль.
– Джейми Керфлэк.
– Бесси Романе – И мы дуэтом затрубили в воображаемые кларнеты.
Пару месяцев назад Бесси решила, что ей не пристало быть пятым кларнетом в оркестре, и, чтобы занять место в первом ряду, она поочередно перетащила все четыре передних стула за флейты, в расположение ударных, загнав туда и своих коллег-кларнетистов.
– Как ты считаешь, у тебя в школе есть друзья? – спросил я.
Она шла, глядя вперед. Тропинка, ведущая к школе, петляла среди деревьев, как будто стволы по очереди перепрыгивали через скакалку, но, когда мы до нее дошли, Тереза свернула на дорогу к озеру.
Я, ни слова не говоря, последовал за ней. Нам бы больше повезло, если бы нас никто не увидел. Тогда мы провели бы это утро в грязи у побитого штормами пирса, совершив парный прогул, что было бы настолько невероятно, что, пожалуй, развеселило бы даже доктора Дорети. Иногда я и правда думаю, что если бы нас никто не увидел, мы бы точно весь день пробарахтались в этом «человечьем» озере, а потом вернулись домой, и тогда наступило бы самое обычное лето, которое сменилось бы самой обычной осенью, и ничего бы не произошло.
Я оставил башмаки и тачку на вершине холма, и мы с Терезой потопали по заросшей травой надводной террасе, продираясь сквозь тучи стрекоз, с тиканьем взмывающих ввысь. У кромки воды Тереза сбросила сандалии и приподняла юбку. Кожа у нее была белая, как бумага для заметок, словно до этого она никогда не выходила на улицу. Ни разу не поежившись, она вошла в серебристо-алюминиевую воду, которая сомкнулась у ее лодыжек и приковала ее к месту.
– Здравствуй, бабушка, – сказала она, как только мои ноги погрузились в тину рядом с ней.
В первое мгновение я подумал, что бабушка в воде, и похолодел от ужаса. Я не боялся Сидрового озера, как зимой, когда смотрел в него сквозь лед. Но мне никогда не нравилось топтаться на дне – такое ощущение, как будто тебя засасывает.
Тереза приложила руку к пирсу, в котором, похоже, осталось меньше металла, чем в озере. Это был уже не пирс, а скелет пирса, дочиста обглоданный дождевыми каплями. На том берегу поблескивали два дома сотрудников «Дженерал Моторс», колыхаясь в раскаленном воздухе, словно танцуя щека к щеке.
– Бабушка? – переспросил я.
– Мамина мама.
Вот это да! Впервые за все те годы, что я знал Терезу, она упомянула о своей матери.
Ее мать умерла, когда мы учились во втором классе. О том, что она умерла в машине, заперев ворота гаража и включив двигатель, я узнал только пятнадцать лет спустя от своей матери; тогда же она сказала мне, что труп обнаружила Тереза.
Там, на озере, я хотел расспросить Терезу о ее матери. Я ее почти не помнил. Даже не знаю, почему вдруг меня разобрало любопытство. Но то утро вообще было волшебным: кокетство Барбары, Терезины ноги в воде, да еще эти стрекозы кругом.
Но спросил я совсем не о том.
– Это из-за твоей бабушки папа отпустил тебя на День красно-серых?
Тереза по обыкновению ответила не сразу.
– Вчера ночью бабушка сказала, что стареть – это все равно что превращаться в озеро.
– В озеро? – переспросил я и поежился, вспомнив о собственных кошмарных снах.
– Да. Все начинают смотреть на тебя и не видеть, а если ты становишься неподвижным, плоским и только и делаешь, что отражаешь – как зеркало, – значит, ты умер.
Она вытащила ногу из воды и вытянула ее перед собой, глядя, как с пальцев стекает тина. Я тоже посмотрел на нее и сразу вспомнил ногу Барбары Фокс. Да, везет мне сегодня на нижние конечности, отметил я про себя.
– Похоже на червей.
– На кровь, – сказала Тереза.
– Твою ногу тошнит.
Мы хором засмеялись. Ее нога снова скользнула под воду. Ил поминутно похлюпывал под ее ступнями, как будто там что-то самоэксгумировалось. Я не решался сдвинуться с места.
– Иногда мне кажется, что ты мой друг, – сказала Тереза, поправляя ленточку в волосах, при этом тетива ее луком изогнутых губ на секунду ослабилась и провисла. В тот момент я подумал, что, может, это и правда.
– Когда, например?
Она улыбнулась.
– Например, когда ты побеждаешь меня во всякой ерунде. – Улыбка у нее была не открытая, не широкая, а как бы втянутая в глубь рта. Она сказала что-то еще, но я не расслышал, потому что позади раздался голос Джона Гоблина.
– Ух-ух-ух! – проухал он фальцетом, как обычно делали его друзья, когда хотели позубоскалить, правда, у Джона это никогда не звучало с издевкой. В его «ухах» было слишком много радости.
Оборачиваясь, я мельком взглянул на Терезу. Ее взгляд улетел за озеро, но улыбка была на месте, и я понял – слишком поздно, – что мы могли бы остаться. Я мог бы не оборачиваться, мог бы проигнорировать Джона Гоблина, и мы могли бы остаться.
– Мэтти и Тереза в озере стоят, тили-тили-тесто замесить хотят! – проскандировал Джон Гоблин, расплываясь в своей гоблинской ухмылке. – Ух-ух-ух!
– Обрати внимание на его кроссовки, – сказала мне Тереза.
Сколько бы Джон Гоблин ни шастал по мокрой траве, по озерной тине, по прелой гнили в сосновом бору, его «пумы» всегда оставались ослепительно белыми. Прямые льняные волосы всегда были гладко причесаны и только в одном месте у правого уха вздувались «бабблгамовским» пузырем.
– Чем вы тут занимаетесь? – спросил он.
– Превращаемся в озеро, – ответил я.
Но Тереза меня не слышала. Она уже вышла из воды и вытирала ноги о траву. Ее улыбка снова скрылась за линией рта.
И вот, несмотря ни на что, я все-таки добрался до школы и приволок туда свою тачку. Два с половиной часа я ждал подходящего момента, записывая очки в соревнованиях по тедерболу, по бегу, в котором выиграл Джон Гоблин;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Я не пошелохнулся; перед глазами у меня стояли руки, зависшие в стекле, словно отпечатки ладоней, оставленные детьми-призраками.
Спустя девяносто минут Пусьмусь потащил меня к ставочной кабинке получить выигрыш. Я предоставил ему вести дела, а сам стоял рядом, погруженный в свои мысли. Он вручил мне одиннадцать долларов. Я разглядывал женщину в домашнем халатике, которая стояла за нами, протягивая свой бюллетень. На полях у него, да и не только на полях, мельтешили иероглифы. Похожие на муравьев, они словно семенили на своих кривых ножках, растаскивая буковки английского шрифта.
– Твой друг что – дьявол? – спросила эта женщина, когда Пусьмусь обернулся.
Ее вопрос меня испугал. Я не мог взять в толк, что она имеет в виду. Тем более что обращалась она вроде бы не к Пусьмусю и даже не ко мне, хотя я смотрел на нее в упор.
– Я отвезу тебя домой, – сказал Пусьмусь. Он еще на лестнице понял, что со мной происходит. И похоже, раньше, чем я сам.
В метро я пытался заговорить с ним о бегах, о его новых картинах, о чем угодно, лишь бы отвлечься, но он только закрыл глаза и сложил руки на своей кожаной груди, полностью меня игнорируя. В конце концов я сдался и остаток пути проехал, вглядываясь в снег, марлей налипший на окна, и вздрагивая от скрежета колес.
Пусьмусь оставил меня в нашей комнате. Спустя три часа я закончил все три рисунка.
Это были чистые листы обычной машинописной бумаги, белые, как снег в окне «Акведука». Наверху я разбрызгал чернильные кляксы в виде слов. Внизу проставил даты. Не текущие числа и совсем не связанные со Снеговиком. Даже не знаю, откуда они взялись: 12.10.57, 23.7.68, 31.12.91. На первом листе, на зияющем между кляксами и датами белом пространстве я нарисовал брови над миндалевидным глазом; на втором – шею с галстуком, но без туловища; на третьем, в стороне от центра – «плавающую» детскую ладошку, а точнее – ее очертания. Потом разжился у Пусьмуся куском холста и прикрепил к нему рисунки в ряд, а сверху самой густой черной краской, какую мне удалось найти, написал слово «РАЗЫСКИВАЮТСЯ».
Через полтора месяца, когда мне присудили Весеннюю премию, Пусьмусь переехал. Он сказал, что не хочет меня стеснять. Питаться со мной он тоже перестал, хотя продолжал заходить по крайней мере раз в неделю и вытаскивать меня на трек поглазеть на лошадей и послушать трескотню китаянок.
Однажды, когда Пусьмусь загнал себя наркотиками в такой глубокий ступор, что его не могли вернуть к жизни ни свет, ни цвет, он показал мне письмо, в котором выступил с предложением выдвинуть мои рисунки «Разыскиваются» на премию. Он сказал, что они вырывают слова из языка. Он сказал, что от них обугливаются части тела.
Он сказал, что они внушают ужас.
1976
Может, это началось на дне рождения у Терезы, когда я попросил ее отказаться от «Битвы умов», а может, позднее, в ту весну, когда я стал одновременно записываться и на горячие завтраки, и на домашние, успешно саботируя расчеты с кафетерием за питание. Но к школьному спортивному празднику – Дню красно-серых – 11 июня 1976 года мое полуосознанное превращение в этакого маленького возмутителя спокойствия началось всерьез – за три месяца до моего знакомства со Спенсером Франклином.
До этого я не совершил ничего сенсационного. Конечно, я подкладывал Гаррету Серпайену кусочки картона в его бутерброды с кугелем и бананами, но тогда все подкладывали картон в бутерброды Гаррета. Один раз я подгадил Джейми Керфлэку, склеив листы в его тетради по математике, правда, обнаружил он это лишь месяца полтора спустя. А обнаружив, только прыснул со смеху и пихнул кулаком в плечо ближайшего из своих прихвостней.
Это не меня, а Терезу Дорети на две недели отстранили от участия в «Брейн-ринге» за разговоры. Тогда я еще набирал положенные очки в тестах и викторинах, опережая ее в доброй трети случаев. Как-то раз, на последних соревнованиях в учебном году, я обставил Джейми Керфлэка в «квадраты», и мистер Ланг, который прозвал меня Матильдой за то, что я не умел подтягиваться, даже похлопал меня по спине. В моем годовом табеле, отправленном на дом за неделю до Дня красно-серых, миссис Ван-Эллис написала, что этот год был для меня «годом значительного роста» и теперь я «могу все». Кроме того, она написала кое-что еще, и моя мать зачитала это за ужином в присутствии отца и Брента. А написала она, что у меня «наконец появилось чувство защищенности».
Последнее замечание послужило документальным подтверждением того, о чем я уже начинал подозревать: ощущение собственной ничтожности и чувство одиночества не обязательно проходят с возрастом – просто ты учишься их скрывать.
За завтраком в День красно-серых я сообщил родителям, что для одного из школьных состязаний мне нужна тачка. Они даже не оторвали глаз от тарелок. В гараже я загрузил в тачку наручники из детского полицейского комплекта моего младшего брата, белую блузу художника, которую родители подарили мне на день рождения вместе с этюдником, дощечки с надписями, над которыми я прокорпел чуть не всю ночь, и выкатил ее в мичиганское лето.
Свет в тот день имел окрас цемента, жара и влажность были до того невыносимы, что цикады и те стали заикаться, а потом и вовсе умолкли. Тишину нарушал только один звук – жужжание вентиляторов. Кошки пластами лежали на асфальте в тени машин; время от времени они лениво перетекали с места на место, спасаясь от тепла собственных тел. Когда я переехал через дренажную канаву в конце нашей подъездной аллеи, в руку мне впился комар, первый за утро. Я защипнул кожу вокруг него и стал давить до тех пор, пока он не раздулся и не лопнул как крошечный мыльный пузырь.
Не помню, чтобы по пути я обдумывал свой план – к тому времени все сложилось как-то само собой, – но, вероятно, я был слишком на нем сосредоточен, потому что бодро прошествовал мимо Барбары Фокс, стоявшей на своем газоне. Когда до меня дошло, что это она, я круто развернулся. Барбара улыбалась, раскинув руки. И я бросился в объятия этих рук, покрытых изумительным бронзовым загаром.
– Мэтти, осторожно… – заговорила она, но я уже ткнулся в нее, и она вдруг вся смялась, как бумажный пакет. – Ничего, ничего, – выдохнула она, морщась от боли, и бухнулась на землю. – Все хорошо, радость моя. – Она держалась за левое колено. Ее черные волосы – таких длинных я у нее еще не видел – веером раскинулись по лицу.
– Приземляйся, – пригласила она.
Я опустился на колени; она обняла меня, и я ощутил шуршащее прикосновение ее рубашки цвета хаки.
– Потрогай, – сказала она и приложила мой палец к своей коленной чашечке, которая каталась под пальцем, как шайба от настольного хоккея. – Сместилась.
– Как это?
– Я упала со стремянки – она была прислонена к хижине.
Мне не верилось, что Барбара вернулась. Восемнадцать месяцев – срок для меня невероятно долгий. Я был почти уверен, что никогда больше ее не увижу.
Она смотрела на меня таким долгим взглядом, что я ощутил его как прикосновение и в страхе отшатнулся. На лице ее лежали свето-лиственные узоры, словно фантомная тень какого-нибудь африканского дерева.
– Ты правда меня еще помнишь? – спросила она.
– Кончай стебаться, – бросил я небрежно, как будто это не ее образ я выбрал себе в качестве альтернативного варианта считания овец в бессонные ночи. Лежа в постели, я представлял, как мы с двадцатидвухлетней Барбарой Фокс качаемся в колыбели гигантского кокона, укрывшись там вместе навеки.
Все это время она жила в Западной Африке, главным образом в Мали, где в составе Корпуса мира помогала строить дома и работала в школах, хотя моя мать говорила отцу, что это был всего лишь предлог подальше спрятаться от родителей.
Барбара легла на траву, опершись на локти, и положила свои ноги на мои. В течение нескольких минут я сидел и разглядывал бугорок на ее лодыжке. Потом снова положил указательный палец на ее коленную чашечку и почувствовал, как под ним пульсирует кровь. Я опаздывал на праздник, рискуя сорвать свой грандиозный план, но мне было уже не до него.
– Ты не представляешь, какая в Африке трава, – сказала она вместо: «Мэтти, убери руку».
Закрыв глаза, я сосредоточил всю свою энергию на кончике пальца. Мне даже показалось, что я чувствую, как травинки щекочут кожу на ноге Барбары.
– После сезона дождей, Мэтти. Господи! Ты даже не представляешь, что это за дожди. Убери палец, маленький развратник.
Залившись краской, я отдернул руку.
– Твои родители никуда не собираются в ближайшее время?
В голове у меня что-то застрекотало, но я вдруг понял, что она имеет в виду работу няньки, и тогда, покраснев еще больше, отрицательно покачал головой:
– Мне больше не нужна нянька. Я уже лет сто как без нее обхожусь.
– Даже я?
– Просто мы хотели занять тебя чем-нибудь по субботним вечерам.
Барбара ткнула меня пальцем в щекотное место между ребер, и я повалился на траву. Хотел было откатиться на безопасное расстояние, но она так крепко прижала меня к земле здоровой ногой, что мне было не только не подняться, но и не вздохнуть. Она вроде бы уже собралась меня отпустить, но тут я почувствовал, что она резко напряглась, потом, оттолкнувшись, перешла в вертикальное положение и стала растирать поврежденное колено.
У сетчатой двери появился ее отец. Казалось, волосы у него на теле стали еще гуще – наверное, потому что совсем поседели. Белый пух выбивался из-под майки, нависал над покрасневшими веками, делая его похожим на цыпленка.
– Так, так, так, – протянул мистер Фокс, и я вспомнил, каким он вернулся из Вьетнама. Он был репортером, а не солдатом. Но моему отцу все равно не нравилось, что я у них бывал.
«Если честно, сынок, Фил Фокс внушает нам беспокойство, – сказал он как-то, усадив меня рядом с собой на диван. – Он стал совсем другим человеком. Ему нужна серьезная помощь». Миссис Фокс тогда еще жила с ними, а Барбара училась в колледже и чуть не все выходные проводила с родителями и со мной.
– Доброе утро, мистер Фокс, – поздоровался я, поднявшись на ноги.
– Беги в школу, Мэтти, – сказала Барбара, глядя на отца, и побрела к дому, даже не помахав мне на прощанье.
Свернув на дорогу к Сидровому озеру, я увидел Терезу. Она шла на полквартала впереди. Чтобы привлечь ее внимание, я столкнул тачку с тротуара на гравиевую обочину и загромыхал по камням. Наконец Тереза обернулась. Она стояла и ждала, морща губы. Вокруг ее лодыжек вилась цветастая юбка. Странная все-таки девочка. Непостижимо странная.
– Эй, – окликнул я. – Это ты?
– Как видишь, – сказала Тереза, пристраиваясь рядом. О тачке она ничего не спросила. Но посмотреть на нее посмотрела.
– Значит, ты все-таки идешь?
– Значит, он меня все-таки отпустил.
Это уже что-то новенькое. Я-то думал, Тереза решила прикинуться больной, потому что в День красно-серых первое место ей точно не светило.
– Видишь? – спросила она, указав на окно гостиной серого дома впереди. В нижнем правом углу красовалась маленькая ладошка, обведенная красным контуром.
– Что это?
– Если на нас нападут, мы должны бежать к ближайшей руке.
– Нападут? Кто?
Тереза ответила не сразу. Мы шли молча, пока наконец она не сказала:
– Кто угодно.
– Вирусы бешенства? – спросил я, и она хмыкнула.
– Радиоактивная пыль.
– Джейми Керфлэк.
– Бесси Романе – И мы дуэтом затрубили в воображаемые кларнеты.
Пару месяцев назад Бесси решила, что ей не пристало быть пятым кларнетом в оркестре, и, чтобы занять место в первом ряду, она поочередно перетащила все четыре передних стула за флейты, в расположение ударных, загнав туда и своих коллег-кларнетистов.
– Как ты считаешь, у тебя в школе есть друзья? – спросил я.
Она шла, глядя вперед. Тропинка, ведущая к школе, петляла среди деревьев, как будто стволы по очереди перепрыгивали через скакалку, но, когда мы до нее дошли, Тереза свернула на дорогу к озеру.
Я, ни слова не говоря, последовал за ней. Нам бы больше повезло, если бы нас никто не увидел. Тогда мы провели бы это утро в грязи у побитого штормами пирса, совершив парный прогул, что было бы настолько невероятно, что, пожалуй, развеселило бы даже доктора Дорети. Иногда я и правда думаю, что если бы нас никто не увидел, мы бы точно весь день пробарахтались в этом «человечьем» озере, а потом вернулись домой, и тогда наступило бы самое обычное лето, которое сменилось бы самой обычной осенью, и ничего бы не произошло.
Я оставил башмаки и тачку на вершине холма, и мы с Терезой потопали по заросшей травой надводной террасе, продираясь сквозь тучи стрекоз, с тиканьем взмывающих ввысь. У кромки воды Тереза сбросила сандалии и приподняла юбку. Кожа у нее была белая, как бумага для заметок, словно до этого она никогда не выходила на улицу. Ни разу не поежившись, она вошла в серебристо-алюминиевую воду, которая сомкнулась у ее лодыжек и приковала ее к месту.
– Здравствуй, бабушка, – сказала она, как только мои ноги погрузились в тину рядом с ней.
В первое мгновение я подумал, что бабушка в воде, и похолодел от ужаса. Я не боялся Сидрового озера, как зимой, когда смотрел в него сквозь лед. Но мне никогда не нравилось топтаться на дне – такое ощущение, как будто тебя засасывает.
Тереза приложила руку к пирсу, в котором, похоже, осталось меньше металла, чем в озере. Это был уже не пирс, а скелет пирса, дочиста обглоданный дождевыми каплями. На том берегу поблескивали два дома сотрудников «Дженерал Моторс», колыхаясь в раскаленном воздухе, словно танцуя щека к щеке.
– Бабушка? – переспросил я.
– Мамина мама.
Вот это да! Впервые за все те годы, что я знал Терезу, она упомянула о своей матери.
Ее мать умерла, когда мы учились во втором классе. О том, что она умерла в машине, заперев ворота гаража и включив двигатель, я узнал только пятнадцать лет спустя от своей матери; тогда же она сказала мне, что труп обнаружила Тереза.
Там, на озере, я хотел расспросить Терезу о ее матери. Я ее почти не помнил. Даже не знаю, почему вдруг меня разобрало любопытство. Но то утро вообще было волшебным: кокетство Барбары, Терезины ноги в воде, да еще эти стрекозы кругом.
Но спросил я совсем не о том.
– Это из-за твоей бабушки папа отпустил тебя на День красно-серых?
Тереза по обыкновению ответила не сразу.
– Вчера ночью бабушка сказала, что стареть – это все равно что превращаться в озеро.
– В озеро? – переспросил я и поежился, вспомнив о собственных кошмарных снах.
– Да. Все начинают смотреть на тебя и не видеть, а если ты становишься неподвижным, плоским и только и делаешь, что отражаешь – как зеркало, – значит, ты умер.
Она вытащила ногу из воды и вытянула ее перед собой, глядя, как с пальцев стекает тина. Я тоже посмотрел на нее и сразу вспомнил ногу Барбары Фокс. Да, везет мне сегодня на нижние конечности, отметил я про себя.
– Похоже на червей.
– На кровь, – сказала Тереза.
– Твою ногу тошнит.
Мы хором засмеялись. Ее нога снова скользнула под воду. Ил поминутно похлюпывал под ее ступнями, как будто там что-то самоэксгумировалось. Я не решался сдвинуться с места.
– Иногда мне кажется, что ты мой друг, – сказала Тереза, поправляя ленточку в волосах, при этом тетива ее луком изогнутых губ на секунду ослабилась и провисла. В тот момент я подумал, что, может, это и правда.
– Когда, например?
Она улыбнулась.
– Например, когда ты побеждаешь меня во всякой ерунде. – Улыбка у нее была не открытая, не широкая, а как бы втянутая в глубь рта. Она сказала что-то еще, но я не расслышал, потому что позади раздался голос Джона Гоблина.
– Ух-ух-ух! – проухал он фальцетом, как обычно делали его друзья, когда хотели позубоскалить, правда, у Джона это никогда не звучало с издевкой. В его «ухах» было слишком много радости.
Оборачиваясь, я мельком взглянул на Терезу. Ее взгляд улетел за озеро, но улыбка была на месте, и я понял – слишком поздно, – что мы могли бы остаться. Я мог бы не оборачиваться, мог бы проигнорировать Джона Гоблина, и мы могли бы остаться.
– Мэтти и Тереза в озере стоят, тили-тили-тесто замесить хотят! – проскандировал Джон Гоблин, расплываясь в своей гоблинской ухмылке. – Ух-ух-ух!
– Обрати внимание на его кроссовки, – сказала мне Тереза.
Сколько бы Джон Гоблин ни шастал по мокрой траве, по озерной тине, по прелой гнили в сосновом бору, его «пумы» всегда оставались ослепительно белыми. Прямые льняные волосы всегда были гладко причесаны и только в одном месте у правого уха вздувались «бабблгамовским» пузырем.
– Чем вы тут занимаетесь? – спросил он.
– Превращаемся в озеро, – ответил я.
Но Тереза меня не слышала. Она уже вышла из воды и вытирала ноги о траву. Ее улыбка снова скрылась за линией рта.
И вот, несмотря ни на что, я все-таки добрался до школы и приволок туда свою тачку. Два с половиной часа я ждал подходящего момента, записывая очки в соревнованиях по тедерболу, по бегу, в котором выиграл Джон Гоблин;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37