– Я, как ваш товарищ, попросил вас объяснить, что вы хотите. Товарищи женщины, поймите, идет война. Я в свое время тоже был на войне, и никто не просил о том, чтобы меня пожалели. Моя мать гордилась тем, что я партизан, и тем, что как партизан могу погибнуть от рук усташей, понимаете, товарищи женщины, уста-шей! Точно таких же усташей, как и те, что столпились сейчас на улице. Слышите их? – спросил полковник.
– Не требуйте от наших сыновей стрелять в братьев, сестер, в собственных родителей! – воскликнула третья женщина.
Капитан первого класса думал о своей матери, вдове партизана-героя, думал о том, что и она могла бы оказаться в этом зале, с этими женщинами, примерно такого же возраста, такая же испуганная и растерянная, ведь и у нее есть та же, что и у них, причина быть здесь, и поэтому все время, с момента стычки с полковником, он мучился вопросом, что бы она сказала, если бы действительно пришла в казарму за ним, за своим сыном, точно так же как незадолго до начала дождя эти женщины слетелись сюда, словно птицы, чтобы укрыть своих беззащитных птенцов от непогоды. «Мама, я здесь… – подумал он среди повисшей в вестибюле мучительной тишины, отразившейся на лицах всех присутствующих, – я здесь с тобой… и с покойным отцом».
– Во имя нашей свободы мы требуем от вас не допустить, чтобы политические проблемы решались ценой жизни наших детей, – угрожающе заявила одна, до сих пор молчавшая мать, и некоторые из женщин начали всхлипывать.
– Хорошо, товарищи женщины, вы высказали все, что хотели. Мне вам ответить нечего. Я солдат, и мое дело – выполнять приказы. А теперь идите. Проводите их, товарищ взводный. И поторопитесь. У нас есть более важные дела, – сказал полковник официальным тоном.
Плачущих женщин вывели за дверь, присутствующие разбились на группки. И вдруг снаружи раздался вой сирены. Все замерли, не понимая, что он означает. Через несколько мгновений сирена замолчала, и в зал влетел солдат, служивший телеграфистом. Запыхавшись от бега, он быстро подошел к полковнику, явно взволнованный тем, что собирался сообщить.
– Докладывай, Миленко, – поторопил его полковник.
– Товарищ полковник, депеша. Только что получена. Туджман отдал приказ блокировать казармы по всей Хорватии. Вот, посмотрите, – и передал ему бумагу.
– Блеф! – изумленно шепнул Черноглав Симарглу и Хорсу.
– Блеф! – взревел полковник.
И тут же вбежало еще несколько солдат с сообщением, что телефонная связь прервана и прекратилась подача электричества и воды.
– Блефует, блефует, – повторял полковник, хотя все вокруг молча уставились в потолок, где под безобразными белыми металлическими тарелками висели мертвые лампочки, в то время как дежурный безнадежно щелкал всеми выключателями на электрощите.
– Нету, товарищ полковник, – сказал один из подпоручиков. – Нету.
– Здание окружено!
Это был голос капитана первого класса, который несколько минут назад снова побывал на втором этаже возле разбитых окон и, осторожно выглядывая наружу, увидел, что толпа людей и грузовики народного ополчения, теперь уже вместе с подразделениями хорватского МВД, заняли не только площадь и парк за ней, но и подступили к самому входу в казарму, заполнив всю улицу прямо под окнами.
«Боже, храни Хорватию, мой дорогой дом…»
Запел кто-то на улице, и эту песню, спокойную, молитвенную, похожую на хорал, подхватили тысячи голосов, она гулко разносилась в темноте вестибюля казармы, и они слушали ее, молча, со страхом, под звуки дождя и порывистого ветра. Серебристый свет от усов Черноглава, несмотря на мрачную непогоду, освещал теперь лунным светом все помещение и сбившихся там людей.
«…сольются пусть молитвы наши в один единый сердца глас, храни святую нашу землю, благослови, Господь, Ты нас…»
Два часа спустя казарма сдалась представителям частей народного ополчения и МВД Хорватии.
Большая надорванная фотография маршала Тито в летнем белом костюме, с галстуком в полоску, красиво уложенными волнистыми волосами, в темных очках, с тремя орденами Народного героя на лацкане, по которой, в спешке покидая здание, прошли сотни солдатских и офицерских ног, осталась лежать на мокром цементном полу, среди осколков стекла.
Черноглав наклонился, поднял фотографию, осторожно стряхнул с нее стеклянную крошку и, с мрачным выражением лица свернув трубочкой, спрятал за пазуху. А над ним уже взлетели ввысь, устремляясь дальше, к новым бедам, Симаргл и Хорс, самый страшный.
Третья глава
1
В сентябре месяце эскадрон графа Алексея Кирилловича Вронского, перед которым не было поставлено более ясной боевой задачи, чем вместе с главными силами сербской армии «уничтожать неприятеля и оказывать моральную поддержку сербскому населению», медленно приближался с севера к городу Вуковару, держась поблизости от танковой колонны из тридцати машин, каждая из которых шла под развевающимся югославским флагом, словно пугливый ребенок, который старается не выпускать из руки подол материнской юбки.
Они продвигались все ближе к блокированному городу, отрезанному от окружающих его и разукрашенных яркими красками ранней осени сел, и в каждом из этих сел раздавали оружие своим, но делали это по ночам, тайно, чтобы соседи, будь то хорваты, венгры, словаки или русины, ничего не заметили. И так же как бывает, когда чья-то решительная рука вдруг сдвинет камень, с незапамятных времен лежащий на дне водоема, и нарушит сложившуюся гармонию водного мира, отчего на дне откроются новые ключи, вода из которых, устремляясь к поверхности, замутняет весь водоем илом и грязью, так и теперь по окрестностям мутными кругами начали распространяться слухи о том, что многие сербы решили присоединиться к своим, тем, что поднялись с насиженных мест и ушли в Шид еще тогда, когда в Хорватии проходили выборы новой власти, что эти сербы бегут через Даль дальше, в Бачку, потому что «скоро придут усташи», а еще о том, что Югославская народная армия требует от хорватов сдать все оружие, а те не сдают и клянутся, что никакого оружия у них нет, потому что откуда же у них оружие, если у них его никогда и не было, ведь в Югославии у гражданского населения и не было права его иметь.
Такие разговоры повторялись в каждом селе, и Вронскому иногда приходило в голову, что единственным результатом их похода в Хорватию было то, что своим присутствием они подстрекали людей к и без того взрывоопасным стычкам, прямо на дороге, под открытым небом, посреди села, где местные жители, напуганные угрожающим видом танков, с пеной у рта клялись в кровном родстве со своими соседями и ссылались на безоблачное сосуществование в самом недавнем прошлом.
А потом начали происходить необъяснимые и страшные вещи: одно из небольших сел в Бараний добровольно сдалось армии, которую многие все еще считали своей, югославской, армией с пятиконечными звездочками на пилотках, после чего почти все жители были зверски убиты. Один из чудом уцелевших в этой резне рассказывал, что зверствовали не военные, а какие-то бородачи из Сербии, они, пользуясь огромными ножами, которыми в деревнях колют свиней, вырезали почти всех, кто был в это время в селе, однако его словам никто не хотел верить, во всяком случае, до тех пор, пока из уст представителей еще вчера общей для всех армии и старых, добрых соседей, сербов, во всеуслышанье не раздались оправдания этих преступлений: «Что, усташи, получили что хотели? Будь наша воля, мы бы вам и раньше показали!» (Позже, как-то ночью, Петрицкий рассказал графу Вронскому о своей встрече с одним из таких убийц, бородачом из формирования «Белые орлы», который даже показал ему свой нож, «смотри, видишь, длина тридцать сантиметров, ширина всего сантиметр, догадайся, зачем такой тонкий?» – и тут же сам ответил: «Затем, что такими ножами мы у живых усташей глаза выковыриваем». Потом Петрицкий сказал, что бородач вынудил его взять этот нож в руки и вслух прочитать фабричное клеймо. «И что же вы прочитали?» – спросил его потрясенный граф. «ТВИК. Книн», – ответил Петрицкий и признался, что и по сей день не знает, что означают эти слова.)
Хорваты, еще не понимая толком, что теперь делать, и с грустью вспоминая о всеобщем ликовании после победы на выборах, которая позволила свободно реять на ветру национальному хорватскому флагу без пятиконечной звезды, бросились искать спасения в ближайших лесах, а потом двинулись еще дальше, в Илок, и еще дальше и дальше на юг, до самой Моховы, уже даже к сербам, спеша опередить войну, потому что если сегодня ты виновен в том, что голосовал за победившую на выборах хорватскую партию, то завтра будешь осужден на смерть только за то, что ты просто хорват, опасались они.
И снова видел Вронский колонны людей с имуществом, набитым в пластиковые пакеты, куда еще вчера утром они клали лишь купленные в лавке свежие газеты и сигареты, потому что ничего другого они никогда и не покупали, все было свое, собственное: сами и хлеб месили, и бочки вином наполняли, и молоко доили, и скотину на мясо кололи, а в полях у них и овес родился, и кукуруза росла, и овощи зрели, и арбузы наливались сладостью, а теперь он видел, как они шли – тихо, покорно, растянувшись по всей Бараний, через поля и сады, луга и пастбища, через заросли осоки в низинах, через виноградники и леса, зачастую полуодетые и босые, спасаясь бегством, извилистыми дорогами продвигаясь в изгнание и думая об оставленных яблоневых и грушевых деревьях, об абрикосовых и сливовых садах, уже сейчас скучая по своей мальвазии и розолии (а ведь это только начало пути!), по привычке беспокоясь о капусте, луке и перце в огороде, вспоминая о брошенной работе: бочары о бочках, возчики угля об угле, каменщики о камнях, дровосеки о телегах с дровами, дубильщики о кожах, лодочники о реке и плоскодонках, и все они уже сейчас скучали по мальвазии и розолии (а ведь это только начало пути!), навсегда исчезая в туманном свете вечерней зари.
Граф отметил, что чем ближе подходили они к Вуковару, тем плотнее становилось кольцо окружения. Как-то раз, готовясь к ночлегу в брошенном доме, еще недавно принадлежавшем хорватам, который завтра, перед тем как уходить, им предстояло облить мазутом и поджечь, Вронский на аккуратно покрытом кружевной салфеткой телевизоре, который больше не мог принимать хорватские программы, увидел стоящую в окружении бумажных роз картинку с изображением какого-то святого. Дрожащей рукой он извлек ее из шуршащих объятий бумажных цветов и принялся внимательно рассматривать. «Если я оставлю ее здесь, – подумал граф, – она сгорит вместе с домом». И только он собрался спрятать ее в карман, как из глубин памяти послышался голос мужа Анны, всегда хладнокровного, уравновешенного и надежного, который, так же как и раньше, спокойно, без какого-либо волнения, произнес фразу, которую Анна потом много раз повторяла, повторяла всегда, когда у нее было тяжело на душе: «Мы спасены через Христа, который страдал за нас. Мы спасены верой». И Вронский вернул изображение святого назад, в окружение красных бумажных роз.
В тот же вечер его товарищи по эскадрону обнаружили, что недоступным стало не только хорватское телевидение, не были слышны больше и хорватские радиостанции! Ни один из больших радиоприемников, найденных ими аккуратно стоящими на своих местах в других брошенных домах, не ловил хорватского радио.
Наутро они двинулись дальше, оставив за собой объятый пламенем дом.
В ушах Вронского еще долго звучал угрожающий голос югославского солдата, повторявшего один и тот же вопрос: «Кто бросил гранату со слезоточивым газом?», обращенный к перепугано молчавшим крестьянам, хотя солдат и сам видел, что гранату в крестьян бросили с танков, укрытых в грушевом саду, его же товарищи по оружию.
Алексей Кириллович сел в военный джип, не поднимая глаз, приказал:
– Гони!
И водитель, подчиняясь команде, через густое облако танковых выхлопных газов, мимо горящих здании, бросавших яркий отсвет пламени на утомленное, плохо выбритое лицо отдавшего приказ, рванул вперед, в сторону расположения главных армейских сил.
Теперь уже и хорваты начали вооружаться, кто как мог.
Только что прибывший пехотный батальон Югославской народной армии перекрыл шоссе, которое через Богдановац вело на Вуковар, и солдаты подожгли дома по обе стороны дороги, которая до последних дней связывала защитников города с Хорватией.
Впервые столкнувшись с поджогом домов и амбаров, Вронский строго, как он это умел, пытался остановить солдат, взывая к их разуму. Он кричал: «Это бессмысленно! Так поступают только дикари и сумасшедшие! Зачем уничтожать то, что враг бросил и что уже стало нашим!» Но и сам забрызганный мазутом, он, несмотря на аристократизм, решительность и здравый смысл, выглядел здесь глупо и трагикомично. Он, воспитанник санкт-петербургского Пажеского корпуса, он, флигель-адъютант из круга богатых столичных аристократов, он, граф Вронский, в ответ услышал назидательную тираду, которая привела его в замешательство и показала, насколько он, оказывается, не понимает окружавших его людей: «Неужели вы считаете нас такими же, какими были солдаты коммунистической, югославской армии Тито? Такими же, как те, кто укреплял «братство и единство народов и народностей Югославии»? Мы – честные сербские националисты, патриоты, мы собрались здесь со всех концов страны, чтобы смести с лица своей земли все чужое, приобретенное и построенное незаконно. Это следует хорошо запомнить всем раз и навсегда». При этом он тут же с недоумением видел, как эти же самые люди выносят из домов все, что там было: бытовые приборы, пианино, шторы, ковры, одеяла, унитазы и даже просто сиденья – и пластмассовые, и деревянные, бочки, наколотые дрова, стенные часы и большие зеркала, и все это запихивали в машины и самым коротким путем, не мешкая, увозили за Дунай, в Сербию. А после того как он спросил у кого-то, почему в некоторых домах телевизоры тщательно накрыты большими чистыми наволочками от подушек, и услышал в ответ, что идиоты хозяева надеялись вернуться в свои дома и думали таким образом сберечь свое имущество, задавать вопросы ему больше не хотелось.
Стояла ночь, глубокая, темная, без единой звезды, и никто, ни те, что еще бодрствовали, ни те, кто уже погрузились в сон, не видели, как в Вуковар, пока еще такой же, каким он был всегда, входит, шаг за шагом, тихо, осторожно, словно не желая беспокоить его, словно не желая ему зла, мать Мория. Единственным, что отличало ее от всех других существ, было то, что, когда она проходила под высокими уличными фонарями, с лампами, окруженными туманными облачками ночной мошкары, ее сопровождала не тень, а Симаргл и Хорс, самый страшный.
2
Стоит граф Алексей Кириллович Вронский перед Вуковаром, стою я над Вронским. Он – дитя войны, я – его второй отец, он как проклятый целую неделю мается перед Вуковаром, я на этом проклятом месте стою уже месяца два.
И точно так же как по узким улицам и переулкам не могут пройти дальше танки, целых три сотни и еще шестьдесят их здесь, сербских, из состава Гвардейской дивизии под командованием генерала ЮНА Вранишевича, так и тысячи моих слов, тщательнейшим образом отобранных в глубинах сердца, не могут излиться вольным потоком, а падают на бумагу подобно раскаленным углям и прожигают пустой, неисписанный белый лист, исторгаясь с такой же мукой, с какой защитники города голыми руками и жалким оружием – о муза чуда! – на подходе к узким улицам и переулкам уничтожают танк за танком из Белградской, Пожаревацкой и Валевской бригад бронетанковых войск, с такой же мукой, с какой держатся они под обстрелом двенадцати артиллерийских дивизионов, поставивших целью сравнять с хорватской землей этот город, который не сдается.
А с Дуная ведут стрельбу корабли речной флотилии, а из-за Дуная минометы, и из Бршадина минометы, а из Негославца орудия, и даже сам город восстал против самого себя и огрызается минометами из пригорода Петрова Гора, а от улицы Радича и от Истарской улицы уже ничего не осталось, и пока я зажигаю Вронскому дрожащую в его руке сигарету, он слышит, как обстреливают гимназию, собор и «Славию», и эти разрывы слышны и в Борово, и в Пачетине, и во многих уже занятых селах, радостно сообщают ему товарищи по оружию. А он, прикрывая ладонями уши от звука разрыва, который сейчас должен последовать, спрашивает первого стоящего рядом с ним человека, который заряжает выкрашенное зеленой краской орудие, направленное в сторону города, почему же хорваты ничего не предпринимают против предместья Петрова Гора, из которого сербы беспощадно обстреливают их, на что артиллерист, смеясь, отвечает, что четники взяли там хорватов в заложники. И, приготовившись дернуть за шнур, кричит:
– Не бойся, Вронский, голуба моя, мы от их домов камня на камне не оставим!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17