А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Bien? '
Et encore une parole, maman, avant de nous faire nos adieux , нечто очень pointilleux , нечто о истории, о том ярком, лишающем разума свете, который ослепляет лживыми обещаниями нашего личного и общего счастья и изобилия, а потом сжигает нам душу и тело, так же как с треском сгорают заживо на керосиновой лампе глупые, наивные и слабые ночные насекомые. Насекомые, которые несчетное число раз на протяжении столетий повторяют свою быстротечную жизнь, не приобретая никакого опыта, снова и снова устремляются к первому попавшемуся огоньку, откликаются на первый же зов истории и жертвуют ради этого обмана собственной жизнью.
«Это еще откуда?» – спросите Вы и будете вынуждены признать, что никогда об этом не думали, во всяком случае не думали об этом так. Я и сам не знаю, где ответ, хотя эта война помогла мне к нему приблизиться. Сам шаг, который неминуемо последует за этим письмом, есть своего рода результат обдумывания возможного ответа.
Госпожа графиня! Я, видите ли, думаю вот что: так же как нашему уму недоступны причины исторических событий, так и причиной исторической трагедии не может быть воля одного только человека (это утверждение, можете мне поверить, я слышал во время войны бесконечное число раз!). В рамках истории, которая есть не что иное, как тщетность, глупость, смерть (неужели можно полагать, что история – это нечто другое?), человеческая личность может своей свободной волей менять собственное отношение к ней, к истории, но, pardon: подчеркиваю, в рамках, внутри истории, потому что вне ее она не существует, из ее всеобъемлющего круга человек выбраться не может, ведь если нам удается полностью, как это нам часто кажется, сменить, так же как змея меняет кожу, свои политические взгляды, эту одежду истории, мы сами все равно остаемся внутри истории и продолжаем передвигаться по замкнутому кругу как ее узники. И это безрезультатное изменение взглядов всегда вызывает презрение в обществе, в том числе со стороны людей, которые и сами их меняли или сделают это в будущем, как я Вам уже говорил, по первому же зову истории. Мы перелицовываем одежды политической жизни только для оправдания собственного эгоизма. Как же не стыдится тот, кто однажды уже сгорел в огне лживых обещаний личного и общего изобилия и счастья, делать это снова, и снова, и снова? А la laconienne : так же как не бывает хорошей истории, не бывает и другой истории!
Maman, возьмите как пример Горация! Вопреки кровавому историческому опыту того мира, в котором он жил, он был страстным республиканцем. А потом перестал им быть и стал воспевать победы Августа! Неужели одного того, что правление Августа положило конец кровопролитию внутри государства, достаточно, чтобы простить ему все предыдущее равнодушие к чужой крови? Разве новая история вернула к жизни узников той истории, на смену которой она пришла? И я снова повторю – любая история есть единственно история непостижимости и неизбежности зла.
Говорить (всем это кажется очень простым делом), что причинами событий 1912 года были захватнический дух Наполеона и патриотическая твердость императора Александра Павловича, так же бессмысленно, как говорить, что причины падения Римской империи заключались в том, что тот-то и тот-то варвар повел свои народы на запад, а тот-то и тот-то римский император плохо управлял государством, это так же бессмысленно, как утверждать, что какая-нибудь огромная, подрытая снизу скала (не прекрасное ли сравнение для истории!) обрушилась в результате того, что последний рабочий ударил в ее основание лопатой. События, в ходе которых миллионы людей убивали друг друга и убили полмиллиона, не могут быть вызваны волей одного человека: так же как человек не может один подрыть гору, он не может отправить на смерть пятьсот тысяч человек. Но в чем же тогда причины?
Некоторые считают, что зло неизбежно и необходимо, так как люди подчиняются стихийному биологическому закону, в соответствии с которым пчелы истребляют друг друга перед приходом осени, а самцы убивают один другого.
Peut-?tre! – говорю я. Но, наученный опытом этой войны, disons le mot , что я об этом думаю. А это, говоря под конец и коротко, следующее: зло возникает тогда, когда личность оправдывает историю, а трагедия тогда, когда весь народ верит в свою историческую роль и в свои вытекающие из этого права. Государства, так же как и личности, начинают гнить тогда, когда становятся нетерпимы к чужому счастью. Dieu me damne . Но довольно, исписано уже несколько листов, а снег все метет.
Веря в милосердие Творца и Спасителя нашего, прошу прощения у брата моего Александра, обнимаю Вас с благодарностью за все для меня сделанное и прощаюсь с Вами до встречи в мире ином.
Que le bon Dieu les b?nisse!
Ваш младший сын (на одном из фронтов Великой Сербии).
Граф Алексей Кириллович Вронский.
Он сложил влажный еще лист, капнул на него красного воска, хранившегося в дорожном портсигаре кленового дерева, запечатал письмо фамильным перстнем, который всегда носил на левой руке, и передал конверт Петрицкому.
(Письмо его, однако, никогда не попало к адресату: при отступлении частей сербской армии из восточных районов Джаковицкой общины, третьего января 1992 года шквальный огонь, который открыли из автоматов Калашникова бойцы хорватской самообороны, изрешетил и взлетавший самолет, которым управлял русский пилот-доброволец, и письмо, и того, кто должен был его доставить.)
2
Однажды утром, несколько недель спустя, когда перед началом новой войны, теперь уже в Боснии, проводилась перегруппировка пехотного дивизиона сербских войск, где-то на позициях в оккупированной восточной Хорватии Петрицкий попросил Вронского официально принять его и выслушать.
– За сербов можно больше не волноваться, – сказал он. – Они эту войну провели грамотно, без ошибок, они выиграли ее. Кроме того, наши союзники пользуются сейчас открытой поддержкой значительной части новой России. – Помолчав нерешительно, он продолжил: – Я думаю, что мне здесь делать больше нечего, mon cher. Ce n'est pas pour des prunes! – попытался пошутить он. – Теперь они обойдутся и без нас. Кроме того, меня как-то не тянет в эту Боснию. Того, что я видел здесь, для умного человека было вполне достаточно.
– А для честного даже слишком, – подхватил Вронский.
Повисло молчание.
– Как вы будете отсюда выбираться? На чем? – тихо спросил Вронский.
– Самым быстрым и коротким путем, mon commandeur. Военным самолетом. – Он опять помолчал. – Надо нам все это поскорее забыть… А вы?
– Я? – Вопрос застал Вронского врасплох. – Я… я побуду еще немного… – ответ прозвучал двусмысленно.
– Не делайте глупостей, mon vieux! – торопливо проговорил Петрицкий, понимая, что эти слова ничего не изменят.
Вронский загадочно улыбнулся:
– S'il vous plaоt que je me croie , – и протянул ему руку.
Они обнялись. Петрицкий прослезился и как ребенок опустил голову. Что это было – стыд за свои слезы, которые он не сумел скрыть в присутствии товарища по оружию, а может быть, предчувствие того, что последует вскоре, предчувствие близкого конца? Вронский первым взял себя в руки, стер слезу, от которой и он не смог удержаться, и осторожно вытащил из планшетки какой-то конверт.
– Я написал его через месяц после того, как мы расстались с Соней. Нет-нет, это не ей. Я был бы счастлив, если бы это было так! – между ними словно повисло облачко. – Кто знает, где она теперь и каково ей. Ma ch?re petite Соня. – Он снова взял себя в руки. – Это письмо моей госпоже матери. Прошу вас, вручите его графине при первой же возможности. И передайте, что я целую ей руки.
– Как вы прикажете.
– Merci, Петрицкий, друг мой. Adieu. «Что мне сказать ему? – мучился и медлил Петрицкий. – Что я ни скажу, все будет бессмысленно. Столь же бессмысленно, как попытка удержать рукой огромную обрушивающуюся скалу».
– Adieu, – ответил наконец Петрицкий.

Рок
Самоубийство – это акт восхваления смерти для избранных. Потому что когда сама смерть становится актом собирательным, актом, в котором индивидуум утрачивает свою самобытность, что самое смерть унижает и лишает гордости и неподражаемости, самоубийство возвращает смерти честь в ее неповторимости и исключительности.
Точно так же как жизнь отличается разнообразием своих проявлений, каковые мы называем ее различными формами, смерть тоже не однородна и не едина в своей полноте – ее проявления, которые нас всякий раз застигают врасплох и застают неготовыми, ее цельность и бесповоротность составляют две большие и отделенные друг от друга сферы. О первой мы знаем все, о второй ничего. Единственное, что нам дано знать о природе их роковой связи, это возможность различать две эти сферы – между дорогой в смерть и самой смертью (а именно это и есть те самые сферы), разумеется говоря образно и в зависимости от качества смерти, то есть от качества жизни, отражение которого она собой и представляет, находится в одном случае мост, а в другом ограда. И только в случае естественной смерти, то есть смерти, которую человек не ищет сам, он переходит из одной сферы в другую по мосту, самоубийца же здесь, между двумя этими сферами, натыкается на высокую ограду, преодолеть которую он может только прыжком.
Вовсе не смерть пугает еще живого человека, ведь о смерти, как известно, мы ничего не знаем, в заложниках у жизни нас держит как раз долгий путь к смерти, та самая как можно более продолжительная задержка на мосту. И с полным основанием мы можем сказать, что жизнь человеческая, в сущности, и есть одно-единственное – дорога к смерти, пребывание на мосту. Сама же смерть – это нечто совсем другое, и только богатство религиозного воображения в той или иной мере оказывается в состоянии пробиться через ее темноту, но при попытке описать пребывание в ней, пребывание в смерти, в той самой сфере, которая ждет нас после смерти, после перехода моста, и оно, в сущности, просто проецирует жизнь, тайком протаскивая в смерть самые прекрасные мгновения нашего путешествия по мосту. О смерти после смерти, однако, все молчат. Не соглашаясь оставаться на мосту, пытаясь стереть все мысли о жизни, самоубийца перепрыгивает через ограду, чтобы сразу оказаться в самой смерти.
Жизнь человека вспыхивает и гаснет соразмерно достоинству его существования.
Самоубийство – это акт восхваления смерти для избранных.
На рассвете последнего дня своей жизни, того дня, когда на все вопросы, касавшиеся полковой жизни, он отвечал одной только английской фразой: «Not in my line» , граф Алексей Кириллович Вронский оделся в дворянский мундир, который был на нем в день губернаторских выборов и во время обеда, который он, богатый и уважаемый дворянин, давал по окончании выборов в честь победителя и членов его партии и на котором присутствовали губернатор, председатель правления банка, губернское дворянство. Мундир с низкой талией и широкими плечами застегивался на золотые пуговицы, а на его высоком твердом черном воротнике были золотом вышиты листья лавра.
Покинув позиции, на которых располагался его полк, он двинулся через поле, тяжело шагая в неопределенном направлении, надеясь самой быстрой дорогой добраться до смерти.
Земля была неровной и твердой, давно выпавший снег затвердел грязными комьями среди кустов и в извилистых прошлогодних бороздах то ли кукурузного поля, то ли заброшенной проселочной дороги, по которой он двигался и которую, так же как и окружающие поля, зима сковала ледяной коркой, а война освободила от людей.
«Анна, Аннааа…» – повторял он про себя и удивлялся тому, что звуки этого некогда столь любимого имени оставались в его сердце без ответа, а все, что в связи с Анной приходило ему в голову, казалось чужим и в этот момент совершенно неважным. Он крепко сжал кулаки и почувствовал, что если когда-нибудь с такой силой и хотелось ему представить себе Анну, так это именно сейчас, именно сейчас он жаждал встретиться с ней в своих воспоминаниях, он больше не страшился этого, а мечтал увидеть ее, смотреть, как она, изогнувшись в талии, расчесывает волосы и они свисают густой завесой, под которой он, сидя на полу, целует ее босые ступни («почти новозаветная сцена!» – пришло ему в голову), как она прогоняет его («она никогда не позволяла мне быть рядом, пока она приводит себя в порядок или одевается», – вспомнил он) и именно в эти моменты становится для него наиболее желанной и любимой («пока я еще желал и любил ее»), как она просыпается утром, постепенно расставаясь со сном, а он, давно уже не спящий, смотрит на ее грудь, которая вздымается и опускается в ритме дыхания под ее ночной рубашкой с большим вырезом, он страстно желал хотя бы в воображении гладить и покрывать поцелуями ее ноги и бедра, безуспешно пытаясь обуздать в себе похоть, накатывавшую всякий раз, стоило ему заметить на ее нежной коже след от подвязки, делавший ее еще более желанной и любимой («пока я еще желал и любил ее» – снова пронзила его фатальная мысль, сконцентрировавшая в себе суть того обвинения, которое он сам против себя выдвинул). «Неужели я настолько сросся с окружающим меня злом, что больше не ценю даже Анну, уже давно мертвую? – спросил он самого себя и, прислушавшись, получил утвердительный ответ: «Ненависть принес ты, ненависть!», – стучало у него в висках. – Она, ненависть, жила в тебе еще тогда!»«И тут он вспомнил свою последнюю записку к Анне, написанную небрежным почерком за несколько часов до ее самоубийства. Если не чувства его, то хотя бы разум должны были подсказать, что с этой женщиной может произойти нечто ужасное, он же, обращаясь к ней, самоуверенно и гордо давал понять, что у них больше нет ничего общего и что ему безразличны связывавшие их чувства. Именно это и толкнуло ее на вокзал, к вагонам, под огромные железные колеса с цепями и тормозными башмаками, и именно это заставляет его сейчас все быстрее бежать по направлению к горизонту «Моя чаша на весах правосудия постепенно опускается, еще немного, и она окажется уравновешена Анниной. Это и будет концом». И только теперь ему стало ясно, почему все последнее время Анна ускользает из его мыслей, почему ее образ выветривается из его воспоминаний, – продолжая бежать через поле, он понял, что в этом вообще больше нет нужды, что это бессмысленно, что это было связано с их здешней, земной жизнью и любовью, с их непониманием и с притуплением его любви, и что спустя несколько мгновений он, уже мертвый, окажется живым рядом с живой Анной, в смерти, и тогда сможет все рассказать ей, объяснить и зачем он пришел на это пустое поле, и что с ними тогда произошло, и что он делал на этой войне…
Земля под ногами становилась более ровной и влажной, то и дело попадались лужи, покрытые корочкой льда, Вронский, стараясь бежать еще быстрее, не разбирал, куда ставит ноги, иногда попадал в грязь, и вдруг, делая очередной шаг, осознал, что сейчас всю тяжесть своего тела, сконцентрированную в ноге, которая должна коснуться земли, он неизбежно обрушит на то самое место в раскисшей от влаги борозде, где виднелось серо-зеленое дно противопехотной мины. «Это конец!» – пронеслось в его сознании, потому что у него не оставалось времени даже на то, чтобы мозг запустил механизм взаимодействия нервов, который позволил бы, пусть ненамного, но спасительно, изменить траекторию движения его тела.
За эту миллионную долю кратчайшего из всех возможных во вселенной отрезков времени граф Алексей Кириллович Вронский, неумолимо приближаясь к устройству, которое должно было разнести его тело на куски,
увидел свою мать такой, какой он вспоминал ее на продолжении всего долгого пути в Сербию и какой она запомнилась ему по той остановке поезда в губернском городе, когда его солдаты (сейчас, падая в грязь, он ясно слышал звуки их голосов), поднимая все новые и новые стаканы водки, бодро произносили здравицы за госпожу графиню, провожающую своего сына, их командира, до Курска,
и во все еще продолжающемся, казавшемся бесконечным падении он слышал, что его мать говорит о нем, своем сыне, Сергею Ивановичу: «Мой бедный сын весь отдался ей. Он отказался от всего – карьеры, меня, но Анна Каренина и тогда не сжалилась над ним, а по своей прихоти добила его окончательно. Нет, говорите мне что угодно, но и сама ее смерть – это смерть отвратительной женщины без религии. Пусть простит меня Господь, но я не могу не ненавидеть даже самое воспоминание о ней, глядя на погибель собственного сына. Поэтому я считаю, что сам Бог послал нам эту сербскую войну. Я старая женщина и ничего в этом не понимаю, но ему это сам Бог послал. Только это смогло его как-то расшевелить. Друг его, Яшвин, совершенно проигрался в карты и решил отправиться в Сербию. Заехал к нам и уговорил его. Прошу вас, поговорите с ним. Он так мрачен. А вам он будет очень рад»,
и еще он успел увидеть, как подходит к нему Сергей Иванович и говорит: «Вы еще возродитесь, это я вам обещаю. Освобождение братьев от рабства есть цель, достойная и смерти, и жизни»,
и тут его правая, вытянутая в прыжке вперед нога всей тяжестью вмяла в грязь смертоносное устройство,
но ровно ничего не произошло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17