Это не могло не броситься в глаза русским офицерам.
«Откуда взялась эта красавица? И к тому же такая милая и непреодолимо привлекательная! Кто она такая, черт побери? Откуда в ней столько жизненной силы и огня? И насколько она сама осознает собственную притягательность? Что она делает здесь, среди этих уродов?» – взволнованно заговорило в Алексее Кирилловиче его мужское начало, пока он, не отводя взгляда, рассматривал молодую женщину. Однако вместо этих и еще миллиона других вопросов, которые мгновенно закружились в его мозгу и, взволновав его, вышвырнули за пределы того русла (он явственно почувствовал это поверхностью всего своего существа, сведенного судорогой после трезвого осознания им его нынешней жизни и положения), до сих пор загадочного и непонятного, по которому, лишая его воли к жизни, текла река зла, неправедности и смерти, он, смутившись, с трудом сумел тихо выговорить лишь одно:
– Мадемуазель, должно быть, вы русская, раз так великолепно владеете моим родным языком?
– Мой язык понимает каждый, – многозначительно произнесла женщина. И добавила: – Однако вы не ответили на мой вопрос.
– Ах да, простите. Мы русские. Еще недавно состояли в императорской гвардии, а теперь… – заговорил было Петрицкий, но на середине фразы замолчал и беспомощно пожал плечами.
– Русские? О, русских здесь много. Они есть и в частях миротворцев ООН… А меня зовут Соня, – и она с радушной улыбкой протянула руку.
Сначала Петрицкому, который, пожимая ее, ответил:
– Петрицкий. Очень приятно.
Только и всего, однако Вронскому показалось, что длилось это целую вечность, хотя времени прошло не более, чем требовалось для обмена парой слов и рукопожатием. Вронский не мог оторвать глаз от этой женщины. Он думал: «Совсем молодая. Не больше тридцати. Какие у нее светлые волосы, а то, что она их распустила по плечам, в этой глуши никто не увидит, зато как красиво они блестят на солнце, отливают золотом, словно паутинки, которые шевелит и путает легкий ветер. Так и хочется прикоснуться, погладить их. Наверное, на ощупь они как шелк. (Боже, да что это со мной творится?) Она, похоже, не из пугливых. Совсем наоборот, разговорчивая, даже, пожалуй, кокетливая. И сама это понимает. Но нисколько не смущается. Более того, получает от этого удовольствие. А ведь они с Петрицким совсем не знакомы! Как же, должно быть, она, хороша с теми, кто ей дорог и мил! И сколько я встречал в своей жизни таких, как она, ma ch?re ! Кокетливых, всегда веселых, знающих жизнь и умеющих жить! Но лишь одна женщина стала моей избранницей – Анна Аркадьевна. Да, до сих пор помню, как я однажды, очень давно, сказал княгине Бетси Тверской: «Если я о чем и жалею, так только о том, что недостаточно пойман… И начинаю терять надежду». Но это было до моей близости с Анной, до нее! И чем меня поймала Анна? (Господи, как больно от этого воспоминания! И почему оно пришло вдруг именно сегодня?) А Анна? Ведь это она как-то раз сказала мне: «Любовь? Это слово мне незнакомо, потому что оно для меня слишком много значит, гораздо больше, чем вы в состоянии себе представить». И почему вдруг я, болван, пусть даже на миг, позволил поймать себя этой незнакомке? Да к тому же я бы и ее погубил, потому что у меня нет сердца. Это мне Анна сказала. Сказала, что у меня нет сердца. А если и есть, то любит оно только лошадей. Что ж, пусть так оно и будет. В память о мертвой Анне. Мертвой?»
А Петрицкий после рукопожатия с девушкой почувствовал, что блеснувший было в графе огонек, который ему удалось заметить впервые за многие годы общения с Алексеем Кирилловичем, угас, едва вспыхнув, и некая струна, зазвеневшая между двумя душами, душой этой молодой женщины и графа, неслышно лопнула, и граф, так незаметно, что это понял лишь Петрицкий, расчетливо и осторожно (именно в этой осторожности и проявилась его расчетливость), сделал шаг назад…
В тот же миг граф, отвечая на рукопожатие, сухо произнес:
– Честь имею представиться, Вронский.
– И куда же это мы попали, девица-красавица? – поспешил задать вопрос Петрицкий.
– Сейчас я вам все объясню. До войны здесь был стационар для умственно отсталых детей. Их сюда из всей Югославии свозили. Когда пришли наши, медицинский персонал разбежался. Дети остались совершенно одни. Четверо суток сидели здесь без еды, без ухода, в грязи и нечистотах. А потом я сюда забрела и решила с ними остаться. Наши, так же как и вы, появились из леса, а потом еще целый день в небе кружил двухмоторный самолет. И из него они стреляли по корпусам, потому что думали, что там прячутся усташи. Стреляли как оголтелые, ничего не разбирая, и троих из этих несчастных убили. Потом опять вышли из леса, все вверх ногами перевернули, забрали, что им понравилось, и исчезли. А эти бедняжки все помнят. Все. С тех пор сюда никто не заходил, вы первые. Вот они и пытались вам все это рассказать, да вы не поняли.
– Простите за нескромность, но кого вы называете словом «наши»? – снова задал вопрос Петрицкий.
– Наши? Наши – это мои, то есть те же, что и ваши – сербы, четники, югославская армия. Вы же тоже с ними, правда? – ответила девушка.
– Mademoiselle Соня, не позволите ли вы нам здесь задержаться, на день-два, не больше? – неожиданно проговорил граф.
Петрицкий бросил на Вронского изумленный взгляд, и Соня отметила эту мгновенную реакцию в тот же самый миг, когда, застигнутая врасплох вопросом графа, последовавшим непосредственно за его шагом назад, которым он дал понять, что совершенно не заинтересован в каком-либо общении с ней, она внезапно покраснела, хотя до этого ей удавалось, судя по поведению пришедших из леса мужчин, разыгрывать перед ними полнейшее равнодушие. А если бы она только знала, насколько этот вопрос удивил и даже изумил самого графа!
– Эти дети не представляют ровно никакой опасности. Я со своей стороны сделаю все, чтобы пребывание в стационаре было для вас приятным, – тут же взяла себя в руки Соня. – Вы можете остаться и дольше, если вам здесь понравится, – она снова попыталась перехватить инициативу в разговоре.
– А какую роль взяли на себя здесь вы? Доктор, медсестра, директор? – спросил Петрицкий.
– Добрая волшебница, – ответил за Соню Вронский.
Петрицкий снова бросил на него быстрый взгляд.
– Да, возможно, вы и правы, может быть, они считают меня доброй волшебницей. Я действительно чувствую сострадание к ближнему, а сострадать всему живому и призывает нас Господь, – тихо проговорила Соня.
«Почему я так поспешил отстраниться? Почему сразу испугался этой женщины? Ее появление могло бы стать для меня страшным, если бы Анна во мне была мертва, но Анна жива, она по-прежнему руководит моими мыслями и моими решениями, и, окажись Анна здесь, она, конечно же, тоже почувствовала бы сострадание к этим несчастным, к этим нашим ближним, точно так же как чувствует его эта красивая женщина. Женщины такое чувствуют гораздо сильнее и быстрее, чем мы, мужчины. Впрочем, разве не Анна укоряла меня за мои спокойствие и самообладание? И разве не бывала она счастлива в те минуты, когда я уверяя ее в своей любви, хотя самому мне все эти слова казались невероятно затасканными и избитыми? Неужели я не могу предложить этой женщине, этой единственной в своем роде женщине, ничего кроме своей омертвелости?… Как чертовски она хороша! И какой чистый народный язык! Словно сошла со страниц Гоголя!..»
– У нас еще осталась кое-какая еда из гуманитарной помощи! Не успели все растащить! Идите за мной, – пригласила их Соня.
Сопровождаемые кучкой уродцев, они направились к одноэтажному белому зданию.
– Хорваты, сбежавшие из плена, рассказывали нам, что наши раз в день давали им по миске помоев и всегда при этом говорили: «Матушка-Сербия во всем себе отказывает, чтобы вас накормить!» – Тут она улыбнулась: – Вам повезло больше. Здесь есть сыр из Голландии, английский чай и много сухарей. А вот если бы вы попали ко мне в Мироновку, я бы налила вам украинского борща, да погуще, подала бы горячую поляницу, выпили бы мы с вами вишневой наливки да сплясали нашего гопака. Ох, далеко это все, далеко! Не растет в этих лесах наш перец, чтоб настоять на нем горилку, нет и такого тмина, который я в тесто всегда добавляю, когда хлеб пеку!
– Так вы украинка? – оживился удивленный Вронский.
– Господи боже мой! – вырвалось у Петрицкого.
Они шагали по поляне, заросшей теперь почти мертвой крапивой, на которой, несмотря на первые заморозки, все еще держались плотно прилегавшие друг к другу крохотные бледно-розовые цветочки, по высокому полевому крестовнику с причудливо вырезанными светло-зелеными листьями, по пепельного цвета одичавшим садовым ирисам, запинаясь иногда ногами за жилистые корни разросшейся ежевики.
– Да, украинка, именно украинка, для которой целый мир оказался так мал, что она даже здесь столкнулась со своими, с русскими, – раздался из зарослей высокой травы голос Сони. – Надеюсь, что позже и вы мне расскажете, кто вы такие и что здесь делаете. А то, что вы служите под сербским командованием, я и без вас знаю, я сюда тоже из-за них попала.
– А ваша деятельность какого рода? – спросил Петрицкий.
Но она снова оставила его вопрос без ответа.
– Единственное, о чем я хотел бы просить вас, Соня, это изолировать нас от больных. По крайней мере, на ночь, – обратился к ней Вронский. – Не будьте ко мне слишком строги, но я не могу выносить их вида. Когда что-то не в порядке со здоровьем у лошади, человек ее уничтожает. И я не понимаю, почему милосердный Бог оставляет в живых таких, как они.
– Вы не можете выносить их вида просто потому, что к ним не привыкли, – с улыбкой возразила ему Соня.
– Сомнительно, что мне удастся привыкнуть к ним за те два дня, что мы намереваемся остаться здесь, – не сдавался граф.
– Кто знает, вдруг вы задержитесь дольше! – ласковым голосом предположила Соня. – Не так уж много времени нужно, дорогой Алексей, чтобы полюбить их и захотеть стать защитником этих несчастных сирот. Ведь на них, так же как и на вдов, Господь призирает особо. – И продолжила, теперь уже рассудительным и слегка насмешливым тоном: – А вы рассуждаете, словно какой-то граф! И загадочно, и высокопарно, и даже двусмысленно.
– Так он и есть граф! – вступился Петрицкий, в ответ на что Соня замолчала, надув губы.
Вронский, однако, услышал, как она чуть слышно пробормотала:
– Что за чушь!
Тут, миновав поляну, они оказались на опушке леса возле белого больничного корпуса.
За их спинами, на тропинке и рассыпавшись по поляне перед зданием, предавались свободе и ничем не ограниченной игре расстроенного воображения маленькие уродцы. Некоторые из них причудливо украсили себя репьями и опавшими пестрыми листьями, которые прошлой ночью сорвал с веток порывистый ветер.
Соню принесла в Сербию мощная волна тех сколь простодушных, столь же и расчетливых девушек, которые распад собственной страны и утрату своего мирного уголка, где еще совсем недавно они влачили какое-то подобие спокойного существования, испытав до этого на собственной шкуре все неизбежные этапы дороги к более или менее благополучной и устоявшейся жизни, а среди таких этапов у одних были студенческие годы в голодных и холодных больших городах, у других беспорядочное и пестрое общение с мужчинами, близкими к иностранцам и к загранице, пытались теперь компенсировать в Сербии, где все еще сохранялась устойчивая система «гарантированной бедности» и где политика военных захватов чужой территории обещала им стабильные заработки, если они тем или иным способом «помогут братьям-сербам».
Так что эти женщины, рассчитывая на свою молодость, привлекательность, образованность (все они наизусть знали стихи Пушкина и Лермонтова), а главным образом на savoir-faire , оставшись без родины и без семей, стали сначала свидетельницами, а потом и участницами военных действий в Хорватии, а позже и в Боснии и Герцеговине. Они представлялись – или их представляли – медицинскими сестрами, работницами общественного питания, вспомогательным персоналом всевозможных советов, представительств и комитетов, которые как грибы после дождя возникали вокруг постоянно росшего числа международных организаций, тем или иным образом связанных с войной, но вскоре все они, поддавшись сладкоречивым уговорам или просто грубому обману, или шантажу владельцев ночных притонов, директоров гастролирующих трупп или торговцев женским телом, состоявших в тесной связи с щедрыми клиентами из международных военных частей, прибывших с миротворческой миссией в бывшую Югославию, становились ad usum proprium танцовщицами, певичками, стриптизершами… пополняя собой целую армию опустившихся и загнанных жизнью в угол существ, которые в сербских и боснийских провинциальных корчмах, так же как и в тавернах и апартаментах дорогих отелей, в неприступных горных районах, среди лесов и полей, везде, куда простиралась тень войны, развлекали и увеселяли честной сербский народ и его заботливых союзников со всего света.
Соня вместе с самодеятельным ансамблем украинской песни и пляски из Мироновки приехала на гастроли в Москву, где ее и застал распад советской империи. Возвращаться назад казалось бессмысленным, и она записалась в отряд российских добровольцев, направлявшийся в Сербию. Ей с трудом удалось вырваться из ночной белградской жизни, куда она оказалась вовлеченной во время ожидания отправки на фронт. И в эти дни она сполна расплатилась и за чужие обещания, и за чужие страсти, проводя вечера за столиком в ночном баре и на обращенные к ней вопросы местных и иностранных господ о том, кого это поджидает здесь из вечера в вечер столь интеллигентная и привлекательная дама, отвечая словами, свидетельствовавшими о предчувствии невероятной встречи: «Я жду своего принца». «Да, именно принца, – повторяла она удивленным собеседникам, – пусть не верхом на коне, – продолжала она с трогательным самообладанием, – но в белом офицерском мундире, расшитом золотыми листьями». Потом Соня, дождавшаяся наконец отправки на фронт, оказалась с группой добровольцев из Сербии в колонне военных грузовиков и автобусов, которую хорваты разгромили под Жупанией, и, спасая свою жизнь, бросилась бежать через леса, виноградники и кукурузные поля, минуя выгоны и поляны, пока не оказалась наконец в этом лесном стационаре, где теперь, по ее же словам, «свечку ставила и Богу, и черту».
(Но это всего лишь одна история из частной жизни, ничем не примечательная, один кирпичик среди великого их множества, из которого демиурги хладнокровно выстраивают здание Истории.)
Все это Соня как на исповеди рассказала любознательному Петрицкому, когда после обеда они вдвоем отправились на прогулку по запущенному яблоневому саду с несобранными плодами, в то время как Вронский закрылся в отведенной ему комнате, сославшись на то, что у него нет настроения и ему хочется побыть одному.
Петрицкому хотелось бы узнать и больше, ему, страстному любителю и знатоку женщин, не давало покоя, чем именно Соня занималась в Белграде (позже он Вронскому в этом признался), но врожденная рыцарская галантность и сострадание к девушке не позволяли ему переступить черту стыда и хорошего воспитания и спросить ее напрямую. Он и не предполагал, что возможные объяснения на эту тему казались не менее мучительными и Соне, и всякий раз, когда разговор вплотную приближался к этой щекотливой теме, она думала: «Если я обо всем и расскажу, то уж никак не ему, а только Вронскому, графу».
Соня таинственным чутьем, позволявшим распознать в другом человеке возможность того, что он признает ее собственные достоинства и тем самым, может быть, позволит завоевать себя, чутьем общим для мужчин и для женщин в тех ситуациях, когда речь идет о том другом, в кого они влюблены, неожиданно и, как говорят, «с первого взгляда» узнала во Вронском ту самую давно жившую в ее воображении мужественность, в окружении которой, словно роскошные цветы в бесценной и прекрасной вазе, сможет расцвести и одарить мир великолепием вся ее женская прелесть и красота, подобно тому как дорогие духи только во флаконе особой формы, и только в нем одном, готовы заиграть всей полнотой цвета и дохнуть на внешний мир всей полнотой своего пьянящего аромата.
Однако, оставшись с Петрицким один на один среди деревьев, склонивших ветки к земле под тяжестью яблок, она делалась все более нервозной и даже мрачной, вспоминая в разговоре с этим русским о пережитых ею невзгодах, тяжесть которых усугублялась еще и чувством неудовлетворенности, свойственным любой женщине в разлуке с тем, кого она желает, желает страстно и всем своим существом.
– …а одному хорвату из какого-то села неподалеку от Костайницы («…он закрылся у себя в комнате…») намотали на указательный и средний палец оголенную проволоку («…сказал, что у него нет настроения, что хочет побыть один…») и пускали через индуктор ток… Несчастный должен был в другой руке держать телефонную трубку («…он чем-то обижен, а может, просто избалован?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17