Намекает ли он на то, что восполнит разницу следующим переводом, намеченным на 22 ноября? В тревоге я пытаюсь проследить за ходом его мысли, которая, как должно предположить, сбита с пути истинного зловещим Ферреллом. Ч. К. Ф., без сомнения, подпал под его нечистое влияние. Есть способы возродить наше сотрудничество, но они, по моему убеждению, не годятся для компаньонов. Почему он так со мной поступает? Вотще стремлюсь я понять, отчего мой никудышный, скаредный Владыка Щедрости, вместо того чтобы оправдать возложенные на него скромные надежды, отправляется в какую-нибудь бостонскую пивную, дабы раструсить столь нужные Атум-хаду денежные средства на подпольную сивуху и юных барышень в компании дружков-бандюганов и наложницы из Скандинавии.
Мой верный рабочий все еще за дверью, ждет моих приказаний. Я вновь отсылаю его на почту со взвешенным ответом Ч. К. Ф.: НЕСМОТРЯ НА ПОСТЫДНУЮ НУЖДУ, ОТКРЫЛ ВТОРУЮ ЧУДЕСНУЮ КАМЕРУ. НЕ ВРЕМЯ МЕЛОЧИТЬСЯ, НА КОНУ ВАША ЛИЧНАЯ КОЛЛЕКЦИЯ. Мне нужно больше отдыхать. Я засну мертвецким сном и завтра вновь ринусь в битву с тем оружием, что у меня осталось. Меня не остановить.
Воскресенье, 19 ноября 1922 года
3.55. Поторопился. Спать не могу, а вот ступня положительно одеревенела, что можно только приветствовать.
Ночь черна. Изящное решение Парадокса Гробницы Атум-хаду, забившее мои легкие пылью и заявившее права на ногу, мне пока не дается. Скрытые двери. Фальшивые тупики, сбивающие с толку грабителей. Чего-то недостает. Чего-то я не могу постичь. К какому решению он пришел под этими звездами? Нужно поставить себя на его место.
Вот он прогуливается по освещенным и без пяти минут заброшенным залам своего фиванского дворца, бросается, не зная покоя, с золотого трона на резной одр. Желает ли владыка видеть акробатов? Не желаю. Составить воплощению Осириса компанию? Не нужно. Желает ли божественный любовник Маат оседлать верблюда, накормить тигра, содрать кожу с пленника, поупражняться в висе на кольцах, поиграть со слоновьим хоботом, приласкать жирафа? Не желаю. Царские заботы ныне одолевают меня и не дают мне заснуть. Минуту или две посвящу я размышлениям, после чего Гор выжмет из меня причитающуюся ему дань с чрезмерной жестокостью. Вот анаграмма на языке моего друга из будущего: Гор скрутит меня в рог, долгие часы я проведу, обхватив руками ноющее чрево, сгорающий со стыда, жалимый одиночеством, неприкасаемый; и как сокологлавый патрон возместит мне потерю бесценных часов убывающего земного бытия? Что ждет меня в последнем путешествии? А оно приближается, вне всяких сомнений, и проводит меня либо гиксосская стрела, либо отравленный кинжал изменника-царедворца, кои в эпоху упадка множатся, либо крокодил, каждодневно подрастающий в моем чреве. Однажды он точно пожрет мой желудок, если я вовремя не утаю его в сосуде под землей.
Пробудился с заходящим солнцем; еще один день потерян благодаря моей ране и истощению. Ступня моя весит сотню фунтов. Голова зажата меж кулаками великана. Желудок мой рвет, мечет и не желает утихомириваться, даже когда я на несколько минут иду ему навстречу.
Стемнело, и лишь после этого один из моих верных идиотов догадался меня проведать. Они провели день в Пустой Камере, сидели и сплетничали. День прошел, им за него заплатили, мое отсутствие не показалось им странным. Послал рабочего обратно, поручив ему всю ночь охранять гробницу Атум-хаду и донести до остальных, чтобы завтра утром они были готовы к финальному рывку в последнюю камеру, где нас ждет заслуженная награда. Еще он принес письмо, которое пришло poste restante. От моей невесты, датировано 2 ноября. Свидания и разлуки писем на почте – игра поистине бессердечная.
2 нояб.
Мой дорогой Ральф!
Буду коротка. Мне нужно, чтобы ты мне написал как можно скорее. Я боюсь того, что меня окружает, мне нужно, чтобы ты сказал мне, что все-все будет хорошо, чтобы ты мне все-все объяснил.
Ищейка никуда не уехал. Я думала, он безвреден и даже забавен. Неплохо танцует, всюду за мной увивается. Только меня увидит – сияет как солнышко, в такую погоду это какое-никакое, а развлечение. С такими парнями я всегда справляюсь. Но есть одна проблема. Он кое-что сказал папочке, а я подслушала, и еще он кое-что сказал мне. Он старается делать вид, будто просто болтает, но я знаю, что он пытается сказать мне кое-что о тебе. Он спрашивал меня про Оксфорд, и я ему сто раз сказала, что ты там был с Марлоу, а потом уехал сражаться за Демократию, это было после магистра, но перед доктором, Оксфорд дал добро. Феррелл просил показать ему фотокарточку, где вы с Марлоу вместе, я ему показала ту, которую ты мне дал, вы там в землеройной рванине, ты положил руку Марлоу на плечо, улыбаешься, а Марлоу притворяется, будто серьезен как я не знаю что. А этот Феррелл сказал только «ну конечно». Если хочешь знать, он смахивает на крысеныша. Надеюсь, ты не против, что я отдала фотокарточку?
В последнее время, Ральфи, мне не по себе. Ты только не волнуйся, просто мне на самом деле не по себе, точно из меня опять все соки выпили. Я знаю, если ты будешь рядом, я выздоровею, правда-правда, просто тебя страшно долго нет, это очень тяжело. Я очень по тебе тоскую, но иногда мне кажется, что ты ужасно далеко и ничем мне не поможешь, и все равно, болею я или нет. Не волнуйся, ничего страшного, я просто так, хочу сказать только, что по тебе тоскую.
Феррелл раз или два отправлялся поговорить с папочкой в папочкином кабинете, я хотела подслушать, чтобы тебе рассказать, но из меня плохая ищейка. А когда я спросила папочку, о чем был разговор, он мне сказал только «посмотрим». А когда мы ходим к Дж. П., Феррелл много не пьет и потому много не разговаривает, а потом мне становится скучно играть в твою девицу-детектива, в конце концов, это нечестно с твоей стороны, заставлять меня это делать, разве нет? Скучно.
Ты можешь еще раз сказать папочке, что учился в Оксфорде? А эта ищейка, Гарри, он постоянно рыскает за мной, скалится как волк и говорит «никогда нельзя быть уверенным» и «все может быть совсем не так, как кажется, особенно с бриттами». Бриттами он зовет англичан. Завидует. Ненавижу его за то, что он не уважает тебя как я. Я люблю тебя, Ральф, потому что ты настоящий и в то же время чудесный, а он – враль, хоть и скучный, а он тебя за это ненавидит и доказывает папочке, что ты совсем не такой.
Не волнуйся. Инге собирается полечить меня, чтобы мне стало лучше, и мне правда лучше с каждым днем, а до свадьбы, как я и обещала, все-все заживет. Но для того, чтобы все было так, а не иначе, мне нужен рядом ты, понимаешь? Ты – мой лучший врач. Мне станет лучше, когда ты будешь рядом, мы займемся делами и будем счастливы, поэтому приезжай домой, пожалуйста. От скуки мне дурно, правда, дурно-дурно.
Если хочешь мне что-то рассказать, я готова тебя выслушать, ты же знаешь. Все, что ты скажешь, – хорошо. Ты ведь тоже будешь меня любить, что бы обо мне ни узнал, правда? Больше я ничего знать не желаю, просто верни все, как оно было. И поторопись.
Я выздоровею, буду лучше всех – и для тебя одного. Только возвращайся домой.
Твоя девочка.
м.
Воскресенье, 19 ноября 1922 года (продолжение)
Что происходит? Разве я не пришел к тем же выводам? Убедила ли тебя моя каблограмма, что он в самом деле лжец и чужак? Если все это – не более чем недоразумение, усугубленное погрешностями пересылки, дальше письма вконец нас запутают – каждое проплывет незамеченным мимо следующего, громоздя ошибку на ошибку. Что происходит там в настоящем, сей момент? Я читаю о событиях далекого прошлого, о погасших звездах. Я не понимаю, кто такой этот Феррелл и как случилось, что он пробрался в самое лоно моей семьи.
Ты исцелишься, ты исцелишься, ты исцелишься. Я так хочу. Я никогда не сомневался, никогда не волновался. Один только раз. Волнение охватило меня в тот июньский дождливый день в музее. Я тебе никогда не рассказывал.
Я сопровождал тебя в Музей изящных искусств. Рядом парила безмолвная валькирия Инге; впрочем, я заметил, сколь неистово блестят ее распутные глаза, особенно когда мы миновали грандиозную набедренную повязку Маихерпри (и я тщетно пытался заинтересовать тебя рассказом про Картера, напоровшегося на нее в 1902 году).
Пока ты рассматривала статую бараноглавого бога Херишефа, я поведал тебе о том, как мальчишкой видел сны, в которых открывал гробницы, еще не понимая, как эти сны толковать, не зная слова «гробница» и не читая про раскопки. Во сне мое воображение создавало удивительнейшие образы, описать которые мне не позволял тогда мой словарь: уютные пещеры, где тепло и светло, тела спящих на мягких постелях, животные, друзья, еда, счастье, и все это – в уединенном, безопасном месте. Мне было года четыре, не больше, тогда-то у меня и началась клаустрофилия.
Я описывал экспонаты, мимо которых мы проходили, уже видя, что тебе нужно все чаще отдыхать. Я рассказывал о Гарварде, о тамошних консерваторах, что верят в пожилых, работающих по старинке землекопателей. Только в 1915 году, говорил я тебе, Лаймен Стори в экспедиции, снаряженной этим самым музеем, хотел использовать тринитротолуол! «Гарвард еще не готов принять Атум-хаду или меня, – сказал я, – но однажды это произойдет». Обернувшись, я увидел, что ты вся дрожишь – то ли потому, что согласна с каждым моим словом, то ли оттого, что поражена красотой реликвий. «Не о чем беспокоиться, сэр», – сказала деловитая Инге и поспешно увела тебя в дамскую комнату для отдыха. Двадцать минут проползли как черепахи, а затем ты появилась снова – бодрая, прелестная, готовая хоть целый день ходить по магазинам и ресторанам. Никогда еще ты не выглядела столь прелестной и бодрой, однако память твоя не сохранила ничего из случившегося за последний час, включая истории моих детских лет. О любовь моя, твой отец сказал мне, что ты исцелишься. Врачи сказали ему, что ты исцелишься. Я знаю, что ты исцелишься. Ты должна в это верить, ты должна верить мне. В ночи, наедине с собой сохранить веру трудно, я знаю. Но ты должна. Феррелл – дым.
И я совершу мою, как ты ее очаровательно называешь, «находку», не обращая внимания на препятствия, недоразумения, откровенное вероломство, ядовитый туман перепутанных писем. Твой отец считает меня невесть кем – или считал, – но все образуется, если уже не образовалось, и не стоит об этом даже говорить. 19 ноября твой Ральф с любовью размышлял о тебе, забыв о преходящих страхах твоего отца или проклятии Феррелла, которое заставляет тебя страдать из-за меня. Когда я вернусь домой, ты прочтешь эти страницы, мы сравним наши записи и посмеемся над путаницей времени, расстояния и почты.
Трилипуш нашел гробницу – и Бостон внезапно стал неприветливым. Ни денег, ни любви. Финнеран на меня наорал, а Маргарет вновь настаивала, что смысл ее жизни – Трилипуш и никто, кроме Трилипуша. Шли дни, Маргарет не появлялась, в их дом я больше не заглядывал. Я хотел было умыть руки и оставить проклятых Финнеранов в покое. Коли Трилипуш нашел свое поганое золотишко, он либо вернется, либо не вернется. На что я ставил – понимаете сами. Для меня никакой разницы не было, потому что коли он убил Пола Колдуэлла, я поеду в Египет, чтобы это доказать, и буду кричать так громко, что и упрямые Финнераны на другом конце земли услышат.
Пустые, вялые дни я проводил, сверяя расшифровки бесед, редактируя записи, отправляя рапорты и чеки в Лондон, расспрашивая Трилипушевых студентов и объясняя штаб-квартире, почему в погоне за Полом Дэвисом я застрял в Бостоне. Думаю, никто моих объяснений даже не читал. Я писал письма другим своим клиентам, сообщая Томми Колдуэллу, Эмме Хойт, Рональду Барри и чете Марлоу, как идут дела.
Я не вылезал из отеля, занимался рутиной, ждал отбытия в Нью-Йорк, надеялся, что Маргарет в последний раз придет со мной повидаться. Временами я осознавал, что это вряд ли случится, злился и тогда ждал просто новостей, хоть чего-нибудь. Я чувствовал, что вот-вот все станет понятно, все встанет на свои места; придет время – и будет ясно: нужно отправляться в Египет или, наоборот, остаться с Маргарет, защищать ее, спасти ее, когда грянет буря – а буря точно грянет. Я был молод, Мэйси. Она могла еще что-то перерешить. Все могло, скажу вам, повернуться как угодно. Иногда я стоял у ее дома, в темноте, и кипел от гнева. Думаю, вы меня поймете, вы все же человек опытный.
Пару-тройку раз я с ней таки встречался по ночам: один раз она заявилась, ночью не проронила про него ни слова, улеглась спать на кушетке Дж. П., положив мне голову на колени и взяв меня за руку, по-страшному меня обругала. Я часами следил за ее дыханием. Она приходила вечером ко мне в отель, и всякий раз я готовился произнести маленькую речь, мне казалось, что именно этой ночью она упадет в мои объятия и я ее спасу. Но моменты были сплошь неподходящие. Она вела себя порочно, называла меня плаксой или занудой, когда я прекращал ее смешить и отказывался танцевать. По пути в заведение она излагала мне последние новости о Трилипуше (всегда хорошие, всегда невнятные). Как только мы оказывались внутри, она поднималась по ступенькам наверх, искала хозяина и свой наркотик. И я сидел и гладил ее по голове, а потом, когда она приходила в себя, я вел ее домой, сражаясь в сером рассвете со своей немотой, пытаясь сказать ей все. И я снова давал себе клятву положить этому конец.
Понедельник, 20 ноября 1922 года
Снял со счета жалованье рабочих; счет в момент раскошеливания отчетливо скрипнул. Не имеет значения. Скорее я пойду по миру, чем они; я никогда не оставлю своих людей. И вот я снова еду на участок.
Прибыл как раз вовремя, дабы предотвратить катаклизм – смуглые ублюдки набросились на дверь «С» с кувалдой. Ощущение было такое, будто ударили меня. Ахмед сидел рядом, курил сигару Ч. К. Ф. и наблюдал за избиением. Я закричал им, чтоб они остановились, но раздался по меньшей мере еще один мощный глухой удар, потом все стихло. Мы смотрели друг на друга со взаимонепониманием.
Я определенно оставил их слишком надолго, положившись на их способность если не уважать виртуозность моей работы и увлеченность ею, то по крайней мере выполнять приказы. Мои дисциплинарные финансовые санкции наконец уяснены. Я раздал моим людям заработок, соответственно его уменьшив. Заметил, что раненый так и не возвратился. Ахмед молчал и смотрел диким зверем.
Лишь после этого я проковылял к моей двери «С» и оценил нанесенный ущерб. Моя вина. Мне ни за что не следовало оставлять их на страже, когда за камнем толщиной всего в фут прячутся сокровища, завораживающие разум. Утрата надписи на двери «С» – не что иное, как трагедия, Департамент древностей справедливо покарает меня за то, что я не призвал инспектора, да и я вряд ли могу это сделать, ведь доказательство того, что гробница эта принадлежит Атум-хаду, опять рассыпалось в прах у моих ног. Мне следовало перерисовать надпись 17-го числа, и я бы сделал это, если бы не рана. Могли я предположить, что случится нечто подобное? Должен был! Теперь придется воссоздавать надпись по памяти:
АТУМ-ХАДУ, ПОСЛЕДНИЙ ЦАРЬ ЧЕРНОЙ СТРАНЫ, АВТОР БЛИСТАТЕЛЬНЫХ НАЗИДАНИЙ, ОТПЛЫВАЕТ В ПОДЗЕМНЫЙ МИР, ВЗЯВ В ПОПУТЧИКИ ЛИШЬ БОГАТСТВО СВОЕЙ МНОГАЖДЫ ОБЕСЧЕЩЕННОЙ ЗЕМЛИ
Объяснил рабочим, что их изуверство не приблизило наше открытие, но лишь отсрочило его, и горам золота по ту сторону двери придется подождать, ибо я не рискну открыть дверь «С», не удостоверившись, что образовавшиеся от их неуемного колоченья трещины не угрожают ее целостности, ибо в противном случае я поврежу произведения искусства, которые точно есть на той стороне. Иначе говоря, трещины требуется заштукатурить. (На правах хранителя гробницы я также получу возможность заново вырисовать на восстановленной двери точные копии сбитых идиотскими кувалдами иероглифов просто для того, чтобы дать представление о размере и месторасположении надписи.) Послал: двоих за водой, замазкой и мастерками; Ахмеда – разузнать, чем заполнены дни Картера; еще одного – в другой конец Дейр-эль-Бахри, к Уинлоку. Сведения о его бездействии придутся ко двору – тогда я возобновлю переговоры о концессии.
В лагере Уинлока не происходит ничего интересного, там копают наугад и чистят щетками то, что накопали в прошлом году. В лагере Картера в отчаянии расчищают участки к югу и западу, лихорадочно пытаются извлечь из-под земли похороненную репутацию, сам же Картер сбежал в Каир. Шесть часов спустя: они действительно идиоты, принесли не ту замазку. Часами я развожу доставленное в различных пропорциях, а результат один – дверь «С» заляпана мутной водицей. Послал их обратно в город за правильной замазкой.
Наступает вечер, и я предпринимаю еще одну попытку. Заполняю раствором большие трещины, даю ему высохнуть, и он сохнет. Медленно.
Вторник, 21 ноября 1922 года
Утром обнаружил, что первая порция раствора отлично застыла как в дверных трещинах, так и в ведре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Мой верный рабочий все еще за дверью, ждет моих приказаний. Я вновь отсылаю его на почту со взвешенным ответом Ч. К. Ф.: НЕСМОТРЯ НА ПОСТЫДНУЮ НУЖДУ, ОТКРЫЛ ВТОРУЮ ЧУДЕСНУЮ КАМЕРУ. НЕ ВРЕМЯ МЕЛОЧИТЬСЯ, НА КОНУ ВАША ЛИЧНАЯ КОЛЛЕКЦИЯ. Мне нужно больше отдыхать. Я засну мертвецким сном и завтра вновь ринусь в битву с тем оружием, что у меня осталось. Меня не остановить.
Воскресенье, 19 ноября 1922 года
3.55. Поторопился. Спать не могу, а вот ступня положительно одеревенела, что можно только приветствовать.
Ночь черна. Изящное решение Парадокса Гробницы Атум-хаду, забившее мои легкие пылью и заявившее права на ногу, мне пока не дается. Скрытые двери. Фальшивые тупики, сбивающие с толку грабителей. Чего-то недостает. Чего-то я не могу постичь. К какому решению он пришел под этими звездами? Нужно поставить себя на его место.
Вот он прогуливается по освещенным и без пяти минут заброшенным залам своего фиванского дворца, бросается, не зная покоя, с золотого трона на резной одр. Желает ли владыка видеть акробатов? Не желаю. Составить воплощению Осириса компанию? Не нужно. Желает ли божественный любовник Маат оседлать верблюда, накормить тигра, содрать кожу с пленника, поупражняться в висе на кольцах, поиграть со слоновьим хоботом, приласкать жирафа? Не желаю. Царские заботы ныне одолевают меня и не дают мне заснуть. Минуту или две посвящу я размышлениям, после чего Гор выжмет из меня причитающуюся ему дань с чрезмерной жестокостью. Вот анаграмма на языке моего друга из будущего: Гор скрутит меня в рог, долгие часы я проведу, обхватив руками ноющее чрево, сгорающий со стыда, жалимый одиночеством, неприкасаемый; и как сокологлавый патрон возместит мне потерю бесценных часов убывающего земного бытия? Что ждет меня в последнем путешествии? А оно приближается, вне всяких сомнений, и проводит меня либо гиксосская стрела, либо отравленный кинжал изменника-царедворца, кои в эпоху упадка множатся, либо крокодил, каждодневно подрастающий в моем чреве. Однажды он точно пожрет мой желудок, если я вовремя не утаю его в сосуде под землей.
Пробудился с заходящим солнцем; еще один день потерян благодаря моей ране и истощению. Ступня моя весит сотню фунтов. Голова зажата меж кулаками великана. Желудок мой рвет, мечет и не желает утихомириваться, даже когда я на несколько минут иду ему навстречу.
Стемнело, и лишь после этого один из моих верных идиотов догадался меня проведать. Они провели день в Пустой Камере, сидели и сплетничали. День прошел, им за него заплатили, мое отсутствие не показалось им странным. Послал рабочего обратно, поручив ему всю ночь охранять гробницу Атум-хаду и донести до остальных, чтобы завтра утром они были готовы к финальному рывку в последнюю камеру, где нас ждет заслуженная награда. Еще он принес письмо, которое пришло poste restante. От моей невесты, датировано 2 ноября. Свидания и разлуки писем на почте – игра поистине бессердечная.
2 нояб.
Мой дорогой Ральф!
Буду коротка. Мне нужно, чтобы ты мне написал как можно скорее. Я боюсь того, что меня окружает, мне нужно, чтобы ты сказал мне, что все-все будет хорошо, чтобы ты мне все-все объяснил.
Ищейка никуда не уехал. Я думала, он безвреден и даже забавен. Неплохо танцует, всюду за мной увивается. Только меня увидит – сияет как солнышко, в такую погоду это какое-никакое, а развлечение. С такими парнями я всегда справляюсь. Но есть одна проблема. Он кое-что сказал папочке, а я подслушала, и еще он кое-что сказал мне. Он старается делать вид, будто просто болтает, но я знаю, что он пытается сказать мне кое-что о тебе. Он спрашивал меня про Оксфорд, и я ему сто раз сказала, что ты там был с Марлоу, а потом уехал сражаться за Демократию, это было после магистра, но перед доктором, Оксфорд дал добро. Феррелл просил показать ему фотокарточку, где вы с Марлоу вместе, я ему показала ту, которую ты мне дал, вы там в землеройной рванине, ты положил руку Марлоу на плечо, улыбаешься, а Марлоу притворяется, будто серьезен как я не знаю что. А этот Феррелл сказал только «ну конечно». Если хочешь знать, он смахивает на крысеныша. Надеюсь, ты не против, что я отдала фотокарточку?
В последнее время, Ральфи, мне не по себе. Ты только не волнуйся, просто мне на самом деле не по себе, точно из меня опять все соки выпили. Я знаю, если ты будешь рядом, я выздоровею, правда-правда, просто тебя страшно долго нет, это очень тяжело. Я очень по тебе тоскую, но иногда мне кажется, что ты ужасно далеко и ничем мне не поможешь, и все равно, болею я или нет. Не волнуйся, ничего страшного, я просто так, хочу сказать только, что по тебе тоскую.
Феррелл раз или два отправлялся поговорить с папочкой в папочкином кабинете, я хотела подслушать, чтобы тебе рассказать, но из меня плохая ищейка. А когда я спросила папочку, о чем был разговор, он мне сказал только «посмотрим». А когда мы ходим к Дж. П., Феррелл много не пьет и потому много не разговаривает, а потом мне становится скучно играть в твою девицу-детектива, в конце концов, это нечестно с твоей стороны, заставлять меня это делать, разве нет? Скучно.
Ты можешь еще раз сказать папочке, что учился в Оксфорде? А эта ищейка, Гарри, он постоянно рыскает за мной, скалится как волк и говорит «никогда нельзя быть уверенным» и «все может быть совсем не так, как кажется, особенно с бриттами». Бриттами он зовет англичан. Завидует. Ненавижу его за то, что он не уважает тебя как я. Я люблю тебя, Ральф, потому что ты настоящий и в то же время чудесный, а он – враль, хоть и скучный, а он тебя за это ненавидит и доказывает папочке, что ты совсем не такой.
Не волнуйся. Инге собирается полечить меня, чтобы мне стало лучше, и мне правда лучше с каждым днем, а до свадьбы, как я и обещала, все-все заживет. Но для того, чтобы все было так, а не иначе, мне нужен рядом ты, понимаешь? Ты – мой лучший врач. Мне станет лучше, когда ты будешь рядом, мы займемся делами и будем счастливы, поэтому приезжай домой, пожалуйста. От скуки мне дурно, правда, дурно-дурно.
Если хочешь мне что-то рассказать, я готова тебя выслушать, ты же знаешь. Все, что ты скажешь, – хорошо. Ты ведь тоже будешь меня любить, что бы обо мне ни узнал, правда? Больше я ничего знать не желаю, просто верни все, как оно было. И поторопись.
Я выздоровею, буду лучше всех – и для тебя одного. Только возвращайся домой.
Твоя девочка.
м.
Воскресенье, 19 ноября 1922 года (продолжение)
Что происходит? Разве я не пришел к тем же выводам? Убедила ли тебя моя каблограмма, что он в самом деле лжец и чужак? Если все это – не более чем недоразумение, усугубленное погрешностями пересылки, дальше письма вконец нас запутают – каждое проплывет незамеченным мимо следующего, громоздя ошибку на ошибку. Что происходит там в настоящем, сей момент? Я читаю о событиях далекого прошлого, о погасших звездах. Я не понимаю, кто такой этот Феррелл и как случилось, что он пробрался в самое лоно моей семьи.
Ты исцелишься, ты исцелишься, ты исцелишься. Я так хочу. Я никогда не сомневался, никогда не волновался. Один только раз. Волнение охватило меня в тот июньский дождливый день в музее. Я тебе никогда не рассказывал.
Я сопровождал тебя в Музей изящных искусств. Рядом парила безмолвная валькирия Инге; впрочем, я заметил, сколь неистово блестят ее распутные глаза, особенно когда мы миновали грандиозную набедренную повязку Маихерпри (и я тщетно пытался заинтересовать тебя рассказом про Картера, напоровшегося на нее в 1902 году).
Пока ты рассматривала статую бараноглавого бога Херишефа, я поведал тебе о том, как мальчишкой видел сны, в которых открывал гробницы, еще не понимая, как эти сны толковать, не зная слова «гробница» и не читая про раскопки. Во сне мое воображение создавало удивительнейшие образы, описать которые мне не позволял тогда мой словарь: уютные пещеры, где тепло и светло, тела спящих на мягких постелях, животные, друзья, еда, счастье, и все это – в уединенном, безопасном месте. Мне было года четыре, не больше, тогда-то у меня и началась клаустрофилия.
Я описывал экспонаты, мимо которых мы проходили, уже видя, что тебе нужно все чаще отдыхать. Я рассказывал о Гарварде, о тамошних консерваторах, что верят в пожилых, работающих по старинке землекопателей. Только в 1915 году, говорил я тебе, Лаймен Стори в экспедиции, снаряженной этим самым музеем, хотел использовать тринитротолуол! «Гарвард еще не готов принять Атум-хаду или меня, – сказал я, – но однажды это произойдет». Обернувшись, я увидел, что ты вся дрожишь – то ли потому, что согласна с каждым моим словом, то ли оттого, что поражена красотой реликвий. «Не о чем беспокоиться, сэр», – сказала деловитая Инге и поспешно увела тебя в дамскую комнату для отдыха. Двадцать минут проползли как черепахи, а затем ты появилась снова – бодрая, прелестная, готовая хоть целый день ходить по магазинам и ресторанам. Никогда еще ты не выглядела столь прелестной и бодрой, однако память твоя не сохранила ничего из случившегося за последний час, включая истории моих детских лет. О любовь моя, твой отец сказал мне, что ты исцелишься. Врачи сказали ему, что ты исцелишься. Я знаю, что ты исцелишься. Ты должна в это верить, ты должна верить мне. В ночи, наедине с собой сохранить веру трудно, я знаю. Но ты должна. Феррелл – дым.
И я совершу мою, как ты ее очаровательно называешь, «находку», не обращая внимания на препятствия, недоразумения, откровенное вероломство, ядовитый туман перепутанных писем. Твой отец считает меня невесть кем – или считал, – но все образуется, если уже не образовалось, и не стоит об этом даже говорить. 19 ноября твой Ральф с любовью размышлял о тебе, забыв о преходящих страхах твоего отца или проклятии Феррелла, которое заставляет тебя страдать из-за меня. Когда я вернусь домой, ты прочтешь эти страницы, мы сравним наши записи и посмеемся над путаницей времени, расстояния и почты.
Трилипуш нашел гробницу – и Бостон внезапно стал неприветливым. Ни денег, ни любви. Финнеран на меня наорал, а Маргарет вновь настаивала, что смысл ее жизни – Трилипуш и никто, кроме Трилипуша. Шли дни, Маргарет не появлялась, в их дом я больше не заглядывал. Я хотел было умыть руки и оставить проклятых Финнеранов в покое. Коли Трилипуш нашел свое поганое золотишко, он либо вернется, либо не вернется. На что я ставил – понимаете сами. Для меня никакой разницы не было, потому что коли он убил Пола Колдуэлла, я поеду в Египет, чтобы это доказать, и буду кричать так громко, что и упрямые Финнераны на другом конце земли услышат.
Пустые, вялые дни я проводил, сверяя расшифровки бесед, редактируя записи, отправляя рапорты и чеки в Лондон, расспрашивая Трилипушевых студентов и объясняя штаб-квартире, почему в погоне за Полом Дэвисом я застрял в Бостоне. Думаю, никто моих объяснений даже не читал. Я писал письма другим своим клиентам, сообщая Томми Колдуэллу, Эмме Хойт, Рональду Барри и чете Марлоу, как идут дела.
Я не вылезал из отеля, занимался рутиной, ждал отбытия в Нью-Йорк, надеялся, что Маргарет в последний раз придет со мной повидаться. Временами я осознавал, что это вряд ли случится, злился и тогда ждал просто новостей, хоть чего-нибудь. Я чувствовал, что вот-вот все станет понятно, все встанет на свои места; придет время – и будет ясно: нужно отправляться в Египет или, наоборот, остаться с Маргарет, защищать ее, спасти ее, когда грянет буря – а буря точно грянет. Я был молод, Мэйси. Она могла еще что-то перерешить. Все могло, скажу вам, повернуться как угодно. Иногда я стоял у ее дома, в темноте, и кипел от гнева. Думаю, вы меня поймете, вы все же человек опытный.
Пару-тройку раз я с ней таки встречался по ночам: один раз она заявилась, ночью не проронила про него ни слова, улеглась спать на кушетке Дж. П., положив мне голову на колени и взяв меня за руку, по-страшному меня обругала. Я часами следил за ее дыханием. Она приходила вечером ко мне в отель, и всякий раз я готовился произнести маленькую речь, мне казалось, что именно этой ночью она упадет в мои объятия и я ее спасу. Но моменты были сплошь неподходящие. Она вела себя порочно, называла меня плаксой или занудой, когда я прекращал ее смешить и отказывался танцевать. По пути в заведение она излагала мне последние новости о Трилипуше (всегда хорошие, всегда невнятные). Как только мы оказывались внутри, она поднималась по ступенькам наверх, искала хозяина и свой наркотик. И я сидел и гладил ее по голове, а потом, когда она приходила в себя, я вел ее домой, сражаясь в сером рассвете со своей немотой, пытаясь сказать ей все. И я снова давал себе клятву положить этому конец.
Понедельник, 20 ноября 1922 года
Снял со счета жалованье рабочих; счет в момент раскошеливания отчетливо скрипнул. Не имеет значения. Скорее я пойду по миру, чем они; я никогда не оставлю своих людей. И вот я снова еду на участок.
Прибыл как раз вовремя, дабы предотвратить катаклизм – смуглые ублюдки набросились на дверь «С» с кувалдой. Ощущение было такое, будто ударили меня. Ахмед сидел рядом, курил сигару Ч. К. Ф. и наблюдал за избиением. Я закричал им, чтоб они остановились, но раздался по меньшей мере еще один мощный глухой удар, потом все стихло. Мы смотрели друг на друга со взаимонепониманием.
Я определенно оставил их слишком надолго, положившись на их способность если не уважать виртуозность моей работы и увлеченность ею, то по крайней мере выполнять приказы. Мои дисциплинарные финансовые санкции наконец уяснены. Я раздал моим людям заработок, соответственно его уменьшив. Заметил, что раненый так и не возвратился. Ахмед молчал и смотрел диким зверем.
Лишь после этого я проковылял к моей двери «С» и оценил нанесенный ущерб. Моя вина. Мне ни за что не следовало оставлять их на страже, когда за камнем толщиной всего в фут прячутся сокровища, завораживающие разум. Утрата надписи на двери «С» – не что иное, как трагедия, Департамент древностей справедливо покарает меня за то, что я не призвал инспектора, да и я вряд ли могу это сделать, ведь доказательство того, что гробница эта принадлежит Атум-хаду, опять рассыпалось в прах у моих ног. Мне следовало перерисовать надпись 17-го числа, и я бы сделал это, если бы не рана. Могли я предположить, что случится нечто подобное? Должен был! Теперь придется воссоздавать надпись по памяти:
АТУМ-ХАДУ, ПОСЛЕДНИЙ ЦАРЬ ЧЕРНОЙ СТРАНЫ, АВТОР БЛИСТАТЕЛЬНЫХ НАЗИДАНИЙ, ОТПЛЫВАЕТ В ПОДЗЕМНЫЙ МИР, ВЗЯВ В ПОПУТЧИКИ ЛИШЬ БОГАТСТВО СВОЕЙ МНОГАЖДЫ ОБЕСЧЕЩЕННОЙ ЗЕМЛИ
Объяснил рабочим, что их изуверство не приблизило наше открытие, но лишь отсрочило его, и горам золота по ту сторону двери придется подождать, ибо я не рискну открыть дверь «С», не удостоверившись, что образовавшиеся от их неуемного колоченья трещины не угрожают ее целостности, ибо в противном случае я поврежу произведения искусства, которые точно есть на той стороне. Иначе говоря, трещины требуется заштукатурить. (На правах хранителя гробницы я также получу возможность заново вырисовать на восстановленной двери точные копии сбитых идиотскими кувалдами иероглифов просто для того, чтобы дать представление о размере и месторасположении надписи.) Послал: двоих за водой, замазкой и мастерками; Ахмеда – разузнать, чем заполнены дни Картера; еще одного – в другой конец Дейр-эль-Бахри, к Уинлоку. Сведения о его бездействии придутся ко двору – тогда я возобновлю переговоры о концессии.
В лагере Уинлока не происходит ничего интересного, там копают наугад и чистят щетками то, что накопали в прошлом году. В лагере Картера в отчаянии расчищают участки к югу и западу, лихорадочно пытаются извлечь из-под земли похороненную репутацию, сам же Картер сбежал в Каир. Шесть часов спустя: они действительно идиоты, принесли не ту замазку. Часами я развожу доставленное в различных пропорциях, а результат один – дверь «С» заляпана мутной водицей. Послал их обратно в город за правильной замазкой.
Наступает вечер, и я предпринимаю еще одну попытку. Заполняю раствором большие трещины, даю ему высохнуть, и он сохнет. Медленно.
Вторник, 21 ноября 1922 года
Утром обнаружил, что первая порция раствора отлично застыла как в дверных трещинах, так и в ведре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51