А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Ладно. Отнесу наверх и посмотрю, что приволок этот коробейник. – Я понизил голос до шепота и перегнулся к ней через стол. – Если старина Берн попытается приставать, включайте пожарную тревогу.
– Мистер Вулдридж! – прыснула Кэролайн.
Я нагнулся за коробкой и, когда мои пальцы коснулись картона, заглянул под стол. То, что я увидел, вызвало у меня легкую тошноту. По случаю теплой погоды Кэролайн отважилась надеть короткую юбку. Не привыкнув носить столь смелые наряды, она не удосужилась натянуть ее на свои прыщавые бедра, так что мне во всей красе открылись ее старушечьи панталоны.
Только Кэролайн могла продолжать сидеть в такой позе перед наклонившимся мужчиной. Девице было совершенно невдомек, что надо бы натянуть юбчонку на колени. Она явно была девственницей и, несомненно, останется таковою по гроб жизни. Будет вечно работать в книжных магазинах, будет все более знающей по части литературы и все менее живой, пока не засохнет и не тронется рассудком, как сам Вернон. Всякий раз, как звенел медный колокольчик над дверью, она вскидывала голову, словно ожидая увидеть Хитклифа или Дарси, в сапогах для верховой езды и сюртуке с высоким воротом, явившимся, чтобы умчать ее с собой.
Когда я выпрямился с тяжелой коробкой в руках, Кэролайн уже спряталась за своей книгой. Пошатываясь под тяжестью коробки, я направился к лестнице, с грустью, которую вызывают у нас подобные женщины, оглянувшись на ее согбенные плечи.
Моментами, когда я оставался в магазине один на один с этой парочкой, меня от них просто в дрожь бросало.
Став хозяином книжной лавки Дьюсона, я использовал кладовую на втором этаже как свой офис и комнату отдыха. Только когда я впервые вошел в нее, мне в полной мере открылась вся эксцентричность старого мистера Дьюсона и его сына.
Это была узкая комната во всю длину магазина, голая, устланная лишь толстым ковром пыли. Грохот уличного движения увязал в плотном, застоявшемся воздухе, пахнущем бумагой и стариной. Всюду, на полках вдоль стен корешком к корешку, штабелями на столе и полу, были книги, которые Вернон, а до него его папаша, по какой-то лишь им ведомой причине решили оставить на бессрочное хранение. В самых темных углах комнаты, скрываясь за штабелями, лежали тома, которые полвека не видели дневного света. Штабеля книг на полу были как низкорослый лес, местами столь густой, что невозможно было пройти. Несомненно, второго такого хаотичного склада было не найти во всем Лондоне. В свалку он не превращался только потому, что Вернон точно знал, где какая книга находится.
Не все из хранящихся здесь книг были старинными. В комнате находилось и мое собрание современных первоизданий, которые я приобретал, рассчитывая со временем выгодно их перепродать. Отказ Вернона марать руки о книги двадцатого века был одной из причин его банкротства. Когда я сказал ему, что мы, как все наши конкуренты, должны начать торговать современными изданиями, представляющими интерес для коллекционеров, он, можно сказать, высмеял меня. Неделю спустя я у него на глазах получил пятьсот фунтов за экземпляр «Брайтонского леденца» (прекрасное издание в суперобложке). Невозмутимый Вернон едва не взорвался, и я чувствовал, что, будь он в тот день один в магазине, он скорее спрятал бы книгу, чем выставил ее на продажу.
В одном из углов комнаты, в конце короткой тропки между штабелями книг, стоял сейф, который теперь исполнял чисто отвлекающую роль. Я не использовал его по прямому назначению с тех пор, как другой мой пронырливый приятель по антикварному бизнесу выиграл у меня пари по пьяной лавочке, заявив, что минуты не пройдет, как он его вскроет. Для меня это явилось откровением и стоило мне пятидесяти потерянных фунтов. С тех пор, следуя его совету, я все ценное держал под половицей. Над сейфом я повесил гравюру, изображавшую кремацию Шелли: возле языков пламени – Байрон с развевающимися кудрями, воплощенная аристократическая надменность. Порой, когда я задерживался тут на минуту, казалось, что странная тишина, обволакивающая комнату, исходит главным образом от этого застывшего образа поэта с гордо поднятым подбородком, опирающегося на трость. А еще казалось, что здесь так тихо от бесконечных штабелей книг – некоторые из них доходили до пояса. Потом кладовая представлялась мне слоновьим кладбищем: книги удалялись сюда от мира, которому больше были не нужны, чтобы найти здесь покой и уединение и умереть в сочувственной пыли.
Мой стол стоял у окна в дальнем конце комнаты. Расчистив место среди бумаг, почтовых открыток, авторучек, кнопок и прочего хлама, я поднял коробку и поставил на горячий параллелограмм солнечного света. Затем одну за другой просмотрел книги, потому что, даже имея дело с Пройдохой Дейвом, никогда не знаешь наверняка, не попадется ли что стоящее.
Разумеется, ничего интересного, пустая трата времени. Хотя в коробке обнаружилось немного больше приличных книг, чем можно было ожидать от Дейва: среди драных томов пятидесятых годов в твердом переплете затесалось несколько изданий Викторианской эпохи; впрочем, все они явно не представляли никакой ценности, даже я, непрофессионал, это понял. Вернон едва бы удостоил их взглядом.
Некоторое время я сидел, обдумывая, как бы тактично дать понять Пройдохе, чтобы он отказался от надежды стать поставщиком букинистических книг: Вернон старый человек, и для него будет настоящим испытанием видеть развязного Дейва, таскающего в магазин коробки с макулатурой в бумажных обложках. Я сам порядком устал от него за тридцать лет нашего знакомства. Дейв был частью «сумеречного мира» между мелким бизнесом и мелкой преступностью, который так процветает на юге Лондона. Где он добывал свой антиквариат, было для меня тайной, в которую я слишком не углублялся. В конце концов, правда – первейший враг коммерции.
Глядя на кучу потрепанных разномастных книг, вываленных из коробки на стол, я, как обычно, гадал, откуда они, черт побери, взялись у Дейва. Потом, тоже как обычно, почувствовал жалость к бедному старому Пройдохе. На глаза попалась Библия начала девятнадцатого века, и я подумал, не заплатить ли ему двадцатку хотя бы за нее. Однако, взяв ее в руки, убедился, что она в ужасном состоянии. Форзац порван, переплет обтрепан. Увы, ни один книжный коллекционер не заинтересуется таким экземпляром.
Я со вздохом положил книгу обратно на пятно солнечного света. Даже верхняя крышка переплета неровная, на пару миллиметров не прилегает к форзацу. Я поднял книгу и потряс: может, там что есть между страниц. Но нет, пусто. Единственное возможное объяснение – кожа переплета ссохлась, оттого и крышка приподнялась.
Я сидел, удивляясь, что кожа может настолько сильно съежиться, и крутил обручальное кольцо на пальце. Такая у меня была привычка, когда я глубоко задумывался. Всегда мне надо, чтобы руки были чем-то заняты, я вообще не мог сидеть без дела. Если б мне когда-нибудь удалось снять кольцо, я, наверно, увидел бы, что протер себе на пальце глубокую бороздку: я крутил его аж двадцать пять лет честного брака.
Вскоре я совершенно забыл о книге. Мои мысли, еще мгновение назад сосредоточенные, блуждали бесцельно: мысли человека, который чего-то добился в жизни, чьи дети уже выросли и которого больше ничто не волнует.
Легкое жжение в желудке вернуло меня на землю. Это был не тот пылающий огонь, как недавно, внизу, а лишь его отзвук, почти ласковое тепло. Газ в горелке был привернут до едва заметных, мягко пульсирующих голубых язычков. Возможно, все, что мне было нужно, это чего-нибудь перекусить.
Я встал, подошел к окну и, скосив глаза, увидел, как Фредди гонят от магазина Блэкуолла на нашу сторону улицы. От весеннего солнца в комнате было жарко, как в инкубаторе.
Решив пойти поесть, я покинул офис. Старые ступеньки скрипели под ногами. Спустившись, я остановился и оглядел зал. В магазине не было ни одного посетителя. Вернон куда-то ушел, наверно, поболтать со старинными дружками из близлежащих книжных лавок. Кэролайн читала, слишком увлеченная своей книгой, чтобы услышать мои шаги. Какое-то мгновение я стоял, покачиваясь и невидяще глядя в зал. Потом повернулся и торопливо поднялся обратно в офис: мне вспомнилась Библия, и я понял, словно подсознательно все время думал об этом, почему переплет неплотно прилегал к страницам.
2
Тишина слоновьего кладбища наверху, казалось, стала еще глуше, чем когда я недавно покидал его. Может, это была тишина ожидания. Заброшенные книги застыли неподвижно. Байрон все так же стоял с развевающимися кудрями, опершись одной рукой на трость, без всякого стыда рисуясь на кремации своего друга. Несколько искорок пыли лениво плавали в широком солнечном луче, наклонно протянувшемся от пыльного окна к моему столу. Там, на теплой столешнице, меня ждала Библия, переплет все так же приподнят, кожа мерцает.
На пороге я невольно замедлил шаг. Тишина была такая, что впервые со дня вступления во владение магазином я и в самом деле почувствовал себя захватчиком и разрушителем. Отец Вернона начал собирать эти штабеля книг задолго до того, как я родился. Сюда они удалялись на покой. От них исходила тишина: низкий гул уличного движения казался невероятно далеким, как доносящийся до подножия звук труб тибетского монастыря на горе, призывающих к созерцанию или молитве.
Я робко сел, по-прежнему чувствуя, что мое присутствие оскорбительно для этих стен. Затем раскрыл Библию, насколько позволял переплет, так что корешок согнулся, и поднес ее к сверкающему окну. К своей радости, я увидел, что мои предположения оказались верными: явно что-то было тщательно спрятано в корешке, и это мешало книге плотно закрываться. Мгновения непередаваемого волнения и восторга, которые в моей профессии переживаешь только раз или два в жизни.
Я совершенно забыл, где нахожусь. Не в силах отвести глаз от книги, я нащупал на столе карандаш. Толкнул пару раз тупой стороной, и на стол упало нечто, оказавшееся скатанными трубочкой пожелтевшими листками писчей бумаги, перевязанными голубой лентой. Листки были такие тонкие, что, еще прежде чем я очень осторожно распустил ленту, я разглядел просвечивающие сквозь бумагу строчки. Из освобожденных листков пахнуло едва уловимым ароматом мускуса, который тут же и улетучился, как холодок под лучами солнца, оставив меня с мыслью, что это мне только почудилось. И все же мой нос и инстинкт торговца антиквариатом подсказали, что это был сохранившийся в туго свернутых листках запах минувшей эпохи. Распустив ленту, я разбил крохотную «капсулу времени».
Это были письма, причем в большем количестве, чем мне поначалу показалось. Они принадлежали человеку эпохи Регентства, которого, кстати, звали Гилберт и который побывал на материке в далеком 1817 году. Когда я понял это, меня вновь охватила дрожь – ведь в это время Байрон тоже находился в Европе. Приказав себе успокоиться, поскольку шансов на то, что эти двое встречались, почти никаких не было, я принялся читать.
Первое свое заключение о характере Гилберта я сделал по его почерку. Он писал исключительно аккуратно и разборчиво, хотя с чересчур энергичным нажимом, так что порой перо едва не рвало бумагу. Например, перекладинка на некоторых «t» напоминала тонкий след бритвы. Но даже если бы автор пользовался пишущей машинкой, то и тогда одного первого абзаца хватило бы, чтобы представить себе этого человека. Париж он называл «скучнейшим во всем христианском мире». Путешествовать в экипаже было для него «пыльно и крайне неудобно». Разговоры спутников – «невыносимо банальны». По нему, «пошли бы они все к черту».
Возможно, бумага и буквы способны непосредственно впитать в себя характер человека и хранить его сотни лет. Возможно, даже от списка покупок у вас пробегут мурашки по спине, если его написал убийца. Так или иначе, через пару страниц властная сила личности этого человека почему-то настолько подействовала на меня, что пришлось на секунду прекратить чтение.
Едва я оторвался от страниц, как поймал себя на том, что рисую в воображении его портрет: дворянин, вне всякого сомнения, с аристократическим орлиным носом, ленивым взглядом и холодной усмешкой на губах. Сидя в своем офисе, я представлял себе, как он выходит из экипажа во дворе парижской гостиницы. Его движения исполнены той же стремительной силы, что и почерк. У себя наверху он присаживается у окна и принимается писать, спина выпрямлена, перо мечется по странице, ныряет в чернильницу, вновь мечется, едва не рвет бумагу, патрицианское лицо невозмутимо. На улице лошадей выпрягают – упряжь в хлопьях пены – и уводят, храпящих, вскидывающих головы, громко цокающих копытами по булыжнику.
Гилберт изнемогает, он всем пресыщен. Его извела ennui . Разве что публичная казнь развеяла бы его или дуэль. Письма обращены к «моей дорогой Амелии», видимо его возлюбленной или жене, но нигде и следа страсти, не говоря уж о любви.
Некоторое время я сидел, глядя на чайного цвета листки бумаги, но едва ли видя их, пораженный тем, что человек, чей неприятно живой образ встает с этих страниц, давно уж умер. В конце концов, подавив чувство внутреннего сопротивления, я вернулся к письму.
На третьей странице Гилберт ругал французских слуг и захудалую гостиницу, в которой остановился. В подробностях описывал, как предыдущей ночью лег в постель и, задув свечу, смотрел в окно на звезды над Монмартром. Затем он меня ошарашил.
Конец страницы был заполнен бессмысленными символами. Тут были стрелки, обращенные в разные стороны, треугольники, окружности, квадраты, извивающиеся черви, черные чернильные звезды. Внизу подпись: «Ваш Гилберт» – и ничего больше. Следующее письмо было написано на нормальном английском.
Несколько минут я смотрел на эти значки, потом встал и подошел к окну, слишком возбужденный, чтобы оставаться на месте. Какое-то время нечего было даже надеяться увидеть желанное имя, скрытое в вихре смыслов и возможных вариантов. В зашифрованных фразах могло говориться о любви, преступлении, даже о политике. Но о чем бы ни говорилось в письме, автор приложил немало усилий, чтобы сохранить это в тайне.
Я поспешно вернулся к столу и с замиранием сердца склонился над письмом, неожиданно почувствовав, что найду в нем что-то столь же неприятное, как сама личность его автора. Обычный почерк Гилберта отражал неистовство его натуры, довольно отталкивающее, но буквы являли что-то отчетливо зловещее. Попахивавшее оккультным.
Читая теперь быстрее, я вместе с Гилбертом перевалил через Альпы, которыми, конечно же, «слишком непомерно все восхищаются», в том числе и его спутники, чьи романтические восторги вызвали у него отвращение. Примерно через каждые две страницы попадались зашифрованные строки. Кажется, в пятом по счету письме Гилберт объявил, что собирается в Венецию на карнавал, и сердце у меня заколотилось.
Почти не глядя, я проскочил следующие две страницы, на которых автор глумился над чудесами Венеции, но я не обращал на это внимания в судорожных поисках вожделенного имени. Наконец, к своему изумлению и восторгу, я увидел его.
«Моя дорогая Амелия, это случилось, как я и предвидел. Я встретил Его. Ты, разумеется, знаешь, о ком я говорю. Самого печально знаменитого автора „Паломничества Чайльд Гарольда“, Изгнанника, лорда Байрона.
Это случилось вчера вечером в Опере. Наша ложа оказалась напротив его ложи, внизу гудел партер. Поистине это было велением Судьбы, чтобы, наши взгляды на мгновение пересеклись. Я могу подтвердить, дорогая Амелия, что облик лорда Байрона исполнен подлинного Величия. Все, что мы слышали о его красоте, – правда: его черты являют собой блистательное соединение Ума, Силы и Чувства. В нем есть та мощь, которая повергает в трепет человека заурядного. Все взоры были устремлены на него. В его же глазах стояли слезы, исторгнутые музыкой, слезы Гения.
Это продолжалось, должно быть, долгих пять секунд, за которые мы распознали друг в друге родственные души». Далее шел большой кусок, который был зашифрован, и приписка в конце: «Говоря коротко, мы приглашены к нему на завтра на обед».
Письмо было написано в несвойственной Гилберту велеречивой манере, и не оставалось сомнений, что он наконец-то нашел себе достойную компанию. Однако, какое бы удовольствие или волнение он ни испытывал, мне, сидящему в своем офисе, читающему те письма под приглушенный шум машин за окном, его чувства были далеки.
Я был слишком потрясен и какое-то время не мог даже продолжать чтение. Большинство байронистов и поклонников великого человека все на свете отдали бы за то, чтобы сейчас оказаться на моем месте.
Первым делом я сосчитал оставшиеся страницы, уверенный, что все они наверняка касаются Байрона в период наивысшего расцвета его творчества. Оставалось еще пять страниц.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29